Глава 40

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 40

Для горожан этот сад был последним напоминанием о мире людей, перед тем как нас охватило и увело в пустыню безумие войны. Ауда воспринимал этот парад буйной зелени почти как неприличие и томился по голой пустыне. И мы, недоспав вторую ночь в этом раю, в два часа ночи уже снова ехали широкой долиной. Было темно, хоть глаз выколи, и даже мерцавшие в ночном небе звезды были не в силах пролить свет в мрачные глубины, в которые брели наши верблюды. Наш проводник Ауда, чтобы вселить в нас уверенность в его надежности, непрерывно повторял нараспев «хо, хо, хо»; то была, надо полагать, песня бедуинов племени ховейтат – эпическая поэма, довольствовавшаяся тремя нотами – вверх и вниз, вперед и назад, в исполнении такого голоса, что слова ее разобрать было невозможно. Скоро мы поняли, что должны быть благодарны Ауде за это, поскольку дорога наша повернула влево и каждый в длинной веренице нашего каравана поворачивал верблюда в нужном месте, ориентируясь только на звук его голоса, эхом метавшегося между черными скалами, чьи неровные, словно рваные, вершины слабо освещала поднявшаяся над ними луна.

Во время всего этого долгого путешествия шериф Насир и все время кисло улыбавшийся кузен Ауды Мухаммед эль-Дейлан натерпелись горя с моим арабским языком, по очереди давая мне уроки то классического мединского диалекта, то живого, выразительного языка пустыни. Поначалу мой арабский язык являл собою спотыкающуюся смесь диалектов племен Среднего Евфрата (разумеется, не в расхожем скабрезном варианте), но теперь он становился беглой смесью хиджазского сленга с поэзией северных племен, бытовой лексикой звонкого недждского наречия и книжной сирийской. Однако эта беглость не восполняла отсутствия знаний грамматики, что делало мою речь жестоким испытанием для слушателей. Ньюкомб, например, предполагал, что я родом из какой-нибудь забытой Аллахом дремуче-безграмотной глуши, настолько фрагментарным был набор частей арабской речи в моем исполнении.

Однако, поскольку я так и не мог понять хотя бы трех слов Ауды, его песня через полчаса меня окончательно утомила. Полная луна медленно поднималась в небе все выше, всплывая теперь уже и над самыми высокими холмами и проливая в нашу долину свой обманчивый свет, менее надежный, чем сама темнота. Мы ехали так, пока впереди не заиграли первые лучи солнца, совершенно невыносимого для тех, кто всю ночь провел в седле.

Завтрак мы приготовили из муки, облегчив таким образом после нескольких беззаботных дней, проведенных у гостеприимного хозяина, вьюки наших несчастных верблюдов. Шараф все еще не вернулся в Абу-Рагу, и спешить нам было некуда, пока не возникнет потребность в пополнении запаса воды. После ужина мы снова соорудили навесы из одеял и улеглись до сумерек, раздраженно ловя уползавшую тень, потея от жары и страдая от назойливых мух.

Наконец Насир подал сигнал к выступлению; мы четыре часа двигались вверх по ущелью между обступавшими нас с обеих сторон величественными холмами, а потом снова устроили привал в долине. Заросли кустарника обеспечили нас дровами для костров, а чуть выше в чашеобразных углублениях скалы справа от нас стояла прекрасная на вкус пресная вода. Насир расщедрился, велел приготовить на ужин рис и пригласил друзей поужинать с нами. Организация нашего движения была несколько странной и осложнялась тем, что Насир, Ауда и Несиб принадлежали к независимым родам, были крайне щепетильны в вопросах чести и первенства и допускали главенство Насира только потому, что с ним в качестве гостя жил я, подавая им пример уважения к Насиру. Каждый из них требовал участия в обсуждении всех деталей нашего похода, мест и времени привалов и ночлега. Было невозможно не считаться ни с мнением Ауды, этого сына войны, не знавшего над собой хозяина с тех пор, как он впервые, еще маленьким мальчиком, оседлал своего верблюда, ни с советами ревнивого Несиба, отпрыска не менее щепетильного сирийского рода, весьма чувствительного в вопросах достоинства и его признания.

Объединить таких людей могли бы только боевой клич и знамя, поднятое не ими самими, а кем-то другим. Возглавить же их мог бы только лидер извне, в основе верховенства которого была бы какая-то идея, возможно противоречащая прямой логике, но не вызывающая сомнений и достаточно независимая, которую инстинкт мог бы принять, а разум – не найти рациональной основы ни для того, чтобы ее отвергнуть, ни для того, чтобы поддержать. Гордостью армии Фейсала было то, что, эмир Мекки, потомок пророка, он был представителем некоего внеземного мира, которого сыны Адама могут почитать без угрызений совести. Такова была связующая идея арабского движения, и именно она являлась залогом его действенного, хотя и слепого единодушия.

Уже в пять часов утра мы снова были в дороге. Долина все больше сужалась, и мы ехали в обход большого выступа, поднимаясь по крутому откосу. Дорога превратилась в скверную козью тропу, серпантином взбиравшуюся по склону, слишком крутому, чтобы можно было двигаться верхом. Мы спешились и повели верблюдов в поводу. Нам то и дело приходилось помогать друг другу: один толкал верблюда сзади, другой тянул вперед, поддерживая на особенно опасных участках и распределяя груз так, чтобы облегчить животному движение.

Более узкие части тропы, над которыми нависали выступавшие из скалистых стен камни, были опасны: навьюченный груз задевал неровности каменной стены, оттесняя животное к обрыву. Нам приходилось перекладывать и продукты, и взрывчатку, но, несмотря на все предосторожности, мы потеряли на этом перевале двух ослабевших верблюдов. Убедившись в том, что упавшие животные больше не смогут подняться на ноги, ховейтаты перерезали им сонную артерию над грудной клеткой, притянув голову к самому седлу, а потом разделали туши и поделили мясо на всех.

К нашей радости, вершина перевала оказалась не гребнем горного кряжа, а обширным плато, слегка наклоненным от нас к востоку. Первые ярды его были неровными, скалистыми, поросшими плотным ковром из колючих растений, напоминавших вереск, но мы скоро доехали до выстланной белым галечником долины. На пересохшем русле бедуинская женщина, глубоко зарывшись локтем в гальку, склонилась над небольшим отверстием, шириной не больше фута, и, черпая медным ковшом очень чистую, пресную воду молочно-белого цвета, наполняла ею кожаный мешок.

Это была долина Абу-Саад. Вожделенная долина, ее вода, а также ударявшиеся на ходу о наши седла привязанные к ним куски свежего красного верблюжьего мяса подвигли нас на решение остановиться здесь на ночлег, чтобы заполнить таким образом еще часть времени до возвращения Шарафа из его рейда к железной дороге.

Проехав еще четыре мили, мы разбили лагерь под сенью развесистых деревьев, в густых зарослях колючего кустарника, под переплетенными сверху ветками которого, как в шалаше, было пустое пространство. Днем ветви служили каркасом для одеял, под которыми мы скрывались от деспотичного солнца, а ночью – крышей, под которой мы спали. Мы давно привыкли спать прямо на земле, под луной и звездами, ничем не отгораживаясь ни от ветра, ни от ночных звуков пустыни, и по контрасту это наше укрытие казалось нам странным, но обещавшим полный покой за его импровизированными стенами и крышей над головой, хотя крыша эта была очень ненадежна и едва закрывала от нас своей сеткой усеянное звездами небо.

Я же опять был болен, лихорадка усиливалась, тело мучили фурункулы и потертости от пропитанного потом седла. Когда Насир без всяких моих просьб решил остановиться на середине дневного перехода, я, к его большому удивлению, тепло его поблагодарил. Мы были теперь на известняковом гребне Шефа. Перед нами раскинулось большое темное лавовое поле, а невдалеке от него виднелся сплошной ряд красных и черных скал из песчаника, с коническими вершинами. Воздух на этом высоком плоскогорье был не таким раскаленным. Утром и вечером здесь нас обдували потоки ветра, хорошо освежавшие после изнуряющего неподвижного воздуха долин.

Следующим утром мы позавтракали жареным верблюжьим мясом и, чувствуя себя намного бодрее, пустились в дорогу по плавно опускавшемуся плато из красного песчаника. Вскоре мы оказались у первого разрыва в его поверхности – то был узкий проход к ложу поросшей кустарником песчаной долины, по обе стороны которой обрывались пропасти с обнажениями песчаника и вздымались зубчатые вершины, постепенно становившиеся все выше по мере того, как мы опускались. Их контуры резко очерчивались на фоне утреннего неба. Дно долины лежало в тени, воздух отдавал сыростью и запахом разложения. Гребни скал над нами выглядели как-то странно обрезанными, словно фантастические парапеты. Мы продолжали зигзагами спускаться все глубже, как будто в чрево земли, пока через полчаса не вышли через резко сузившееся ущелье в долину Вади-Джизиль – главное русло этих песчанистых областей, конец которого мы видели близ Хедии.

Вади-Джизиль представляла собой глубокую горловину шириной в двести ярдов, поросшую тамариском, пробившимся к солнцу через слой наносного песка и из мягких двадцатифутовых насыпей, громоздившихся везде, где водовороты паводка или завихрения ветра отложили у подножий скал массы тяжелой пыли. Стены этой горловины были сложены параллельными напластованиями песчаника, прорезанного во многих местах красными включениями. Гармония темных скал, их розовых подножий и бледно-зеленого кустарника ласкала глаза, за долгие месяцы измученные чередованием ослепительного солнечного света днем и непроглядного темно-коричневого мрака пустыни по ночам. С наступлением вечера заходящее солнце окрашивало своим сиянием одну сторону долины в темно-красный цвет, оставляя другую в фиолетовом мраке.

Наш лагерь расположился на склонах едва поднимавшихся от поверхности земли, поросших сорняками дюн в излучине долины, где узкая расщелина образовала обратный сток и небольшой водоем, в котором оставалась солоноватая, неприятная на вкус вода от зимнего паводка. В зарослях олеандра, зеленевших в конце долины, виднелись белые верхушки палаток Шарафа. Мы послали человека, чтобы он узнал новости. Там ему сказали, что Шараф возвратится на следующий день, и, таким образом, мы провели две ночи в этом игравшем странными красками месте, отличавшемся каким-то особенно гулким эхом. Солоноватая вода вполне годилась для наших верблюдов, да и сами мы выкупались в ней, безуспешно сражаясь с полуденным зноем. Мы поели, как следует выспались и разбрелись по ближайшим лощинам, разглядывая горизонтальные розовые, коричневые, кремовые и алые пласты обнажений, почти идеально плоская поверхность которых была словно разрисована то более светлыми, то более темными тонкими причудливыми узорами. Я провел полдня, лежа под стенкой (вероятно, сложенной из блоков песчаника каким-нибудь пастухом), наслаждаясь послеполуденным теплым воздухом и мягким солнечным светом и вслушиваясь в шелест ветра на верхних грубых глыбах над моей головой. Долина была объята извечным покоем, который лишь подчеркивался этим едва уловимым звуком.

Глаза у меня были закрыты, и я уже задремывал, когда услышал чей-то юношеский голос. Сбросив дремоту, я увидел сидевшего передо мной на корточках взволнованного новичка-агейла по имени Дауд. Он взывал о помощи. Его приятель Фаррадж по неосторожности спалил их палатку, и Саад, капитан агейлов Шарафа, собирался выпороть виновника. Если бы я заступился за Фарраджа, его освободили бы от наказания. Случилось так, что именно в этот момент ко мне подошел и сам Саад; пока я излагал ему суть дела, Дауд сидел с полуоткрытым от напряжения ртом, прищурив большие темные глаза и тревожно нахмурив прямые брови. Его зрачки, чуть смещенные от центра глазного яблока, недвусмысленно говорили о его готовности на все.

Ответ Саада был неутешительным. Эта парочка вечно влипала во всякие истории, а их проделки настолько надоели капитану, что строгий Саад решил выпороть парня, чтобы другим было неповадно нарушать порядок. Единственное, что он был готов сделать, учитывая мое ходатайство, – это позволить Дауду разделить участь своего друга. Услышав это, Дауд вскочил, поцеловал мне и Сааду руки и пулей помчался по долине. А Саад, смеясь, рассказал мне историю этой известной всем пары. Они являли собою пример тех восточных парней, для которых отсутствие в армии женщин делало неизбежной взаимную привязанность. Такая дружба нередко превращалась в глубокую и сильную мужскую любовь, выходившую далеко за рамки нашего представления о плотских отношениях. Пока они оставались невинными, они проявляли горячность и бесстыдство. Но переступив порог сексуального общения, оказывались во власти бездуховной связи, основанной на стойком желании отдаваться и брать, подобной браку.

Шараф на следующий день не приехал. Утро прошло у меня за беседой с Аудой о предстоящих походах, а Насир в это время выщелкивал из коробка большим и указательным пальцем зажженные спички, запуская их в нас через палатку. В самом разгаре этого веселого времяпрепровождения к нам приковыляли две согбенные фигуры с застывшей болью в глазах и вымученной улыбкой на устах. То были горячий Дауд и его любовник Фаррадж, красивое женоподобное создание с мягкими чертами гладкого невинного лица и с полными слез глазами. Они заявили, что готовы служить мне. Я же в них не нуждался, заметив между прочим, что после порки они вряд ли смогут сидеть в седле. На это они возразили, что поедут без седел. Мне пришлось добавить, что я человек простой и что мне не нравится, когда меня окружают слуги. Раздосадованный Дауд сердито отвернулся, но Фаррадж стал убеждать, что при мне должны быть верные люди и что они будут сопровождать меня всюду лишь из чувства благодарности, ничего за это не требуя. Пока более упрямый Дауд продолжал демонстрировать недовольство, его приятель упал на колени перед Насиром, и вся его женственность отразилась в мольбе принять их предложение. В конце концов я по совету Насира взял обоих, главным образом потому, что они показались мне очень юными и чистыми.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.