25. Решающий поворот (Военная академия им. Фрунзе)
25. Решающий поворот (Военная академия им. Фрунзе)
8 декабря 1945 года я буду помнить до конца дней моих. Когда я, сдав в отдел кадров академии свое предписание, направился на кафедру, мною овладело удивительное, торжественное чувство.
С этим чувством я и вошел в кабинет начальника кафедры. Самого его не было… Здесь находился, работавший в этом же кабинете, заместитель начальника кафедры генерал-лейтенант Сергацков. Брови, примерно такой же толщины как и у Брежнева, срослись в одну линию и это придавало ему суровый, грозный вид. Брюнет — сказать о нем было бы слишком слабо. О таких говорят — «черный». «Черный, как цыган», — подумал я. Ему бы цыганскую рубаху и шаровары, да кнут в руки и никто бы и не догадался, что это советский генерал. Каково же было мое удивление, когда я вскоре узнал, что Сергацков действительно цыган. Выходило, что не генерала можно замаскировать под цыгана, как я подумал, а цыгана нельзя скрыть и под генеральской формой. Кстати, оказался он совсем не таким грозным, как выглядел. Был добрым, заботливым и весельчак, как истый цыган. Мы с ним поговорили. Потом он проводил меня в преподавательскую первого курса и познакомил с находившимися там преподавателями.
Там я и дождался появления начальника кафедры, генерал-лейтенанта Шмыго Ивана Степановича. Невысокий шатен, буквально лучился добротой. Весь его вид был каким-то домашним, и… академичным, что-ли. Это, однако, не мешало ему, как я потом убедился, твердо держать в руках всю свою огромную кафедру — свыше сотни преподавателей. На всех остальных кафедрах, вместе взятых, а их свыше двух десятков, было меньше преподавателей, чем у Шмыго на кафедре общей тактики. В связи с такой большой численностью кафедры преподаватели были разбиты на несколько групп, которыми руководили старшие тактические руководители. Меня Шмыго определил в группу старшего тактического руководителя генерал-майора Простякова — на первый курс.
Первый курс в том году был первым еще и в особом значении. С него начиналось возрождение нормального учебного процесса. В войну академия работала как курсы усовершенствования, по краткосрочной программе. Теперь набрали состав для нормального трехгодичного обучения. И набрали очень разумно. Набор назывался «сталинская тысяча». В конце войны Сталин распорядился набрать в академию имени Фрунзе тысячу тех, кто до войны закончили гражданские высшие учебные заведения, а за войну дослужились не ниже чем до майора. Таких кандидатов фронты представили 1300 с чем-то. Всех и зачислили.
Занятия в академии, как обычно в советских ВУЗах, начались 1 сентября. Поэтому мне приходилось вступать в работу на ходу. А так, как я с преподаванием в академии дела не имел, то первой встречи с группой ждал с волнением. Но все оказалось проще. Опытные фронтовики с критическим складом ума были мне близки и понятны. Творческий контакт с группой установился с первого же занятия. Я увлекся этой работой и с головой ушел в нее.
И все же истинное мое призвание выявилось не в преподавании.
Я не владел этим искусством. Моя жена часто указывала на длинноты в моих обоснованиях, на ненужную повторяемость. Мешал и мой украинский акцент.
По собственной инициативе я взялся за кандидатскую диссертацию: «Наступательный бой дивизии в горно-лесистой местности». Официально об этом никому не заявил. Начальство, не зная этого, но, по-видимому, заметив исследовательский склад моего ума, включило меня в состав авторского коллектива, получившего задание написать пособие «Стрелковый полк в основных видах боя». Я горячо взялся и за эту работу. Настолько горячо, что выполнил свое задание, когда остальные еще и не приступали. Руководитель коллектива — генерал-лейтенант Сергацков — возложил на меня дополнительное задание. Кончилось тем, что я написал все это пособие полностью. Одновременно я начал сотрудничать в военных журналах и разрабатывать задания для занятий по общей тактике.
Писание статей и разработка заданий имели и материальный стимул. Они оплачивались гонорарами. А это для меня было немаловажно. Семья численностью в 9 человек, 5 сыновей, 2 родителей, я и жена, почти у всех иждивенческие и детские карточки, на которые давали только 450 граммов хлеба и больше ничего. Надо было что-то подкупать с рынка (хотя бы картофель) и из коммерческих магазинов. А в магазинах этих цены в десятки раз выше чем по карточкам. Одного жалованья на эти закупки не хватало. Вот и приходилось подрабатывать. А на это нужно было время.
Время нужно и на очереди: за своим пайком (в военторге) и за закупками в коммерческих магазинах. И там, и там полковникам продавали вне очереди. Но дело в том, что из полковников тоже создавались очереди. И немалые. Вот рабочий день и складывался — из занятий со слушателями, выполнения других служебных заданий, стояния в очередях коммерческих магазинов и военторга. Для диссертации и дополнительного заработка оставались, естественно, только ночи. Жена, больная и с грудным ребенком, заезженная, вместе со своей матерью, обслуживала столь огромную семью, раздражалась моими ночными бдениями и тем, что я ей не помогаю. А я не мог даже возразить, сказать, что без этой моей работы, мы будем просто голодать. Не мог сказать, потому что это выглядело бы как упрек с моей стороны: «Я-де вас кормлю, а вы не понимаете этого». Не мог я бросить такого упрека, потому что в семье все взрослые делали все, чтобы облегчить положение: моя жена и ее мать обслуживали семью, а жена, кроме того, время от времени брала шить за деньги и умудрялась выполнять эту работу. Ее отец чинил обувь соседям и что-то зарабатывал на этом для семьи. Не мог я бросить упрек этим людям и потому отмалчивался или отругивался на замечания жены.
Это было страшно тяжелое время. Но задним числом я говорю: «Хорошо, что мы его пережили». Если бы я принял назначение в 52-ую армию, мы бы с женой и детьми уехали бы в военный городок и материально были бы обеспечены даже выше своего круга. Не знали бы никаких очередей. Не знали бы, что беспомощные старики, даже имея деньги, не могли пойти в коммерческие магазины, которые осаждались буквально морем людей, в котором калечили и душили даже молодых, здоровых мужчин. Живя в военном городке мы бы не только не испробовали ту тяжелую жизнь, но и не видели бы как живут простые советские граждане. На это и рассчитана советская корпоративная система. Человек, принадлежащий к определенному общественному слою, трудится среди людей этого слоя, живет среди них, бывает в магазинах только с ними, ходит в гости и принимает гостей того же круга, что и сам.
Мне в этом отношении повезло. Я поселился в доме, куда жена моя пришла еще девочкой, где она выходила впервые замуж, откуда в 1936 году забрали на мучения и смерть ее первого мужа, из этого дома уводили и ее в тюрьму. Благодаря этому, все в доме, населенном более чем двумя тысячами рабочих и низших служащих с их семьями, знали мою жену, поэтому, естественно, приняли и меня, как своего. Я оказался как бы членом их корпорации. Они могли разговаривать со мной столь же откровенно, как и с людьми своего круга. Мы так слились с этой средой, что когда мне предложили более просторную и благоустроенную квартиру в доме для профессорско-преподавательского состава академии, моя жена категорически отказалась переезжать.
Итак, попал я в условия нормального развития — интеллектуально высокий служебный коллектив и возможность беспрепятственного общения с простыми трудящимися во внеслужебное время. Но мне повезло и в другом отношении. Вскоре по прибытии в Москву, я познакомился, а потом и подружился, с двумя замечательными людьми, многолетними друзьями моей жены. Это Василь Иванович Тесля и Митя (Моисей) Черненко.
Первый из них был старше меня года на 4–5. Участник гражданской войны. Затем партийный работник. Друг Зинаиды и ее первого мужа стал и моим другом. Василь Иванович часто бывал в нашем доме.
— Как ты думаешь, Зинаида, где я больше обедал, у вас, или у себя? — шутя спрашивал Василь Иванович. И сам отвечал:
— Пожалуй, у тебя больше.
Когда начались аресты в 1936-ом году, среди его друзей по ИКП, он работал в г. Свердловске. Может его бы и обошла волна репрессий, но он выступил на защиту своих друзей и был арестован. Пытали его страшно.
Василь Иванович выжил, но стал полным инвалидом и в таком виде был доставлен в Москву в 41-ом году, где обвинения с него сняли.
Но он не принадлежал к тем, кого охватил телячий восторг по поводу той «справедливости», которая распространилась на него. Он не перестал, правда, верить в коммунизм. Идейно он оставался коммунистом, но зато пришел к твердому выводу, что никакого коммунизма в советской стране нет, что люди, правящие страной обычные гангстеры, заботящиеся только о сохранении своей власти, готовые ради этого пойти на любое преступление.
Я любил говорить с Василем Ивановичем. То, что выше сказано о его взглядах, он не выложил сразу, в открытую. Понимая, что я сталинец, он вел мои мысли к критике существующего весьма осторожно. Прекрасно зная Ленина, он поднимал то один, то другой вопрос из теории ленинизма и сравнивал теорию с существующей практикой. Под его влиянием я и сам начал критически анализировать ленинское теоретическое наследие. Тем самым я становился на тот единственный путь, каким идут в диссидентство люди с коммунистическими убеждениями.
Ленинизм, как впрочем и марксизм, весьма противоречивое учение и не только в вопросах тактики, но и по коренным принципиальным вопросам. Приведу один пример. Вопрос о государстве. Сам Ленин говорит, что это важнейший вопрос — второй после марксистского экономического учения. Что же нам говорит по этому вопросу ленинизм? Перед самым октябрьским переворотом Ленин написал книжицу «Государство и революция», о которой сам говорил, что это важнейший труд его жизни. В этом труде он утверждает, что пролетариату нужно не всякое государство, а государство отмирающее, которое начало бы отмирать немедленно и не могло не отмирать (подчеркнуто мною. П.Г.). Кажется ясно любому школьнику, но неясно… кому? А самому Ленину.
Два года спустя, в 1919-ом году, он читает лекцию в университете имени Свердлова «О Государстве». При этом повторяет многое из «Государство и революция» о разрушении, сломе государственной машины, о сдаче ее в музей древностей, но… ничего не говорит об отмирании машины, созданной революцией. Наоборот, он заявляет: «Теперь мы эту машину (государственную. П.Г.) захватили и мы не выпустим ее из рук. Мы, действуя ею, как дубиной, будем крушить старый мир, пока не уничтожим его до конца». Похоже это на отмирание (засыпание) государства — пусть читатель судит сам.
Противоречия можно найти в марксизме-ленинизме буквально на каждом шагу. Можно прочитать такое, что будет характеризовать марксизм-ленинизм как самое демократическое, самое человечное движение, но в том же марксизме-ленинизме до предела развиты тоталитарные, диктаторские, античеловеческие, черносотенные теории и утверждения. Человек как-то так устроен, что читая, замечает лишь то, что импонирует ему. Человек добрый, с демократическим настроем находит все это и в ленинизме. Но Сталин, утверждающий, что он один правильно понимает и толкует Ленина, не лжет. Он находит в ленинизме подтверждение всем своим мыслям, оправдание всем своим действиям. Людям с коммунистическими убеждениями, чтобы выйти из идеологических цепей, надо прежде всего увидеть эти противоречия. Задуматься нам ними. Потом взглянуть без шор на жизнь. И тогда они поймут, что противоречий нет. Есть стройное учение крайней диктатуры, крайнего тоталитаризма, в котором демократические и гуманистические отступления служат лишь маскировкой демагогии, истинной сути, применяются для обмана масс.
Меня на этот путь освобождения от пут коммунистической идеологии поставил Василь Иванович Тесля. Каждый его рассказ о том или ином жизненном случае оставил след не только в моей памяти, но и в душе. В это время Тесля был директором совхоза и, естественно, больше всего рассказывал он о том, что происходит в сельском хозяйстве, однако затрагивались и другие темы, среди них и тюремно-лагерные воспоминания. И вот однажды, когда мы как-то коснулись вопроса фашистских зверств:
— Какими же зверями, нет не зверями… растленными типами надо быть, чтобы додуматься до душегубок. В ответ Василь Иванович, поколебавшись, произнес:
— А вы знаете, Петр Григорьевич… душегубки изобрели у нас… для так называемых кулаков… для крестьян. И он рассказал мне такую историю.
Однажды в Омской тюрьме его подозвал к окну, выходящему во двор тюрьмы сосед по камере. На окне был «намордник». Но в этом наморднике была щель, через которую видна была дверь в другое тюремное здание.
— Понаблюдай со мною, — сказал сокамерник.
Через некоторое время подошел «черный ворон». Дверь в здании открылась, и охрана погнала людей бегом в открытые двери автомашины. Я насчитал 27 человек — потом забыл считать, хотел понять что за люди и зачем их набивают в «воронок», стоя, вплотную друг к другу. Наконец закрыли двери, прижимая их плечами, и машина отъехала. Я хотел отойти, но позвавший меня зэк сказал: «Подожди. Они скоро вернутся». И действительно вернулись они очень быстро. Когда двери открыли, оттуда повалил черный дым и посыпались трупы людей. Тех, что не вывалились, охрана повытаскивала крючьями… Затем все трупы спустили в подвальный люк, который я до того не заметил. Почти в течение недели наблюдали мы такую картину. Корпус тот назывался «кулацким». Да и по одежде видно было, что это крестьяне.
Слушал я этот рассказ с ужасом и омерзением. И все время видел среди тех крестьянских лиц лицо дяди Александра. Ведь он же по сообщению, которое я получил, «умер» в Омской тюрьме. Вполне возможно, что умер именно в душегубке.
С Митей Черненко я впервые встретился в квартире у Зинаиды еще до войны, но мимоходом. Когда же встретились после войны, то сошлись сразу, с первой же встречи. Разговаривать с ним было легко и просто. Это истый труженик пера. Из тех, кто понимает, что «плетью обуха не перешибешь», но не делает из этого вывода, что надо всецело подчиниться власти и служить только ей. Такие как Митя, стараются писать о том, что важно народу и можно сообщить ему не прибегая ко лжи. Таких людей за их мастерство и ум терпят, но им никогда полностью не доверяют. Митя длительное время работал корреспондентом «Комсомольской правды», затем перешел в «Правду». Особенно отличился он как корреспондент при описании «папанинской» эпопеи. Затем писал воспоминания Папанину и тем заслужил его поддержку.
Как вдумчивый газетчик, Митя знал страну не по наслышке, а по личным наблюдениям и рассказам тех, кто действительно знает обстановку в стране. Беседуя со мной он и меня учил понимать происходящее, постигать правду, читая в советской печати между строк.
Вспоминаю случай. Сидим рядом. Разговор о слабой трудовой дисциплине на предприятиях, о пьянстве.
— И все-таки производительность труда в целом по стране растет, себестоимость снижается. В сегодняшнем сообщении ЦСУ я это прочел с великим удовольствием.
— Ты что? Шутишь? — повернул Митя голову в мою сторону.
— Почему же шучу. Вот тебе сводка, — поднявшись и взяв газету, протянул я ее Мите. — Сам смотри.
— Так ты значит в самом деле не понимаешь, что это «липа»?
— Не понимаю, почему это должно быть «липой»? Центральное Статистическое управление — учреждение научное.
Митя рассмеялся. Чудесный у него был смех — тихий, ласковый и лицо все лучится.
— Ну подумай сам. Если бы себестоимость ежегодно снижалась, так как пишется в сводках, на 3-5-7 и даже 13 процентов, то с тех пор как начали писать эти сводки, себестоимость давно перевалила бы через нуль и превратилась в отрицательную величину. Но этого не происходит, наоборот, ежегодно цены растут.
— Значит ложь?
— Нет, выход из положения.
— Как тебя понять?
— А вот как. Себестоимость и производительность труда — постоянные показатели для оценки результатов производственной деятельности. Чтобы твое предприятие выглядело успешным, надо, чтобы производительность труда росла, а себестоимость падала. Предположим, завод делает экскаваторы. Директор знает, что снизить себестоимость выпускаемой модели невозможно. Тогда в ней меняется какой-то узел или что-то изменяется во внешнем виде. Выпускается новая модель. А на новую модель завод имеет право установить свою — временную — цену. За три года министерство обязано заменить временную цену постоянной. Естественно, что завод устанавливает временную цену выше цены предыдущей модели. Настолько выше, чтобы в последующие несколько лет можно было снижать себестоимость.
Постоянную цену тоже устанавливают в таком размере, чтобы в ближайшие годы можно было ее снижать. Министерство легко идет на это. Оно ведь тоже заинтересовано, чтобы его предприятия успешно выполнили задания по снижению себестоимости. Когда дальнейшее снижение себестоимости и этой модели становится невозможным, вводят новую модель, с еще более высокой стоимостью. Таким образом, себестоимость все время снижается, а экскаватор дорожает. Ну, а с ростом производительности после этого совсем просто. Производя более дорогой экскаватор, рабочий при прежней или даже более низкой производительности имеет более высокую выработку в рублях, то есть производит как бы больше.
— Зачем же это нужно? Кому польза от таких махинаций?
— А никто о пользе и не думает. Каждый хочет отличиться и через это все повязаны круговой порукой. Лишь бы цифры выгодно выглядели, а есть ли польза, это не существенно.
Естественно, что дальше возникали все новые и новые вопросы, но Митя избегал доводить разговор до конца. Не хотел делать окончательные выводы. Он ставил вопросы, давая тебе возможность подумать самому. От этих дум пухла голова, тяжело становилось на сердце и я гнал их от себя, погружаясь в свою академическую научную и учебную работу.
Иначе, чем Василь Иванович, вел себя Митя и в отношении Сталина. Он тоже никогда не выдвигал каких бы то ни было обвинений «великому вождю», но он задавал мне вопросы, по которым чувствовалось, что у него есть сомнения насчет полководческого гения Сталина. Мне нет смысла описывать, что я отвечал тогда. То, что я был в то время сталинцем, само указывает на характер моих тогдашних ответов, но мне хочется, пользуясь случаем, высказать свое сегодняшнее отношение к этому вопросу.
С легкой руки Н.С. Хрущева, получила распространение мысль о военной бесталанности Сталина, о том, что Сталин был только номинальным главнокомандующим, а выполнял эту роль фактически кто-то другой. Причем на Западе широко распространено убеждение, что главкомом фактически был Жуков. Даже наиболее глубокий исследователь и знаток сталинщины, вскрывший ее нутро в своем выдающемся труде «Технология власти», Авторханов поддался увлечению модным мнениям и написал в «Новом Русском Слове» 13 мая 1979 года (статья «Орденомания Генсека») — «…маршал Жуков… был фактическим главнокомандующим в Отечественной войне…» Чтобы согласиться с этим, надо совсем не принимать во внимание личностные данные и Сталина и Жукова. В самом деле, можно ли представить себе, чтобы Сталин терпел, в его положении неограниченного диктатора, человека, который стоит над ним, над Сталиным. Достаточно только поставить этот вопрос, чтобы тут же твердо сказать, что Жуков не только не стоял над Сталиным, но и не пытался встать, ибо если бы он такую попытку сделал, то исчез бы не только из армии, но и из жизни. Теперь посмотрим на эти личности с точки зрения их военной подготовки. Оказывается, в этом отношении они похожи друг на друга. Ни тот, ни другой военного образования не имеют. То, что Жуков командовал в мирное время полком, дивизией, корпусом и округом — военного образования заменить не может. И Халхин-Гол это продемонстрировал. Жуков делал там такие детские ошибки, что даже разбирать их неудобно. Еще более беспомощным он оказался в роли начальника Генерального Штаба перед войной и в начале войны. Отличился он, когда по поручению Сталина, принял командование Западным направлением и добился стабилизации фронта под Москвой. Но сделал он это не какими-либо оригинальными оперативными замыслами и планами, а вводом в бой все новых сил и беспримерной жестокостью. Сталину последнее импонировало больше всего и он «возлюбил» Жукова, оказал ему полное доверие и в течение всей войны использовал как дубинку, бросая на все решающие направления, как представителя ставки.
Я видел многие документы верховного главнокомандования периода войны, среди них не было ни одного, который был бы подписан Жуковым от имени ставки. Если под документом стояло: «ставка», то далее следовало «Сталин Василевский» или «Сталин Антонов», то есть Верховный главнокомандующий и начальник Генерального штаба. Жуков же встречается только как представитель ставки. Но представителями ставки бывали также Василевский, Воронов и даже Ворошилов, Буденный и Тимошенко.
Жуков быть может и талантливее других маршалов, но над их общим уровнем не поднимался. Он не мог быть главнокомандующим. Война была коалиционная и для такой войны у Жукова просто кругозора не хватало. Главнокомандование включало не только битву под Москвой, сражение под Сталинградом и на Орловско-Курской дуге, но и Тегеранское, Ялтинское и Потсдамское совещания. Это тоже были «битвы». И Жуков в них не участвовал. Получение вооружения и стратегического сырья это тоже забота, при том, одна из важнейших забот Главнокомандующего, но Жуков никогда этим не занимался. А Сталин занимался. Да еще как! Возьмите два, изданных в СССР, тома переписки Сталина с Рузвельтом и Черчиллем и вы увидите, что это был один из решающих участков руководства войной.
К несчастью для Запада, а может и для всего человечества, Сталин, после того, как он, растерявшись в начале войны и выронив власть на короткое время, после того, как подобрал ее снова, проявил себя блестящим учеником событий. Пережив панический страх за свою жизнь и угрозу полной потери власти, он понял, что для ведения войны нужны специалисты и в поисках их обратился даже к местам заключения. Из лагерей и тюрем были освобождены и направлены на высокие командные посты — Рокоссовский, Горбатов и другие. Этим, конечно, проблема не решалась. Нельзя было отдельными кирпичиками закрыть ту огромную брешь, которую пробил сам Сталин своей безумной террористической деятельностью. И до конца войны не была полностью закрыта эта брешь и ее влияние сказывалось и на ходе войны и особенно на потерях. Однако Сталину все же удалось подобрать минимальное количество достойных исполнителей. Именно Сталин нашел в скромном работнике Генштаба генерал-майоре Василевском А.М. выдающегося начальника Генштаба — будущего маршала Советского Союза Василевского Александра Михайловича. Он же определил наиболее подходящую роль маршалу Жукову, посылая его, как своего уполномоченного, туда, где проводились решающие операции. Под его руководством была подобрана плеяда командующих фронтами и армиями, подготовлены и обучены командные кадры всех степеней.
Оперативные и стратегические решения, начиная с разгрома немцев под Москвой, согласование усилий фронтов, родов войск и авиации, вне серьезной критики. То, безусловно, не заслуга одного Сталина. Но нельзя также сказать, что это делалось без него. Да, не он создавал замыслы операций и, тем более, не он их планировал. На то есть Генеральный Штаб. Для этого же Сталин вызывал, перед началом соответствующих операций, командующих фронтами с группами штабных работников. Это было действительно коллективное творчество. Пережив растерянность в начале войны и ужас перед возможностью потери власти и даже жизни, Сталин усвоил не только понимание необходимости в военных специалистах, но и научился прислушиваться к ним, ценить их мнение. Но при этом сам от участия в оперативно-стратегической деятельности не уклонялся. Его участие чувствуется в разработке всех операций. На них на всех лежит тень его черного ума. Все они велись под его бесчеловечным девизом: «людей не жалеть». Весь путь наступления советских войск усеян телами наших людей, залит их кровью.
Не Сталин войну выиграл. Но Главнокомандующим был он. И не только по форме, по существу. Он не военный? Да, не военный, хотя и напялил на себя мундир генералиссимуса и пытался утвердить за собой славу «великого полководца», приписать себе все заслуги в организации побед советских вооруженных сил. А Рузвельт военный? А Гитлер? Таковы теперь войны. Ведутся они народами, всем государством. И приходится главное командование принимать на себя руководителям государств, а не военным. И Сталину, как Главнокомандующему, не нашлось равного ни в лагере союзников, ни во вражеском стане. Во всяком случае Европа и до сих пор остается такой, как нам оставил ее Сталин. Завязанные же им узлы на Дальнем и Среднем Востоке не развязаны до сих пор и грозят многими бедами.
Что же касается критики Сталина как военного руководителя, в докладе Хрущева на закрытом заседании 20-го съезда, то она находится на уровне мещанской сплетни. Единственный, более или менее серьезный упрек Сталину за то, что он не приостановил операцию под Харьковом, когда создалась угроза нашим флангам, бьет мимо цели. В данном случае именно Сталин действовал как серьезный полководец. В момент, когда назрел кризис операции нужна настойчивость в достижении поставленной цели. И Сталин своим поведением, нежеланием подойти к телефону, пытался успокоить разнервничавшихся подчиненных, подчеркивал, что уверен в успехе операции. Хрущев же вел себя как ребенок. Испугался окружения и не предпринял вместе со своим командующим никаких мер для защиты угрожаемых флангов.
Такова истина. Я могу ненавидеть (и ненавижу) Сталина всеми фибрами своей души. Я знаю, что народу моему он принес только смерть, муки, страдания, голод, рабство. Мне известно, что своим бездарным руководством он поставил в 1941-ом году страну под угрозу полного разгрома. Но я не могу не видеть, что блестящие наступательные операции советских войск являют собой образцы военного искусства. Многие поколения военных во всем мире будут изучать эти операции и никому не придет в голову доказывать, что они готовились и проводились без участия Сталина или, тем более, вопреки его воле. Историки будут поражаться и тому искусству, с каким Сталин понудил своих союзников в войне не только вести военные действия наиболее выгодным для себя образом, но и работать на укрепление сталинской диктатуры (например, выдача Сталину на расправу советских военнопленных) и содействовать занятию советскими войсками выгодного стратегического положения в Европе и Азии. Таковы мои сегодняшние суждения о Сталине и его делах.
Но не о нем мои главные думы. Мой рассказ о людях, оставивших след в моей жизни. Именно поэтому я не могу не рассказать здесь еще об одном дорогом нашей семье человеке. Внешне он, пожалуй, совсем не был заметен в моей жизни. Подавляющее большинство наиболее близких нашей семье людей, если спросить их, кто такой Григорий Александрович Павлов, только плечами пожмут и удивленно посмотрят на спрашивающего. А между тем, это близкий, дорогой, родной нам человек. Родной? Да, родной, хотя никакого кровного родства.
Высокий, широкоплечий, слегка сутулый, подполковник медицинской службы появился в квартире Зинаиды в 42-ом году.
— Я хочу видеть тетю Мальвы. — сказал вошедший подполковник. (Мальва — дочь старшей сестры Зинаиды, погибшей в сталинских лагерях).
— Я тетя Мальвы. — ответила Зинаида. Он весело рассмеялся, подхватил ее на руки и закрутился.
— Так вот она какая, тетушка!
Зина — тоненькая, хрупкая и выглядевшая в свои 33 года двадцатилетней девушкой — только собралась обидеться на такую фамильярность со стороны незнакомого человека, как он, осторожно поставив ее на пол, сказал:
— Ну, а я ваш «племянничек». Моя жена — сестра Кости, (Мужа Мальвы).
Так с тех пор он и шел у нас под псевдонимом «племянничек». У него даже глаз был медицински наметан. Чуть только в нашей огромной семье нездоровиться кому, он сразу придет, осмотрит, даст совет, выпишет рецепт. И только после этого сядет поговорить.
Любил я разговоры с ним. Я не могу вспомнить ни одной темы наших разговоров. Всё обыденное, будничное. Расскажет о себе, о своих — о жене, о детях, теще, о Мальве с Костей. Послушает нас. Получалось как бы ни о чем, а от такого разговора покойнее на душе становится, даже радость появляется. Сам звук голоса его — успокаивающий, журчит тихо, спокойно, изредка взорвется на тонкую высокую нотку и оборвется коротким смешком. Лицо спокойное, просветленное, глаза добрые, проникновенные. Наверно, у святых были такие лица.
Я не случайно вспомнил святых. Григорий Александрович был человеком глубоко, убежденно верующим. Зная мои атеистические взгляды, он в наших разговорах никогда вопросов веры не касался. Я, уважая его религиозные чувства, тоже обходил эти вопросы. Только иногда я, зная
отношение властей к верующим, задавал вопросы такого порядка: знают ли о его вере, не притесняют ли, не пытаются ли перевоспитывать? На это он мягко улыбаясь, отвечал: «Нет, у нас длительное перемирие». И я понимал его начальство. Вера Григория Александровича была настолько глубока и искренна, что нормальный человек не мог ее не уважать. И я сам ощущал это уважение, понимая, какое мужество надо было иметь в те годы, чтобы открыто заявлять себя верующим. Он меня глубоко занимал, прежде всего, как верующий. Ни разу не сказавши мне слова о Боге, он уже тогда вел меня к Нему. Впоследствии же сыграл решающую роль в возвращении меня в лоно Христианской Православной Церкви.
Еще до встречи с Григорием Александровичем, особенно с войны, мысли мои, нет нет, да и обращались к вопросам Бытия. И не чувства — разум вел меня к этим вопросам. Особенно запомнился случай в высоких Татрах. Дивизию перебрасывали на новое направление. Уже началась весна (1945-го года), но в горах лежал снег. Машина поднялась на перевал и остановилась. Я вышел из нее и буквально остолбенел, пораженный невероятной, небесной, как говорят, красотой. Было раннее утро. Солнце где-то там за горами, но его лучи проникли сюда и осветили каким-то чарующим светом высокие стройные сосны, горные скалы, снег, нашу дорогу, вьющуюся по склонам, военные повозки, как будто застывшие на дороге, и над всем этим — огромное, голубое, золотящееся небо.
Я стоял, смотрел, и мысль — ясная, четкая — прочертилась в моем мозгу: «Да неужели же можно поверить в то, что такая красота возникла в результате случайного стечения обстоятельств; в то, что Творец всего сущего — случай! Возникнув, эта мысль так уже и не оставляла меня. Наблюдая грохочущее или ровное, ласковое море, глядя в звездное небо или на бескрайние просторы полей, я думал: „И это тоже случайность?“ И то, что я родился, хожу, думаю, страдаю — тоже случайность? Так зачем тогда я существую?» Эти мысли начали по-иному проявляться, когда я встретил Григория Александровича. Я видел искренне верующего человека и думал: «А ведь у него смысл жизни есть. Он не случайно в природе, а Божье творение».
Так Григорий Александрович, сам того не ведая, подвинул меня на новую ступень по пути возвращения к Богу. Ему предстояло помочь мне преодолеть еще одну ступень — вернуть меня в Храм.
— Но сейчас пока что — мои первые годы в Академии: обучение слушателей, собственная учеба, научная работа. Я увлечен всем этим, влюблен в свой коллектив, оптимистично смотрю в будущее своей страны. Послевоенная девальвация, в результате которой ограблены массы людей, особенно в селе, была воспринята мною как мудрость партии и ее кормчего Сталина. Я не подумал о том, что все последствия инфляции целиком взвалены на плечи трудящихся. Вся огромная, бумажная масса госбанковской продукции военного времени была попросту признана несуществующей. Особенно тяжко ударило это по крестьянству.
Рабочий и мелкий служащий вряд ли имели много денег в запасе. И горечь их потери с лихвой покрывалась тем, что сразу же после реформы они начинали получать свое жалованье в устойчивой валюте. Крестьянин же, скопивший деньги за войну продажей продукции со своего огорода, после девальвации оставался без единой копейки в кармане и без надежды получить какую-то сумму, так как колхозы тогда не платили колхознику за их труд. Но повторяю, над этим я не задумывался, а жизни села попросту не знал.
Я знал только то, что видел собственными глазами и слышал от окружающих. А слышал я даже в собственном доме, то есть от рабочих, мелких служащих, пенсионеров и их семей только хорошее. И не удивительно. Люди наголодались. Продукты по карточкам отпускались в мизерных количествах, а коммерческие цены превышали карточные в 20, 40 и даже в 60 раз. Регулярно покупать эти продукты на мизерную зарплату рабочих и служащих было невозможно. Покупали лишь изредка и в небольших количествах, как гостинец. Да еще за этим «гостинцем» надо было постоять в очередях. Теперь же ввели продажу без карточек, по единым ценам — средним как говорилось в постановлении правительства — между слишком высокими коммерческими и слишком низкими карточными.
На самом деле это не были средние цены. Это были цены пониженные в сравнении с коммерческими в 2–4 раза и превышающие карточные в 5-10 раз. Например, килограмм самого дешевого хлеба по карточкам стоил 3 копейки, а по новым, так называемым средним ценам, 16 копеек, то есть в 5 раз дороже. По другим продовольственным товарам повышение было гораздо больше. Скрыть столь огромное повышение цен невозможно. Зато можно несколько затушевать происшедшее невероятное повышение цен при замороженной зарплате. Для этого ввели хлебную надбавку к зарплате (60 рублей).
Эта надбавка ни в какой мере не покрывала рост цен на продовольствие, но служила агитационным козырем в руках властей. При том, агитаторы, разумеется, не затрагивали ни вопроса соответствия надбавки потерям от повышения цен, ни несправедливости принципа самой надбавки: давалась она только работающим — и одиночке, и имеющему 3–5 иждивенцев, ее не получали пенсионеры, то есть как раз те, кто был наименее обеспечен. Несмотря на все это, трудящиеся городов, в основном, были довольны проведенной реформой.
Стало лучше чем было: необходимых продовольственных товаров в достатке, таких диких очередей, какие были в коммерческих магазинах, нет, валюта стала устойчивой и заработка хватает на то, чтобы не голодать. Я сам слышал, как одинокая старая женщина, получающая 30 рублей пенсии говорила — и говорила она искренне — «Спасибо товарищу Сталину, подумал о нас, стариках. Живу я сейчас, дай Бог каждому. 30 копеек килограмм белого хлеба. Да мне килограмма и не надо. И 800 граммов хватает. Куплю еще сахару, заварочки, и попиваю чаек в прикусочку целый день. Белый хлеб с чайком, с сахарком, чего еще старому человеку надо. Мы этого белого хлеба, почитай, с самого начала войны не видели. Да и черного не очень-то хватало. А теперь 30 копеек отдала и ешь вволю. А еще 70 копеек на день — и на чай, и на сахар, и еще чего-нибудь купить…»
Вот так и благодарили Сталина за кусок хлеба, за то, что оставил жить на хлебе и воде — не уморил голодом. Не уморил в городе, а деревня продолжала голодать и жить впроголодь. И долго еще так ей жить. До самой смерти «великого» и «мудрого». Пройдут годы и годы и вдруг среди тех, кто терпел нужду и голод по воле «мудрого вождя» раздадутся голоса: «Но при нем был порядок! Каждый год цены снижали». Забыто, что цены были сразу подняты на 500-1000 процентов, а потом четыре года подряд снижались ежегодно на 3–4 процента, то есть всего снизилось не более чем на 20 процентов. Так вот эти 20 процентов снижения помнятся, а те 1000 процентов повышения забыты. Что это, странности памяти народной или такова форма протеста против деятельности нынешних правителей, против того нищенского существования, которое они навязывают трудящимся?
Я тогда прошел мимо всех этих экономических вопросов довольно равнодушно. Оставалось только ощущение, что в стране все идет к лучшему. А это вместе с полной удовлетворенностью работой создавало чувство удовлетворенности, счастья.
Первые удары послевоенная жизнь нанесла мне в 1948-ом году. Неприятности с диссертацией, смерть большого моего друга — отца Зинаиды — Михаила Ивановича Егорова и встреча лицом к лицу с антисемитизмом разрушили ту «башню», которую я создал своим воображением, придя после войны в академию.
Весь академический коллектив мне казался дружным и доброжелательным. Я считал невозможным, чтобы кто-то среди нас смог подставить подножку товарищу. Я полагал, что если кто с чем не согласен, то он может выступить открыто, но дружелюбно, не понимая, что те, кому нечего возразить, не обязательно соглашаются с тобой, а могут таить злобу, а при возникновении возможности чем-либо навредить тебе. Одна из возможностей появилась в связи с моей диссертацией, которую я написал, пропустил через обсуждение на кафедре и сдал в совет академии на защиту. Был уже назначен и день защиты. И вот, примерно за месяц до этого дня, приходит ко мне товарищ.
— Я случайно слышал, что завтра на партийной конференции академии в докладе начальника политотдела разбираются какие-то отрицательные стороны твоей диссертации. Я советую тебе сходить к начальнику политотдела и выяснить.
Я пошел к начальнику политотдела, генерал-майору Билыку. Он сразу же мне показал соответствующее место в докладе: «А некоторые наши коммунисты так увлеклись наукой, что забывают о партийности, идут учиться к царским генералам. Так, товарищ Григоренко — в перечне основных источников для его диссертации указывает таких „корифеев науки“ как царские генералы Свечин и Верховский».
Это был удар под дых. С такой характеристикой диссертация гибла на корню. Но меня не это взволновало больше всего. Тот, кто написал эту характеристику, понимал истинную суть дела, но со злобой написал такое.
— Видите ли, товарищ генерал-майор, Свечин и Верховский основные авторы для второй главы, которая называется «Критика современных теорий ведения боя в горах». В частности, я показываю, что некоторые современные теории опираются на исследования Свечина, Верховского и других авторов прошлого и в силу этого являются отсталыми. Я взял и Свечина и Верховского для критики, а не для того, чтобы проповедовать их теории.
— Ну это другое дело, — заявил он и пообещал, что исключит это место из доклада. Но то ли забыл, то ли кто-то из старших посоветовал не исключать, но на партконференции это обвинение прозвучало.
На следующий день меня вызвал начальник академии — генерал-полковник Цветаев.
— Вашу диссертацию в таком виде я поставить на защиту не могу. Во второй главе вы критикуете уважаемых людей и тем подрываете их авторитет. Выбросьте эту главу, иначе я вашу диссертацию не допущу к защите.
И как я не пытался доказать, что критика устарелых теорий не может подорвать авторитет людей, Цветаев оставался при своем мнении. Я тоже стоял на своем: без второй главы защищать не буду.
Уходил я от Цветаева возмущенным.
После того памятного разговора с начальником академии я забросил диссертацию и старался вообще о ней не думать и не вспоминать.
Годом позже зашел ко мне возвратившийся из длительной командировки Алеша Глушко, которого в то время я считал одним из самых близких своих друзей. Он спросил: «А как у тебя с диссертацией?» Мне захотелось «вылить душу». Я рассказал все, с подробностями, особенно возмущаясь тому, как могли интересами науки пожертвовать ради личных амбиций начальников. Он очень внимательно слушал, не перебивал, а когда я кончил, ошеломил меня вопросом:
— Ты чего хочешь? Ученую степень получить или научное открытие совершить?
— По-моему, одно с другим совпадает, — растерялся я.
— Э, нет. И близко не сходится. Ты сначала «остепенись» (получи ученую степень. П.Г.), а потом научные открытия будешь совершать. Это же надо быть идиотом — целый год держать в ящике готовую диссертацию. Ведь ты же целый год творил бы. А ты запер собственные возможности. Завтра же иди и слезно проси немедленно ставить на защиту без той чертовой главы.
Я так и поступил. Через неделю в апреле 49-го, я защищался. Видимо, членам совета понравилось мое отступление. Защита шла под неоднократные аплодисменты. Когда же объявили результаты голосования — «единогласно» — раздались бурные аплодисменты.
Однако, несмотря на этот триумф и на доброе постзащитное возлияние, торжественности я не чувствовал. Интерес мой к диссертации был полностью утрачен.
Я столкнулся с фактами, крушившими мои устоявшиеся взгляды. Конечно, я и раньше встречался с подобными явлениями, но только теперь под их давлением начали рушиться мои идеалистические оценки людей и фактов. Люди не всегда такие, какими выглядят — показала мне диссертация. Внешне добропорядочные люди не прочь «дать подножку» идеалистам. Последние же всегда в проигрыше.
Вот и покойник Михаил Иванович — типичный идеалист. Он идеализировал, прежде всего, коммунистическую партию. Войдя в революционное движение еще в 1904-ом году, он и после октябрьской революции продолжал оставаться простым тружеником и рядовым партии. Он и детей воспитал такими же идеалистами: два его сына и четыре дочери вступили в партию. И она, партия, достойно «вознаградила» отца. Старший его сын в 1934 г. застрелен на Дальнем Востоке. Второй сын был вынужден скрываться во время массовых арестов 1936-38 г.г. Два зятя были арестованы в 1936-ом году. Один убит на следствии, другой расстрелян. Старшая дочь погибла в лагере. Еще одна дочь (моя жена) долгие месяцы провела в тюрьме. И несмотря на это, он продолжал идеализировать идеалы партии, и очень любил людей.
Он покорял меня своей наивной, я бы сказал, святой верой в людей, в коих видел своих соратников.
Теперь он умер. Имея в свои 77 лет совершенно светлый разум, он умирал мужественно. Он знал о своей болезни. Знал даже сроки свои земные, но мог спокойно обсуждать бытовые и политические темы.
Он умер, и из меня вывалилась какая-то важная идейная подпорка. Хотя я и не был таким идеалистом как он, но я не мог не уважать его беззаветной преданности тому, с чего начинал он жизнь.
И третье событие приплюсовалось к двум вышеописанным. На партбюро кафедр оперативно-тактического цикла, в состав которого входил и я, разбиралось дело моего товарища по кафедре — полковника Вайсберга — «за клеветнические высказывания по еврейскому вопросу». Суть была в том, что Вайсберг, в разговоре с товарищами, утверждал, что в Советском Союзе процветает антисемитизм и борьба с ним не ведется, что антисемитские мероприятия проводятся и поощряются сверху. При разборе вопроса на бюро Вайсберга буквально терроризировали. Задаваемые ему вопросы, реплики и выступления толкали его на «раскаяние» на то, чтобы он признал клеветнический и ошибочный характер своих высказываний. Я тоже участвовал в этой атаке на Вайсберга, будучи глубоко убежденным, что он заблуждается, что он видит факты в кривом зеркале и националистически истолковывает их. Об этом я и говорил в своем горячем, убежденном выступлении. Под нашим дружным нажимом Вайсберг в конце-концов «раскаялся» и получил «за ошибочные высказывания по национальному вопросу» «строгий выговор».
Но я, наблюдая за Вайсбергом, видел, что он не осознал свои ошибки, что он «раскаялся» только под страхом исключения. И я решил помочь ему понять всю глубину его заблуждений, доказать конкретными фактами, какую счастливую жизнь устроила советская власть евреям.
Захваченный этим желанием, я пошел после бюро с Вайсбергом. Когда мы остались вдвоем, я начал разговор. Но инициатива очень быстро перешла к Вайсбергу. Факты и примеры, которые он приводил, я опровергнуть не мог. Мы ходили по Москве несколько часов. Я был переполнен неопровержимыми доказательствами наличия в СССР самого густопсового антисемитизма.
— Надо письмо в ЦК, — наконец сказал я. — Все эти факты надо довести до сведения товарища Сталина.
— А ты думаешь, там это неизвестно? Брось! Все это знают. Напишем, заставят покаяться. А может, и похуже. Я, во всяком случае, ничего писать не буду. И свидетелем не выступлю, если ты напишешь. Я рассказывал только потому, что видел — ты действительно веришь в то, что говоришь.
На следующий день я встретил своего секретаря. Он крепко пожал и потряс мою руку:
— Ну здорово ты вчера прочистил этого жидка.
Я, будучи еще под впечатлением вчерашнего разговора с Вайсбергом, рассвирепел, обозвал секретаря антисемитом и написал заявление на него в политотдел. Но все это оказалось напрасным. Секретаря заставили извиниться передо мною. Это ли мне было нужно? А факты антисемитизма я начал замечать теперь и без посторонней помощи. Поэтому, вскоре начавшееся «дело врачей» не было для меня неожиданным. Кампания борьбы с космополитизмом и «дело врачей» явно указывали на подготовку крупной антиеврейской акции. Это я уже сознавал и с тревогой ждал дальнейших событий. Но смерть Сталина прекратила это дело. Расправа с «виновниками» организации «дела врачей» создала впечатление наступившей справедливости. Меня это тоже успокоило. И я снова перестал присматриваться к антисемитским действиям властей. А они продолжались.
Евреи были вычищены из партийного аппарата, из министерств иностранных дел и внешней торговли, из органов подавления народа (КГБ, МВД, прокуратуры, судебные органы), постепенно они удалялись из армии; в Высших учебных заведениях для них установлена процентная норма и т. д.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.