За столом Томаса Манна

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

За столом Томаса Манна

Однажды в Голландии, нагулявшись с утра по Хаарлему, мы с Ниной поехали в Зандфоорт-ам-меер. Было очень ветрено, то и дело принимался нас обхлестывать холодный дождь, а мы шли и шли по белому песку. Северное море — слева, и легко можно себе представить проход по белой северной кромке Европы через Данию, по краю Германии, Польши, а там — Паланга, а там — Усть-Нарва и прочие наши дачные побережья. (Можно было пойти и в обратном направлении, так, чтобы волны были справа, дойти до Довилля, где я с Машей провел чудные три дня летом 84-го на даче у Марамзиных.) В начале "Иосифа и его братьев" Томас Манн пишет о тяге идти дальше и дальше, когда идешь по берегу моря. Это у него метафора погружения в историю. Он писал "Иосифа" в своем домике в Ниде на Куршской косе.

Впервые я побывал там в конце 60-х. ЦК комсомола устраивал совещание по журналам для детей младшего школьного возраста, но в Ленинграде для младшего школьного не было ничего, кроме четырех страничек приложения к "Костру" под названием "Уголек", которые я придумал и редактировал. Таким образом я стал участником этого типично халявного мероприятия. Комсомольцы брежневской эпохи умели превращать свои съезды, слеты и совещания в увеселительные прогулки с пьяным размахом (во время перестройки был такой фильм "ЧП районного масштаба", где это очень точно показано). Сначала мы, младшие школьные редакторы, писатели и художники, собрались в Москве. Оттуда на поезде отправились в Вильнюс. Ехали в "международном" вагоне, то есть первым классом, по два человека в купе, как мне обычно ездить не приходилось. Моей попутчицей оказалась преклонного возраста писательница Зоя Воскресенская, известная своими книгами для детей о Ленине. Сначала я от такого соседства приуныл, но зря. Старая ленинистка оказалась говорливой рассказчицей, и ей было чего порассказать[58]. Во время войны она была секретарем Александры Коллонтай, советского посла в нейтральной Швеции. Однажды пароход, на котором она ехала в Стокгольм, был торпедирован немцами, и Воскресенская долго плавала по Балтике, держась за какое-то бревно. Но самым интересным оказался как раз рассказ о ее лениноведческих изысканиях. "Я много лет занималась ленинской темой, жизнью Владимира Ильича, — рассказывала Воскресенская, — но вот только в прошлом году мне пришло в голову, что мы ведь не знаем с абсолютной точностью того места на земле, где Ленин родился. Мы знаем дом Ульяновых в Симбирске, где он провел детство, но туда семья переехала, когда Володе был уже год. До того Илья Николаевич и Мария Александровна снимали флигель во дворе у купчихи Прибыловской. Флигель этот не сохранился. Примерно известно, где он стоял, но ведь мы должны знать именно ту точку на земном шаре, где родился величайший человек. Я поехала в Ульяновск, работала в архиве, изучала планы домовладений, а потом с помощью местных архитекторов определила это историческое место. И представьте себе, что оказалось! Это ведь самый центр города, и именно на этом месте стоит общественный туалет! Я тут же пошла к первому секретарю ульяновского обкома партии, объяснила ему ситуацию и думала, что он тут же распорядится снести туалет, отметить достойно историческое место. Но, к моему изумлению, этот партийный руководитель стал мяться, говорить, что-де в город приезжают туристы со всего света, а туалетов не хватает… Вот какие еще у нас есть партбюрократы!"

Утром мы приехали в Вильнюс, и я познакомился с другими участниками совещания. В основном это была приятная публика: культурные московские художники — покойный Сильвестров, интересный рисовальщик, и младший Шмаринов, а также интеллигентные литовцы, грузины, армяне. Была и номенклатурно-издательская шушера, вроде редактора "Мурзилки" Митина. Главным организатором увеселений стал украинский детский писатель Богдан Чалый.

Богдан представлял собой тип человека, расцветающего в командировке, и все его рассказы были о командировочных приключениях. Как он с украинскими комсомольцами целый месяц ездил по Тунису, укрывая от мусульман сало в тряпочке ("Я ж хохол, не могу без сала", — ив Литве он открывал чемодан, разворачивал чистую тряпочку и резал нам вкусный розовый шпик на закуску). Или как он загулял в Ленинграде со своим дружком, заведующим делами обкома комсомола Пашаевым, опаздывал на самолет, но Пашаев позвонил в аэропорт, и киевский рейс задержали. Более того, когда самолет поднялся в воздух, командир корабля по радио громко пригласил "Героя Советского Союза, летчика-испытателя Чалого" пройти в кабину пилота, а в кабине предлагал смущенному Богдану сесть за руль авиалайнера. Вот как разыграл его Пашаев!

Меня Чалый обнимал и сообщал растроганно: "Я твоего батьки, Владимира Лифшица, поэму на украинский перевел — "Сабля Чапаева"". Приглашал в Киев. Он был секретарем киевской парторганизации Союза писателей. Через несколько лет я узнал, что по своей партийной должности этот весельчак сживал со свету Виктора Платоновича Некрасова, наверное, самого порядочного человека в тогдашнем Киеве. Но тогда в Литве и через год, когда я приехал на несколько дней в Киев, я этого не знал. Я позвонил ему, он повел меня обедать в хороший, по его словам, ресторан. Дома Богдан был потише, даже погрустнее. Когда перерыв между борщом и шашлыком затянулся даже по всем советским меркам, минут за сорок, он продолжал терпеливо ждать, а когда я вякнул что-то о неторопливости официантов, Богдан печально согласился: "Наша национальная черта". После обеда он также невесело повел меня в киевский кукольный театр и оживился лишь на минуту в фойе. Указал на восточный орнамент на стенах и объяснил: "Здесь раньше была синагога". В кукольный театр он меня привел, поскольку взялся пристроить мою первую пьесу "Неизвестные подвиги Геракла" (дело потом заглохло). Принимая у меня рукопись, он сказал проникновенно: "Какое оригинальное, высокоталантливое произведение!" Я удивился: "Богдан, вы же еще не читали…" — "А флюиды, — сказал Богдан, — флюиды…"

Но в Вильнюсе, в командировке, Богдан был весел и предприимчив.

Тут я сделаю небольшое отступление. Как-то на эмигрантских посиделках в Вермонте разговор свернул на советские гостиницы и рестораны. И все необычайно оживились. Блестя глазами и едва не перебивая друг друга, мы рассказывали о победах над швейцарами и гостиничными администраторами. Я подумал: все здесь люди, немалого добившиеся в жизни, именитые ученые, известные писатели. Но вот их самые яркие и приятные воспоминания — это как удалось пройти в ресторан или получить койку в гостинице.

В Вильнюсе Богдан повел нас в ресторан-кабаре. Каких таких неизъяснимых наслаждений мы ждали от этого гибрида эстрады и общепита, я не помню, но попасть туда всем очень хотелось. Двери ресторана-кабаре осаждала толпа местных и командировочных. Богдан велел нам всем молчать и уверенно прошел сквозь толпу к охранявшему дверь верзиле. Махнув перед его носом красным билетом Союза писателей, он сказал: "Сопровождаю группу глухонемых из Австралии". Через пять минут мы сидели за сдвинутыми для нас столиками, пили клюквенную настойку, закусывали жирным копченым утрем. То же самое есть и пить мы могли и в другом, менее неприступном месте, тем более что там нам не пришлось бы мычать и делать знаки пальцами. Но столики были самые лучшие, возле эстрады, на которой немолодые литовки танцевали вроде бы канкан, но не слишком.

Из Вильнюса наше веселое совещание переехало в Каунас, там погрузилось на зафрахтованный литовским ЦК комсомола теплоход и поплыло вниз по Неману к морю. Водки литовский комсомол загрузил на теплоход немерено, и через полчаса после отплытия я понял, что надо попридержать коней, а то и никакой Литвы не увидишь. Я оставил веселую компанию в ресторане, выбрался на палубу. Но долго любоваться берегами Немана не пришлось. Ко мне подошел вдребезги пьяный литовец, инструктор ЦК комсомола, и на мое вежливое замечание о красотах пейзажа начал орать, что земля была, да, хорошая, пока вы, то есть я, ее не оккупировали. В знак протеста против оккупации он схватил ящик с пустыми бутылками и швырнул за борт.

Плавание закончилось вечером в Ниде на Куршской косе. Наутро сильно похмельная компания стала наконец совещаться. И тут я сообразил, что не приготовил выступления. Я собирался написать свой текст в дороге, но, как я рассказал, не до того было. Так что, когда дошла до меня очередь, я стал импровизировать. Рассказал про свой "Уголек", а потом начал жаловаться на полиграфическую базу, не позволяющую выпускать по- настоящему интересный журнал для детей. Я сравнивал наш "Костер" с гэдээровским детским журналом (название не помню). В немецком журнале были всякие pop-up (как они называются по-русски?) затеи: откроешь страницу, а из разворота поднимается целый замок, даже с окошечками из цветного целлофана и т. п. К нам в "Костер" приезжали немцы из этого журнала. Я спросил у них, как же они делают все эти бумажные чудеса. Немцы сказали, что вклеиванием занимаются заключенные. "Почему мы не можем такого делать? — говорил я с похмельным энтузиазмом. — Что у нас заключенных, что ли, мало?" После этого неосторожного высказывания проводившая совещание секретарь ЦК комсомола Тамара Куценко перестала меня замечать. (Странным образом эта ситуация повторилась год или два спустя: водка, плавсредство, неприязнь товарища Куценко. Меня послали освещать какой-то пионерский фестиваль в Измаил. В Измаиле, после песен и плясок, пионеров посадили на теплоход, чтобы повезти в Одессу. Я никогда в Одессе не был и решил тоже прокатиться. Куценко стояла у трапа и лично наблюдала за погрузкой. Когда я попытался подняться на борт, она меня было отстранила, а потом брезгливо махнула рукой: проходите. Теплоход отчалил от измаильской пристани и поплыл вниз по Дунаю. Ночевать мне предстояло на палубе, и поэтому я решил подольше посидеть в ресторане. Там за сдвинутыми столами пировало комсомольское начальство, а несколько журналистов, вроде меня, сидели поодиночке. Но потом ко мне подсел какой-то возбужденный молодой человек. Заказал и выпил залпом полстакана водки и сразу принялся мне жаловаться на свою обиду. Он секретарь пушкинского, под Ленинградом, райкома комсомола, а его не позвали пировать с начальством. Я принялся его утешать и в результате выпил куда больше, чем собирался. Потом мы вышли на палубу, и, к моему изумлению, пушкинский секретарь точно так же, как литовец в Каунасе, принялся метать в воду ящики с пустыми бутылками. Я зашел за спасательную шлюпку, чтобы не так дуло, положил голову на канат и заснул.)

Моя внезапно приобретенная крамольная репутация сблизила меня с литовским детским писателем Витасом П. С этим великаном мы пошли на следующее утро в Дом-музей Томаса Манна. С собой Витас прихватил две бутылки коньяка. Вообще-то было закрыто, но Витасу служитель открыл и ушел, оставив нас одних. Мы побродили по комнатам, о которых я ничего не помню, кроме дюн и Балтики за окнами. Потом мы уселись в кабинете нобелевского лауреата, поставили на стол, на котором был написан роман "Иосиф и его братья", свой коньяк и страшно напились (шутка ли — по пол-литра на брата).

Очень пьяный Витас рассказывал очень пьяному мне про свою юность. Почему он в пятнадцать лет обманул советское начальство огромным ростом и в качестве восемнадцатилетнего был принят в карательный отряд, не помню — потонуло в пьяном тумане. Кажется, отца-коммуниста убили враги, но, может быть, и что-то совсем другое. Отряд вылавливал "лесных братьев", но главное, что помнил о боевой молодости мой собеседник, — это расстрелы. После расстрелов плохо спал, мучили кошмары. Особенно страшный был такой: на рассвете или в сумерках он расстреливает пожилого мужчину в нижнем белье, расстреливает, а тот не падает. И вот однажды взвод Витаса получает очередной расстрельный наряд. Серый рассвет, залпы, все падают, только пожилой в нижнем белье продолжает стоять. Витас говорил, а я уставился пьяным взглядом на его неправдоподобно большие руки, крепко сцепившиеся пальцами на столе Томаса Манна, и ужасался: руки палача.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.