21 Остров-крепость

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

21

Остров-крепость

Конечно, здесь бывает очень хорошо и интересно, но мне лично кажется, что на свете есть такие дети, например, ваш замечательный сын Бадди и я, которых в лагерь лучше все-таки отправлять только в случае самой безвыходной необходимости или раздоров в семейной жизни.

Шестнадцатый день Хэпворта 1924 года

Пришел проспект школы Кросс-маунтэт. Уже давно решили, что если отправлять меня в интернат, то только в Кросс-маунтэт: там в свое время учился мой двоюродный брат, сын Гэвина, и бабушка соглашалась платить за мое обучение лишь в том случае, если я поступлю именно в эту школу. «О дорогая: там дети всех приличных людей: Рокфеллеров, Биддли, Аги-Хана, центральноамериканских диктаторов, богатых наследников, людей искусства — писателей, продюсеров, кинозвезд». Я села рассматривать фотографии. Школа расположена среди Адирондакских гор. Около восьмидесяти детей, от семи до тринадцати лет, с четвертого по восьмой классы, живут здесь припеваючи с сентября по май. При желании родители могут оставлять детей и на лето, в лагере, с июня по август. Как и школа Пэнси, где учился Холден Колфилд, школа Кросс-маунтэт гордилась тем, что «выковывает характеры». Холден так комментирует рекламный проспект школы Пэнси:

«С 1888 года в нашей школе выковывают смелых и благородных юношей».

«Вот уж липа! Никого они там не выковывают, да и в других школах тоже. И ни одного «благородного и смелого» я не встречал, ну, может, есть там один-два — и обчелся. Да и то они такими были еще до школы»[213].

Школа Кросс-маунтэт обещала воспитать детей «Несгибаемыми, Находчивыми, Неунывающими»: они это называли «три Н». (Я вспоминаю, как Уинстон Черчилль переиначил БЗ-Стандарт, стандарт британской закрытой школы. Мы были, говорит он, «Безответные, Забитые и Сопливые».) С фотографий в проспекте улыбались краснощекие ребятишки: они собирали овощи на школьном огороде или работали в хлеву — ни дать, ни взять, сказка о Рыжей курочке. Ни платьев в цветочек, с оборочками, ни чулок. Из школы прислали список необходимой одежды, поистине спартанской: грубые ботинки; резиновые боты; ватник, джинсы, спецовка, теплые подштаники, толстые носки. Платья разрешалось надевать только к воскресному ужину.

Если бы я знала, что делали основатели школы, Герберт и Кит Уотсон, до того, как они решили заняться педагогикой, то беспрестанный леденящий ужас от кошмарной мысли, что я вот-вот войду в чей-то сон, были бы вполне объяснимы. Недавно я прочла биографию Уотсонов в памятке для учеников. Вот так, черным по белому, прописными буквами, озаглавлена история Герберта Уотсона:

ВСЕ, ЧТО ЕСТЬ В ЭТОЙ ШКОЛЕ, ПРИШЛО ИЗ МОЕГО ДЕТСТВА

Ребенком я могла бы подумать: «Вот это да, вот это здорово»; так же, как мне бесконечно твердят: «Вот это да, вот это здорово, когда твой отец — Дж. Д Сэлинджер». Когда молодые люди, для которых отец, по его утверждению, пишет, читают ответ Холдена сестренке, которая спрашивает, кем он будет, когда вырастет, они, полагаю, реагируют совсем не так, как люди по-настоящему взрослые, для которых совсем не все приходит прямо из детства, минуя возраст зрелости. Холден говорит:

«Понимаешь, когда я себе представил, как маленькие ребятишки играют вечером в огромном поле, во ржи. Тысячи малышей, и кругом — ни души, ни одного взрослого, кроме меня. А я стою на самом краю скалы, над пропастью, понимаешь? И мое дело — ловить ребятишек, чтобы они не сорвались в пропасть. Понимаешь, они играют и не видят, куда бегут, а тут я подбегаю и ловлю их, чтобы они не сорвались. Вот и вся моя работа. Стеречь ребят над пропастью во ржи. Знаю, это глупости, но это единственное, чего мне хочется по-настоящему»[214]

Когда я в зрелые годы, имея собственного ребенка, прочла этот отрывок, моей первой реакцией было возмущение. Не Холденом: для мальчика это красивая мечта. Меня возмутил тот факт, что и я ведь резвилась среди таких же детей. А где были взрослые? Почему детям разрешили играть над пропастью? Куда подевались ответственные, зрелые люди, которые могли бы устроить для этих детей безопасную игровую площадку, или, по крайней мере, обнести поле изгородью, чтобы мальчишка вроде Холдена или девчонка вроде меня не должны были беспрерывно кого-то спасать?

Моя взрослая реакция на заглавие биографии Герберта Уотсона — изумление: да научился ли ты хоть чему-нибудь в зрелые годы? Если задуматься, то опыт моего пребывания в этой школе — история о том, что на самом деле может случиться, когда незрелые люди — «ни одного взрослого» — находят друг друга и решают поиграть в школу на самом краю скалы, над пропастью. Кит в своей автобиографии рассказывает: «Окончив колледж, я приехала в Нью-Йорк… Я не знала, чем бы мне хотелось заняться, чем я была бы способна заниматься. Мама вспомнила, что ребенком я собирала младших детей и играла в школу, устраивала базары и ставила спектакли. Я любила детей. Зашла в пару школ, где использовались передовые методы, — меня не взяли. Наконец подвернулась работа инструктора по играм, и я как-то продержалась первую зиму». Потом она обратилась к Харриет Джонсон, в Отдел экспериментального образования. Ее приняли, а на собеседовании, как она вспоминает, спросили: «Мисс Кэвендиш, знаете, почему мы берем вас на работу?» — «Нет, не знаю». — «Потому, что вы ничего не смыслите в воспитании детей». «У меня не было никаких предвзятых идей!» — ликует Кит.

История ее мужа Герберта начинается с семейной фермы на грани разорения. Окончив среднюю школу, он получил стипендию в Корнелльской сельскохозяйственной школе, на семестровый курс управления фермерским хозяйством. Чтобы свести концы с концами, он подрабатывал в другой части колледжа, на гуманитарном факультете: как он вспоминает, «прислуживал за столом богатеньким мальчикам в енотовых шубах» (тем самым богатеньким мальчикам и девочкам, чьи дети будут прислуживать за столом и чистить хлев в созданной Гербертом школе). Он прослушал курсы по ремонту сельскохозяйственных машин, ветеринарии, кормам и рациону кормления. «После семестрового зимнего курса в Корнелле я вернулся домой образованным фермером. Я начал с размахом — уже в ближайшее лето собирался сильно поправить дела. В один жаркий летний день я разрыхлял кукурузное поле конным культиватором, и тут ко мне подошел какой-то человек и спросил, что я собираюсь делать осенью. Я сказал — ухаживать за коровами и собирать, не в обиду будь сказано, коровьи лепешки. А он говорит: «Я ищу учителя в школу»

Я ему отвечаю, что не знаю никого такого в округе, а он мне: «Я ищу именно вас. Я говорил с директором средней школы, где вы учились: он считает, вы справитесь»». Так, в восемнадцать лет Герберт Уотсон стал школьным учителем. Ему понравилось преподавать, и он поступил в бесплатное педагогическое училище, но этим не удовлетворился. Он понимал, что не сможет потянуть плату за обучение в Корнелле — почти такую же, как в Кросс-маунтэт, — и отправился в Антиох, где студенты могли работать и учиться. Там он работал на заводах Форда, на конвейере; продавал журналы, преподавал в мужской школе для умственно отсталых штата Нью-Джерси…

В речи, которую произнес Герберт на церемонии выпуска 1950 года, были, в частности, такие слова: «Вообще-то говоря, жизнь у нас слишком легкая, чересчур расслабляющая, требующая мало сил и опыта — во всяком случае, природного, исконного, первобытного. Здесь вам довелось пожить в окружении дикой природы, походить по лесу, испытать голод, жажду, усталость, промокнуть, замерзнуть, заблудиться; отгонять от себя слепней и слушать в кромешной тьме пугающие шорохи. Я бы хотел, чтобы и впредь у вас находилось время на приключения подобного рода».

«Фанатики видят сны, — писал Китс, — и плетут из них рай для своей секты»[215]. Но фанатизм и рай превратит в одиночную камеру.

В сентябре мама повезла меня в школу. Я не отрываясь смотрела в окошко. Час за часом горы становились все выше, а крохотные деревушки попадались все реже. Мною владело одно-единственное чувство: тяжелый свинцовый страх. Мосты были сожжены, даже дом в Корнише на этот год заперт. Пока я отдыхала в лыжном лагере, мать вывезла мебель из Красного дома и перебралась в Норвич, в частично обставленный коттедж. Школа, где учится Мэтью, — в двух шагах, и самой матери недалеко ездить в Дартмут на занятия: она собиралась закончить школу, которую бросила много лет назад, когда вышла замуж. Все разумно, все как нельзя лучше — но мною владело странное чувство. Мамины вещи поставили в спальню, вещи Мэтью — в комнату рядом; я узнавала нашу мебель из гостиной. Мама и Мэтью будут тут жить. Мои вещи: стол, кровать, игрушки, постеры, яркие этикетки от йогурта «Данной», наклеенные на дверь моей спальни рядом с «кирпичом», дорожным знаком; открытки с маргаритками — все, кроме одежды и лыж, оставалось в Корнише, куда мы с мамой и братом собирались вернуться только на лето. Предполагалось, что зимние каникулы я проведу в Норвиче, в комнате для гостей на первом этаже. Там стояли две двуспальные кровати, я могла выбрать любую, имелись отдельная ванная и телефон, но все это сильно походило на мотель.

Пока мы ехали, я вспоминала недавно прочитанную книгу, историю молодой женщины восемнадцатого века: она отплывала на корабле в Австралию, забирала с собой все, что могла, и навсегда прощалась с домом, семьей, родиной. Не в пример тем людям восемнадцатого века, мир я себе представляла плоским. Далеко заплывешь — свалишься с края, но перед этим встретишь ужасных, невиданных змей и морских чудищ. Обитаемые земли для меня простирались или к востоку от Корниша — в Лондоне, в Венеции — или в теплых южных краях, на Флориде или на Барбадосе. Мы ехали не туда. К пустынным местам. Ко львам, тиграм, медведям. Боже мой! Какое унижение — поймать себя на том, что все время твердишь мысленно одну-единственную фразу: «Хочу к маме».

Узкая дорога вилась между высоких, суровых скал, которые гляделись в бездонные, черные ледниковые озера. Такие ландшафты любили изображать американские художники романтической школы: они стремились пробудить чувство благоговейного, головокружительного страха перед лицом великой драмы стихий. Мне известно теперь, что такой ландшафт считается сногсшибательно красивым.

Мать прервала длившееся несколько часов молчание и сказала бодрым тоном британской школьницы: «Ну, вот мы и приехали». Маленький придорожный указатель — вот и все, что говорило о наличии здесь школы. Мы свернули с автострады и поехали по грунтовой дороге мимо учебного хлева, потонувшего в навозе, мимо грядок с «экологически чистыми» овощами, которые рекламный проспект обещал — или которыми стращал, это как посмотреть. Наконец, мы заехали в тупик, где располагалось главное здание школы, состоящее из нескольких крыльев, в которых находились спальни, классы, столовая, офисы, и на первом этаже — студия для занятий прикладными искусствами. В окошко нашей машины заглянули какие-то ребята, объясняли по схеме, как проехать к нужному спальному корпусу, или «дому», как было положено говорить.

Меня определили в Стеклянный дом, который находился в трех минутах ходьбы от главного здания. Некоторые из «несгибаемых, находчивых и неунывающих» мальчиков старшего возраста ночевали где-то за милю отсюда: неплохая пробежка зимним утром, до рассвета, когда при минус сорока по Фаренгейту плевок замерзает, не долетев до земли, и хрустит под ногой, если на него наступишь. Выяснилось, что красивые спальни, которыми я любовалась в рекламном проспекте, сфотографировали в новых домах на холме. Они специально проектировались для детского общежития, в них были большие ванные комнаты с множеством маленьких раковин, и гостиная, похожая на лыжную базу: масса диванов и кресел вокруг большого очага. Наверху, по обе стороны широкого, светлого, с потолочными окнами коридора, тянулись одна за другой двухместные спальни, устланные коврами, выкрашенные в яркие цвета, с уютной встроенной мебелью; между кроватями — окно, из которого открывается красивый вид.

А мне отвели спальню в старом доме, обычном жилом доме, где на второй этаж вела узкая лестница, где в четырех маленьких комнатках обитало восемь детей. И это был не «Стеклянный дом», а «Кроличья нора» — там было темно и мрачно. Герберт и Кит, директор с директрисой, занимали квартиру на первом этаже Стеклянного дома. Я туда ни разу не заходила. Ширококостная незамужняя особа, учительница верховой езды и математики, довольствовалась обычной комнаткой чуть ли не на чердаке. Она помогла нам с мамой затащить ко мне в спальню чемодан и постельные принадлежности. Я сама несла свой драгоценный портативный магнитофон, без которого наотрез отказалась куда-либо ехать; только что вышел «Белый альбом» — надо ли объяснять? Моя соседка еще не прибыла, так что я выбрала место поближе к окну; если бы знать, что в Стеклянном доме, как, спешу добавить, и в Корнише, полагалось на ночь выключать отопление, я бы такой ошибки не совершила. Умение мерзнуть приравнивается к моральным качествам — вот она, тысячелетняя чума стоицизма, от Древней Греции до Гордонстона!

Два моих платья мать повесила на плечики, зная, что они мне не скоро пригодятся, и заметила, как просторно в шкафу. Потом мы пошли обратно к машине. Мать помахала мне рукой на прощание — во всяком случае, должна была помахать, хотя я этого не помню. Помню одно: я неподвижно стояла и тупо глядела вслед машине, которая уезжала, поднимая пыль. Прошла целая вечность, прежде чем я повернулась и по дорожке мимо навеса, под которым держали корнеплоды, пошла к главному зданию.

Как раз тогда мир пошатнулся, и меня сорвало с якорей. Я пыталась продвинуть непослушное тело хоть к какому-нибудь просвету: им оказалась дверь в главное здание. Скользящая, струящаяся влага, в которую я превращалась, уже гремела у меня в ушах, когда я достигла края стремнины. Я текла по длинному коридору и меня колотило о десятки открытых шкафчиков, кукольных домиков без дверей: ни одного укромного местечка. Мне сказали, что на одном из шкафчиков будет написано мое имя: там будут лежать калоши, с меткой на стельках; там будет висеть рабочая куртка, с меткой на вороте; все по стандарту: калоши — внизу, куртка — на крючке. Волны не запирающихся шкафчиков — а я скольжу вдоль стены, и солнце, врывающееся в коридор через высокие окна, слепит глаза, и в лучах вьются, пляшут пылинки.

В длинном коридоре показалась белозубая улыбка — улыбка Чеширского кота. Высокого, с меня ростом. Улыбка изрекла: «Привет, меня зовут Холли. А тебя как?»

Пегги. Пегги. Пегги. Слово, тяжелое, будто налитое свинцом, с трудом преодолело путь от легких до языка и, найдя наконец отверстие рта, вырвалось наружу: «Пегги. Мне… мне тут не нравится».

Улыбка сделалась еще шире и подтвердила: «Да, это действительно паршивое место. Уж мне ли не знать: я тут с десяти лет». Холли закатила глаза. Потом, то ли прочитав мои мысли, то ли потому, что острый «чеширский» взгляд уловил, что тело мое вытекает из одежды и вот-вот заструится по коридору к холлу и к канализационной решетке, она сказала: «Пошли, покажу потрясное укрытие».

Моя «чеширская» подруга всю жизнь подбирала брошенных животных. Я видела, как она подзывала на улицах Манхэттена бродячих кошек, одичавших и грязных, — и вот они уже нежатся на полу в ее кухне, задрав все четыре лапы, чтобы им почесали животик, и отзываются на клички Мэйхем, Хаос и Фьоруччи. Подростком она болталась за кулисами и обжималась на задних сидениях лимузинов с рок-н-рольными мальчиками. В двадцать лет она, единственная со всего курса, в первый день занятий явилась на юридический факультет Колумбийского университета в тесно облегающем костюме леопардовой расцветки и в высоких сапогах. В тридцать лет ее рейтинг как профессионала был так высок, что ее пригласили юрисконсультом в одну из крупнейших фирм звукозаписи, и тяжелые металлисты, да не кто-нибудь, а «Фастер пуссикэт» и «Скорпионе», побросав свои жала, рассаживались за ее кухонным столом и с восторгом смаковали лазанью.

Если Холли с тобой подружится — это на всю жизнь. Ты знаешь, что есть место, куда ты всегда можешь прийти, где будешь чувствовать себя как дома. Недавно мы отметили наш сороковой день рождения шампанским и шоколадом, сидя в теплом джакузи у нее в квартире на Беверли-Хиллз. Покидая Кросс-маунтэт, она поклялась, что больше никогда не будет мерзнуть, голодать и играть в выбивалу. Могу засвидетельствовать, что ни одна пара «практичных», на низком каблуке, туфель не пятнает собой ее обширный гардероб. «Здесь, конечно, получше чем в камине», — изрекла она со своей широкой улыбкой, когда мы сдвинули бокалы с шампанским.

Камин был нашим святилищем весь тот долгий год в Кросс-маунтэт. Не прошло пяти минут, как мы познакомились, а она, готовая поделиться своим тайным убежищем, уже вела меня по коридору в библиотеку. Там в углу был старый заброшенный очаг, в котором вместо поленьев лежали подушки. Предполагалось, что это — уютное местечко для чтения. Но если заползти внутрь, поглубже, и вскарабкаться наверх, можно на высоте где-то в три фута обнаружить выступ: один ряд кирпичей — да славится он во веки веков! — был положен неровно, и, опершись о противоположную стену, там можно стоять почти во весь рост. В холодную погоду мы с Холли по два часа торчали в этом камине — а все думали, будто мы участвуем в «играх на свежем воздухе», от которых не могли избавить ни град, ни снег, ни слякоть, ни дождь[216].

В тот первый раз мы болтали в камине, пока мое тело не обрело прежнюю, твердую форму. К тому времени, как прозвенел звонок к обеду, я уже могла без опасности для жизни пройти валким, пихающимся коридором, полным ребятни, спешащей в столовую. Холли помогла мне разобраться в схеме, согласно которой ребята рассаживались. Мы ели «семьями» по шесть человек. Учитель сидел во главе стола, а дежурный — в конце: всю неделю он должен был приносить блюда с кухни, как это делается в семьях, а потом убирать со стола. Остальные четверо детей размещались между дежурным и учителем, по двое с каждой стороны. За столом, как и в большинстве спальных корпусов, были собраны разнополые и разновозрастные дети, опять же в подражание семье. Состав «семей» каждую неделю менялся.

Соседка по комнате нашла меня после обеда. Это было нетрудно, потому что я была единственной новенькой в выпускном классе. К Стеклянному дому мы направились вместе. Сразу было можно догадаться, что эта девочка не принадлежит к «крутым» ребятам; она слушала какой-то никому не ведомый альбом под названием «Шеклфордс Синг»; зато была ужасно добрая, душа нараспашку — я тут же поняла, что с соседкой мне повезло.

Через пару недель я разобралась, что к чему. Я вычислила, что надо записываться на работы по дому: накрывать на стол, подметать в холле, выполнять всякие другие задания по уборке помещений — все, что угодно, только бы не вставать на заре и не бежать в хлев. Уроки проходили гладко, друзей я заводила легко. Дружелюбие и великодушие тамошних детей до сих пор меня изумляют. Мы, восьмиклассницы, «маленькие женщины», по собственной инициативе несколько часов в день проводили с девочками восьми-девяти лет, заменяя им маму: этим детям так нужна была материнская ласка, что мы забывали, насколько и нам она требуется тоже. Мы вставали среди ночи и гладили по головке плачущую, тоскующую по дому малышку, которую разбудил дурной сон, или обнимали в холле торжествующую — девчонку, которая только что научилась сидеть на лошади и должна была кому-то об этом рассказать. Больше всего меня удивляло, что никто в нашем классе не дразнился и не злобствовал, как это часто бывает среди детей. За целый год я заметила лишь три случая недоброго отношения. Каждый раз жертву изводили из-за какого-то внешнего недостатка. Один мальчишка назвал мою соседку по комнате «Паршой», и это было жестоко: она страдала каким-то легким кожным заболеванием типа экземы. Я пригрозила, что пробью его башкой стенку, если он повторит это еще раз. Черную девочку по фамилии Вагнер, у которой была пышная грудь, для нас, глупых белых детишек, просто необъятная, называли «Вагнер-Сиси»; и, наконец, прозвище «Три с четвертью» прицепили мальчику с вихляющей походкой — не знаю, был ли дефект органическим или нервным. Тем троим было обидно, ясное дело, и все же это необычно, когда восемьдесят детей от четвертого до восьмого класса живут рядом двадцать четыре часа в сутки и так мало друг друга изводят. Думаю, там подобрались исключительно хорошие ребята. Ко мне, во всяком случае, они относились хорошо.

Еще одна странная вещь, непохожая на то, что было в моей прежней школе: ребята в Кросс-маунтэт на удивление мало внимания уделяли сексу. Может быть, подсознательно боялись инцеста: ведь мы все жили одним домом, заменяли друг другу семью? Не знаю. Те немногие, кто завел пару, походили на образцово-показательную белую англо-саксонско-протестантскую супружескую чету средних лет, вроде тех, которые изображаются в каталогах Орвиса: они мирно гуляли по дорожкам, взявшись за руки; иногда клевали друг друга в щечку, желая спокойной ночи, да и то если ходили вместе год или два; иногда в знак взаимной симпатии бросались снежками. В Хановерской средней школе пары сходились и расходились каждый месяц, мы без конца устраивали или обсуждали танцульки и вечеринки — а здесь, в Кросс-маунтэт, мы, прыткие ребята, которые лунными ночами вылезали через окно погулять, могли себе позволить лишь то, что у нас называлось «покурить вдвоем». Тот, у кого была сигарета, предлагал мальчику или девочке, которые ей или ему «нравились», обмен дымом «рот в рот»: курильщик выдыхал дым вам в рот, касаясь губ, а вы этот дым вдыхали. Было здорово. Но если бы кто-то за этот год дошел до чего-то более существенного, я бы прознала, уж поверьте.

И говорили мы о тех, кто нам «нравится», совсем, совсем по-другому, не так, как в прошлом году или в последующие годы моего отрочества. Не о том мы говорили, насколько далеко зашли или собираемся зайти, и не сплетничали о том, кто с кем ходит. Наши разговоры скорее походили на чинную беседу о мужьях и детях: такие веду я сейчас, в сорок лет, с другими мамашами на детской площадке. «Как Уилл: я слышала, он сегодня забил два гола? Интересно, сможете ли вы на следующий год пойти в одну и ту же школу?» И так далее. Странно[217].

До поры до времени все шло довольно гладко, но однажды вечером я, вернувшись к себе в комнату, почувствовала: беда. Что-то было неладно, я нюхом чуяла это. Быстрым взором окинула комнату, молниеносно проверяя, все ли на месте. Дошла до столика у кровати, и взгляд застыл на маленькой, размером с мою ладонь, шкатулке из Швейцарии, которую подарил мне отец, — голубенькой, расписанной вручную красивыми цветочками. К ней прилагался крошечный ключик: чтобы откинуть крышку, нужно было вставить его в скважину. Когда я утром уходила, шкатулка была заперта. А сейчас крышка чуть перекосилась. Вглядевшись пристальнее, я обнаружила, что петли сломаны, а миниатюрная замочная скважина выглядит так, будто взломщик пытался сунуть туда изрядных размеров отвертку. Ничего не пропало, потому что там ничего и не было. Повернувшись к шкафу, я увидела, что в наших вещах кто-то рылся: платья наполовину съехали с вешалок, спальный мешок вынут из чехла и развернут. Я села на кровать, прижала к себе подушку, которую привезла из дома. Не только молния на чехле была расстегнута, но и поролон вылез наружу; обрывки валялись на простынях. Упаковка «Лайфсэйверс», которую я прятала в подушке, исчезла.

Соседка вошла и, увидев мое лицо, застыла на месте:

— Пегги, что случилось?

— Нас обокрали, — произнесла я без всякого выражения. Потом встала и показала ей шкаф и все остальное.

— Нас обыскали, — поправила она деловым тоном. — По комнатам шарят, ищут припрятанные конфеты. Обычно после праздников, но никогда нельзя знать заранее.

— Но мою вещь сломали.

Она воздела руки и печально пожала плечами. Потом руки опустились и плечи поникли. Что тут скажешь?

Назавтра меня вызвали на первый из многих «сеансов» к директрисе, Кит Уотсон, которая ребенком «собирала младших детей и играла в школу, устраивала базары и ставила спектакли». Боже мой: она до сих пор «ставила спектакли» с детьми, которых «собрала». Холли проводила меня до коридора, ведущего в офис Кит в главном здании. «Удачи. Жду в камине». Дальше мне невероятно трудно писать. Борюсь с клавиатурой, но пальцы будто налились свинцом. У живота грелка. Вчера я устала бороться с собой, закрыла файл, выпила две таблетки ативана (седа-тивного средства из «семейства» бензодиазепиновых) и не спеша гуляла вокруг пруда неподалеку от моего многоквартирного дома. Сегодня я испускаю ядовитый запах: из пор выходит ативан, и страх, и токсины. Интересно, можно ли прихватить с собой лэптоп в парную баню.

Я прошла по коридору, постучалась в дверь. Раздался голос: «Входи». Кит указала мне стул напротив своего стола и велела: «Садись». Ей не требовалось много слов, чтобы нагнать страху. Большая, львиная голова; серьезное и строгое лицо. Короткие седые волосы, зачесанные назад, открывают квадратный лоб. Маленькие глазки и массивная челюсть: когда Кит говорила, обнажались поразительно крупные зубы, которыми она то и дело громко клацала и скрежетала: то была какая-то непроизвольная гримаса — будто приходится насильно стискивать эти зубы, иначе они выпрыгнут изо рта и вцепятся в жертву. На столе лежала упаковка «Лайфсэйверс», которую я прятала в подушке. Кит о ней ни разу не упомянула.

Холли предупредила, каким будет первый выпад. Кит, как по нотам, начала:

— Сразу должна сказать тебе, Пегги, что у нас с тобой будут проблемы. — Длинная пауза. — Ты не подходишь нам, правда. — Пауза. — Знаешь, Пегги, никто из детей не дружит с тобой по-настоящему. Они хотели бы дружить с тобой, в самом деле хотели бы, — но твое поведение, твое отношение к людям должны измениться, чтобы у них это получилось.

Я сдуру промямлила:

— Со мной многие дружат.

— Нет-нет: ты им навязалась. На самом деле они не хотят с тобой дружить. Уж я-то знаю: они приходят сюда и все мне рассказывают.

Я умолкла, но Кит поняла, что на этом меня не провести. Я не тряслась, не всхлипывала, не сходила с ума; «размораживание», как она и ее дочь Кэтрин называли тот момент, когда им удавалось «прорваться сквозь психическую защиту ребенка», еще не наступило.

— Мы хотим тебе помочь, но ты должна нам открыться, рассказать обо всем.

Я сидела с каменным лицом, устремив взгляд куда-то поверх ее левого уха. Было в интонации ее речитатива что-то такое, от чего я не могла сбежать в своей обычной манере: отделиться от себя и переждать, пока все кончится. Я и сейчас могу спать, когда под окнами строят дом, забивают сваи и так далее, но если по телевизору или по радио слышны обрывки фраз, достаточные для того, что-бы пробудить любопытство ума, автоматически берущегося за решение головоломки, — все пропало. Мамины вопли были для меня копром, забивающим сваи. Отцовские проповеди — лязгом гильотины. А эта женщина яростно шептала, чуть не мурлыкала: так насильник, уложивший жертву в постель, что-то лепечет в подушку. Я сидела неподвижно, а она медленно перебирала телефонный провод, и вдруг — бац! — хлопнула массивным черным аппаратом по столу. Потом уставилась мне прямо в глаза, перегнулась через стол так, что я ощущала тепло ее дыхания, и, не меняя тона, исторгла из себя следующие слова:

— Ты гадюка. Змея подколодная. — Зубы громко, неудержимо клацали, расставляя точки. — Ты знаешь, зачем твои родители послали тебя ко мне? Знаешь, а…? Я тебя спрашиваю, знаешь? — Снова клацнули зубы. — Им не удалось вывести тебя на чистую воду, но я это сделаю.

Такие слова не забудешь. Подумайте: в то время наркотики еще не достигли закрытых школ, во всяком случае, этой: я припрятала пакетик леденцов для себя, не толкала одноклассникам героин. Меня потрясли и ужаснули не скверные, злые слова, даже не накал ярости — к этому я давно привыкла дома. Но совершенно выбивала из колеи ее мерзкая способность внешне оставаться спокойной, вполне владеть собой, извергая такую ярость. Честно скажу, я до смерти перепугалась.

Слезы заструились у меня по щекам. Кит долго смотрела на меня, а потом сказала:

— Я не могу больше выносить твоего вида. Иди с глаз долой. — Я поднялась, и она добавила, выставив в улыбке все зубы: — Скоро мы поболтаем с тобой еще, обещаю.

Меня так колотило, что я с трудом могла удержаться в камине. После этих «сеансов» мы с Холли каждый раз начинали бурно веселиться, чтобы сохранить нашу гордость, которую Кит старалась уничтожить. Вышибить из меня слезу не удавалось никому с тех пор, как мне миновало пять лет. Я была крепким орешком и тем гордилась. Но в каждый из «сеансов» проливалось хотя бы несколько слезинок, как ни пыталась я их сдержать. Холли ждала меня у кабинета Кит, шутками и смехом врачевала раны:

— Здорово ты потрудилась на этот раз, заставила ее отрабатывать денежки. Рекордное время: два часа и пятнадцать минут! — Она язвительно передразнивала Кит: — Вы — проблемные дети. Мы знаем, что у вас есть проблемы, и действительно хотим вам помочь, — клац, — но вы должны, — клац, — рассказать нам все.

Со временем Кит исчерпала весь свой репертуар. Опробовала методы, хорошо действовавшие на Холли и многих других ребят. Толковала, что дети втайне меня терпеть не могут, что у меня один друг — она, Кит, и так далее. Но меня нельзя было сбить с толку. Я знала, кто мне друг. Кит всегда добивалась слез, без этого она никого не отпускала — но «разморозить» меня так и не смогла. Однако чем крепче ты держался, тем дольше все это тянулось. Она никогда не прекращала сеанса, пока ты не признаешься в чем-нибудь, всхлипывая и трясясь. В глазах ее тогда вспыхивало торжество, и она выпускала тебя на волю. До поры до времени.

Понадобились месяцы ее так называемых «сеансов», чтобы найти у меня ахиллесову пяту. Тогда я впервые увидела в ее глазах улыбку. Теперь я знаю: обвинив ребенка на пороге отрочества в том, что он извращенец и в глубине души таит гомосексуальные наклонности, вы, скорее всего, попадете в точку. А тогда я думала, что злобная Кит обладает способностью проникать в мои мысли. Ей было ясно, как на ладони, что в пятом и шестом классе я глаз не сводила с мисс Марч. А купаясь летом в пруду, играла в «лесби» с другими девчонками, моими ровесницами: мы забирались под мостки, задирали купальные лифчики и «показывали», что у нас там, под ними. Одна девчонка, из молодых да ранняя, приехавшая к друзьям погостить между пятым и шестым классом, сочинила такую игру: все девчонки разделись догола, она была хозяйкой, а другая девочка — рабыней; рабыне понарошку отрезали грудь и присыпали рану солью; та дошлая девчонка даже слегка укусила ее за лобок. Сцена запечатлелась у меня в памяти, она и захватывала, и отвращала — но часто вставала перед глазами, особенно по ночам. Несмотря на множество поклонников и многочисленные гетеросексуальные «похождения», меня тайком охватывали сомнения, не лесбиянка ли я.

Когда Кит нащупала эту болевую точку, я раскололась. Она заставила меня прямо у себя в кабинете, на своей машинке перепечатать письмо матери, заготовленное ею заблаговременно, давным-давно. Процедура заняла несколько часов — я не умела печатать и, сделав ошибку, должна была начинать сначала. Письмо было признанием в том, что я — извращенка, лесбиянка, более того: сумасшедшая с манией преследования. Ничто не могло меня спасти, а Кит все твердила: «Ведь мы хотели тебе помочь, но ты не открылась».

Удивительно, что мать не разобралась сразу, что это признание вырвано силой. По доброй воле я никогда не призналась бы своей матери даже в том, который теперь час. Клэр была чуть ли не последним на земле человеком, с которым бы я по своей охоте поделилась скрытыми сексуальными побуждениями и страхами. Думаю, мама так изголодалась по нормальному общению со мной, тринадцатилетней букой, вечно бурчащей что-то, презрительно скривив рот, что ей хотелось считать письмо доверительным, написанным по собственной воле. Кто знает. В ее пользу говорит тот факт, что она ответила ясно и четко на все нелепости, в том письме заключавшиеся.

(1969)

«Дорогая Пегги!

Спасибо за прекрасно отпечатанное письмо.

Меня очень взволновало известие о том, что ты & Дугал & Брайон /мальчики/ все поголовно лесби — не уверена, что могу логически это осмыслить; хотя, конечно, уверена, что вы должны быть этим глубоко обеспокоены (особенно Дугал & Брайон — интересно, знают ли их матери? Может, нам собраться вместе и обсудить это? Устроить смотрины?)

Что до остального, то ВСЯКИЙ может показаться непонятным кому-то и где-то, и если происходит разрыв, или вообще отсутствует возможность общения и понимания, кажется, что кто-то делает очень странные вещи. Не бери это в голову.

Сумасшествие возникает, когда что-то держишь в себе, а вовсе не от самовыражения. Человек сходит с ума, если не способен противостоять реальности или поделиться своими тревогами. Когда стресс или боль становятся невыносимыми, некоторые люди нарочно устраивают в себе короткое замыкание — боятся, что иначе погибнут. Короче говоря, сумасшествие — реакция на то, чего нервная система определенного типа не может вынести. Оно грозит слабым «эго», не сильным, так что, думаю, тебе беспокоиться не о чем.

Только не отгораживайся и не замыкайся.

Но, с другой стороны, принимай в расчет чужие слабые «эго» и их тенденцию к самозащите через лицемерие или выдумки — и БУДЬ К НИМ ДОБРА. Если это невозможно, держись от них подальше. Если и это невозможно потому, что они имеют над тобой какую-то власть, не давай им себя в обиду и прислушивайся, если ты на это способна, к любому исходящему от них ценному или умному совету; в остальном же будь терпима к их слабостям — знай, что это их слабости, не твои. Не будь эти люди ущербными, тебе же было бы хуже.

Ты — смешно писать тебе об этом, но меня обеспокоило твое послание —

Не параноик,

Не сумасшедшая,

Не извращенка.

Озадачиваешь некоторых взрослых — ДА — определенно!

Если тебя кто-то сильно обидел, постарайся поразмыслить об этом трезво, на ясную голову, — может быть, ты и права.

Пожалуйста, будь благоразумна. Пожалуйста, не доводи до того, чтобы тебя выгнали из школы. Не стоит. Там много хорошего, по-настоящему хорошего.

Вроде все.

Я очень-очень люблю свою доченьку: извращенку или нет, лесбиянку или фею, сумасшедшую или в здравом уме, непонятную или простушку, неразвитую сексуально или развитую чересчур (все равно эти определения что-то значат лишь для других). Просто задумывайся над тем, что ты делаешь и для чего, насколько это тебе подходит, не навредишь ли ты кому-либо из окружающих или самой себе.

С любовью и с моралью Ма».

Я чуть не умерла от стыда, читая насчет «смотрин», но была рада, что мама, по крайней мере, поняла, как глупо называть мальчиков «лесбиками». Всем известно, что мальчики — «гомики», а девочки — «лесби». Если бы я тогда могла догадаться, у кого на самом деле грязные мысли…

Я умоляла отца забрать меня домой. Я каждую неделю звонила ему, разумеется, по спаренному телефону, используя тот единственный телефонный звонок, который нам разрешался по воскресеньям. Каждый раз было ясно, что кто-то слушает у параллельного аппарата. Старики часто дышат громко, сами того не замечая. Но о чем я не догадывалась, пока Холли не ткнула меня носом в очевидный факт, так это о том, что письма домой, которые мы неукоснительно писали раз в неделю, рассевшись, словно в классе, в столовой, тоже просматривались перед отправкой.

— Как ты думаешь, почему мы должны отдавать их в незаклеенном конверте? — спросила она, возводя глаза к небу.

На «сеансе» с Холли Кит совершила ошибку, слишком близко к тексту процитировав письмо, которое Холли написала, и девочка сообразила, что Кит читает скорее в чужих письмах, нежели в умах. Такие вещи вовсе не упоминаются в бодреньких рекламных проспектах типа «Как выбрать хорошую школу для вашего ребенка». А следовало бы задавать школьному начальству вот какие вопросы: «Суете ли вы нос в чужую почту? Подслушиваете ли телефонные разговоры? Обыскиваете ли комнаты? Даете ли детям еду, когда они голодны? Поддерживаете ли зимой в жилых помещениях температуру выше нуля? Какие приняты у вас дисциплинарные взыскания? Мне бы хотелось узнать, как соблюдаются здесь основные права человека, а потом уже любоваться благоустроенными конюшнями и лабораториями, оборудованными по последнему слову техники».

Хоть и подозревая, что меня слушают, я все же рассказывала отцу обо всем, что со мной происходит, не касаясь, правда, унизительных обвинений в тайно лелеемой ложной сексуальной ориентации; жаловалась, что Кит меня совсем затравила. Он мне верил. Говорил, что много раз в своей жизни встречал таких «Кит». Особенно в школах и в армии. Рассказывал истории совершенно в том же духе; определенно, папа ее раскусил. Но не примчался забрать меня.

В День благодарения он явился с визитом. Родители могли навещать детей, но не разрешалось забирать их домой. Или просто я тогда так думала — ведь несколько лет спустя отец осенью ездил в Кросс-маунтэт и забирал брата домой на Дартмутский чемпионат по футболу, причем проделывал это по нескольку раз как в первый, так и во второй год его пребывания там. Может быть, правила изменились после того, как Кит ушла на пенсию.

Кит улыбалась, не переставая, когда отец приехал в День благодарения; даже обняла меня за плечи. Отец сказал, что она его ничуть не провела. «Она хочет, чтобы все думали, какая она замечательная, какой передовой педагог, но ее видно насквозь. Она тебе этого не простит, Пегги, не простит никогда». Отец сказал, что меня «Бог наказал таким лицом, на котором все можно прочесть», точно так же, как и его самого: я не могу скрывать свои чувства, свое отношение к людям. Я увидела ее, как в зеркале, такой, какой она сама себя видела, и позволила прочесть свои мысли — «ты вовсе не выглядишь так, ты ничем не лучше остальных».

Отец также высказал ряд интересных соображений по поводу школьной программы. Мы устроили большое шоу для родителей — с музыкой, скетчами и прочими удивительными штуками, каким нас обучили. Дон, учитель музыки, сочинял песни и сценарий в великой спешке, за три дня, остававшихся до представления. Мы были потрясены (хотя большее потрясение довелось испытать мне через пятнадцать лет: заехав в школу на День благодарениями услышав ту же байку о спектакле, который сочинили и приготовили за неделю или около того, я вдруг узнала добрую половину мелодий) — и я в присутствии отца начала восторгаться: поразительно, как много смог сделать Дон за такое короткое время. Папа спросил: «Он ведь знал, что шоу готовится к Дню благодарения, так ведь?» Я кивнула. «Чем же тут восхищаться, если он до последней минуты не начинал работу?» Хм-м-м-м. Мне это не приходило в голову.

Папа называл вещи своими именами, но не удосужился обучить меня приемам, к которым прибегали его «несгибаемые, находчивые и неунывающие» герои Симор и Бадди Глассы, когда сталкивались с несносными директорами летних лагерей или школ. Симор, в совершенстве овладевший тремя «Н» еще в семилетнем возрасте, описывает, как столкнулись директор лагеря мистер Хэппи и маленький Бадди. Во время еженедельной проверки коттеджей, где живут мальчики, мистер Хэппи устраивает пятилетнему Бадди ужасный разнос за то, что он не так заправил постель, как заправлял сам мистер Хэппи, когда служил в армии. Отец часто рассказывал нам, что в военной школе то и дело проверяли койки — монета в четверть доллара, брошенная на постель, должна подпрыгнуть на определенную высоту, иначе койка по уставу не принималась. Симор говорит, что «не стал вмешиваться и заступаться», потому что «этот парнишка… способен за себя постоять в любой ситуации». И, конечно же, бесконечно находчивый Бадди посреди тирады мистера Хэппи вдруг закатывает глаза так, что видны одни белки, — знаменитый трюк, которому он научился, — и до чертиков пугает мистера Хэппи; тот улепетывает, даже «забыв записать вашему замечательному сыну очередное замечание!»

Возможно, отец переоценил несгибаемость и находчивость своей дочки. Все же во время этого визита в День благодарения папе удалось, как я понимаю, вызвать Герберта на откровенный мужской разговор и изложить все, что он думает об обращении со мною Кит. Результаты были не особо воодушевляющие. Когда мы ели индейку в гостинице «Миррор Лейк», отец сказал, что Герберт был искренне смущен и удручен, услышав о том, какие яростные, ни с чем не сообразные чувства питает ко мне его супруга. Но, добавил папа:

«Герберт — слабак. Не думаю, чтобы ему удалось с ней совладать. На том дело и кончилось. Возьми шоколадного торта. Ручаюсь, он не такой вкусный, как у «Вольфи», но выглядит неплохо».

После обеда мы с братом спустились вниз, туда, где в отеле была комната для игр. В углу стояли два великолепных автомата с конфетами, объекты поклонения, идолы, ждущие приношений в виде серебряных монеток. Небесные дары — «Скай Бар», «Милки Уэй» и «Лайфсейверс» — посыпались в наши протянутые руки. Еда, еда, еда. Я всегда ходила голодная. В школе был установлен тотальный, абсолютный контроль над едой. Делать запасы строго воспрещалось. Даже если унесешь яблоко со стола, чтобы съесть его позже, будешь наказан. Нам дозволялось есть то, что ставили перед нами в часы трапез, а между трапезами — ничего. Если во второй половине дня ты находился неподалеку от главного здания, две кухарки, обе по имени Глэдис, могли, пользуясь разрешением администрации, выдать тебе горсточку «сластей»: жестких, как подошва, сушеных фиников, которые нужно было минут десять держать во рту, и только потом пытаться разжевать. Даже в британских закрытых школах «ящичек сластей» из дома практически считается неприкосновенным. Здесь такие вещи были строго запрещены. «Душегубы, нацисты», — шептали мы с Холли еле слышно, в пронзительно холодный день убирая с поля поздние корнеплоды. Потом изобразили, будто насмерть забили друг друга турнепсом.

По моей просьбе брат привез из дома пластиковую коробку с плотно прилегающей крышкой. Контейнер, не пропускающий воздуха, мне был якобы нужен для того, чтобы хранить образцы листьев. Мы доверху набили его мягкими белыми булочками и конфетами, и вечером, вернувшись в школу, я направилась прямо в лес, вырыла яму глубиной в фут и закопала контейнер. Если не пустят по следу собак, я, возможно, и выживу.

Кит бесилась оттого, что со своей ненавистью ко мне она оставалась в абсолютном меньшинстве, строго говоря, в полном одиночестве. При этом надо учесть, что учителя, ее окружавшие, не стеснялись выказывать неприязнь, даже отвращение к учащимся. Тому свидетельство — резкий тон характеристик, в которых прослеживалось, насколько успешно идет «выковывание» наших характеров; их посылали родителям в конце каждой четверти.

/Моя характеристика за полугодие, подписанная директором/.

«Всю осеннюю четверть Пегги скорее искала, экспериментировала, задавала вопросы, даже выражала недовольство, — в весьма, правда, ограниченных пределах — чем предпринимала сознательные, результативные усилия. Она способна двигаться в нужном направлении и воспринимать общезначимые ценности, но слишком неуверенна в себе, чтобы, собрав все силы, преодолевать препятствия.

Весьма вероятно, что из этой девочки, восприимчивой, талантливой и целеустремленной, вырастет организованный, счастливый человек. Жаль, что из-за краткости ее пребывания в Кросс-маунтэт нам остается слишком мало времени, чтобы внушить ей уверенность в собственных силах и привить полезные навыки. Надеюсь, что мы многого добьемся за оставшиеся несколько месяцев. Она делает заметные успехи.

— Херберт».

/Первая годовая характеристика Холли, подписанная директором/.

«К концу первого, бурно протекавшего, года пребывания Холли в Кросс-маунтэт появились многочисленные признаки того, что она начинает лучше разбираться в себе и в своих отношениях с окружающими, подходить к своему поведению более ответственно. В ней все еще заметны черты сконцентрированного на себе, жалеющего себя, незрелого подростка /ну же, Херберт, не стесняйся, выкладывай все как есть/ — подростка, который храбро бьется, чтобы утвердить себя, определить свое место в мире — она бросает вызов миру, и этот же мир пугает ее…

По стандартному программному тесту, проведенному этой весной, она получила средний балл 11, 6 — очень высокий для ученицы, заканчивающей седьмой класс. Вообще-то говоря, тот же балл она получила и осенью, и это показывает, что ее энергия была направлена скорее на попытки приспособиться к требованиям жизни в коллективе, чем на повышение успеваемости. /Или, может быть, это показывает, что мы не преподали ей ни черта с тех пор, как она у нас учится?/

Думаю, второй и последний год пребывания Холли у нас будет более эффективным /sic/ и продуктивным во всех отношениях; хотя она, как и все мы, обладает ярко выраженными индивидуальными чертами, которые нужно учитывать при воспитании.

— Херберт».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.