«ПОД КОЛПАКОМ» ЛУБЯНКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«ПОД КОЛПАКОМ» ЛУБЯНКИ

Те, кто видел Лилю в последние месяцы, отмечали несвойственные ей раньше спокойствие и доброжелательность. «Почти откровенно стареющая, полнеющая женщина» (такой ее запомнила одна из посетительниц ленинградской квартиры), казалось, нашла наконец тихую пристань, где можно укрыться от повседневных житейских бурь и вместе с тем, не чувствуя ни забот, ни опасности, заниматься любимым делом. Любимым было все, что связано с Маяковским: издание его произведений, создание музея в квартире в Гендриковом, выпуск книг о нем, участие в вечерах, ему посвященных.

Теперь все рухнуло — предстояло начать жизнь сначала. Но, перечеркнув прошлое, жить она бы уже не могла. Спасение от охватившего ее безумия Лиля нашла в алкоголе — средство давнее и испытанное, в котором раньше у нее не было ни малейшей нужды.

Скорее всего, этот омут быстро ее засосал бы, но друзья поспешили бросить ей спасательный круг. Точнее, не друзья, а один из друзей, державшийся до сих пор на почтительном отдалении и всегда чувствовавший себя «младшим из равных». Василий Катанян, поэт, журналист, литературовед, который был моложе Лили на одиннадцать лет, познакомился с Маяковским и Бриками еще в 1923 году, приехав в Москву из Тифлиса, чтобы подготовить издание стихов Маяковского в переводе на грузинский и на армянский. Через три года Маяковский побывал в Тифлисе, где сблизился с Катаняном и его женой Галиной, поэтом и журналисткой: оба они были в самом центре бурной литературно-художественной жизни Тифлиса и очень популярными в городе людьми.

Когда Катаняны переехали в Москву в 1927 году, они сразу же легко и естественно вошли в круг Маяковского — Бриков. В 1929 году Катанянам дали вторую комнату в коммуналке, где жило еще восемь семей, и по этому счастливому случаю было устроено шумное новоселье с участием Лили, Маяковского, Осипа и других завсегдатаев «салона». Встречать в приграничном городке Лилю, спешившую из Берлина на похороны, послали, как мы помним, Василия Катаняна. А разбирать потом архив Маяковского помогала Лиле Галина — это сблизило их еще больше.

Трудно восстановить день за днем то, что происходило с Лилей после известия о казни Примакова. Но так или иначе, меньше чем через месяц, 9 июля Катанян стал Лилиным мужем. В самых разных источниках названа с точностью эта дата, но что конкретно связано с нею, нигде не сообщается. Никаких «юридических» перемен не произошло, как и — сначала, по крайней мере, — перемен в месте жительства. По свидетельству сына Катаняна — Василия Катаняна-младшего, его отец и Лиля поселились совместно в Спасопесковском лишь год (или почти год) спустя. Лиля надеялась, что Катанян все же останется дома, но «пока» на какой-то срок заполнит ту пустоту, что образовалась с гибелью Примакова.

«Я не собиралась навсегда связывать свою жизнь с Васей, — заверяла Лиля своего пасынка уже в шестидесятые годы. — Пожили бы какое-то время, потом разошлись, и он вернулся бы к Гале». Но Галина не захотела, хотя Осип ездил ее уговаривать: «У Лилички с Васей была дружба. Сейчас дружба стала теснее». Только и всего... Эти доводы не подействовали: у Галины Катанян был твердый характер.

Драма одной семьи явилась спасением для другой. Точнее — для Лили. Катанян вывел ее из запоя, когда казалось уже, что она спивается окончательно. Но цепная реакция наступивших событий на этом, увы, не закончилась. Весть о новом брачном союзе привела в особое ожесточение старшую сестру Маяковского Людмилу. У этой сильно перезревшей «девицы» были, похоже, определенные виды на женатого Катаняна, несмотря на разделявшие их восемнадцать лет «в его пользу». Когда в июне 1936 года они вместе отправились в поездку для выступлений о Маяковском, Лиля настойчиво предупреждала Катаняна быть «сдержаннее с Л<юдмилой> Вл<адимировной> оттого, что сейчас очень большие алименты». Уж она-то хорошо знала нрав этой женщины, к своим пятидесяти двум годам не обзаведшейся семьей и не испытавшей ни одного сколько-нибудь сильного увлечения.

Позади были одни неудачи. В ноябре 1924 года Лиля писала Маяковскому в Париж: «У Люды роман, и она счастлива», Счастье, видимо, было призрачным, ибо ни из того, ни из какого-либо другого «романа» ничего ровным счетом не вышло. Теперь Лиля «украла» у нее последнюю надежду (что-то все же эти надежды питало...), как раньше «украла» брата, и Людмила дала волю тем чувствам, которые давно уже в ней копились. Сдерживать их приходилось лишь потому, что Лиля была на коне: трезвый расчет повелевал Людмиле не возвышать голос.

Теперь наконец настал ее час. Получившая всемирную огласку трагедия ненавистной соперницы помогла Людмиле развязать язык и спустить тормоза. В 1937 году между сестрами и Лилей наступил полный разрыв. «Кто же вам поверит, — издевательски заявила Лиле Ольга, другая сестра Маяковского, — что вы шесть лет жили с врагом народа и ничего не знали?»

Досталось и Василию Абгаровичу Катаняну: из потенциального жениха Людмилы он превратился в родственника «врага народа». Действительно, его брат Иван, работавший раньше в Интернационале профсоюзов (Профинтерн), был тоже расстрелян в 1937 году. Личное, как это водилось в советские времена, тут же получило политическую окраску. Глумиться было тем радостней и вольготней, чем ближе к Лиле падали снаряды: защиты искать уже было не у кого.

Меньше чем за две недели до «суда» над Примаковым и его казни первый заместитель наркома внутренних дел Агранов неожиданно был отправлен в Саратов: ему поручили возглавить там местное отделение Лубянки и раскрыть «гнезда германской разведки» в расположенной по соседству автономной Республике немцев Поволжья. Умный, кажется, был человек, а так и не понял, что означает это «ответственное задание». Или по известному психологическому закону гнал от себя черные мысли?

Во всяком случае, он приступил к новой работе с таким рвением, что даже закаленные в чекистских провокациях провинциальные коллеги и те ошалели от буйства нового начальника. Буквально за несколько дней его. неукротимая фантазия создала на подведомственной ему территории десятки «шпионских, заговорщических, террористических и диверсионных групп». Людей хватали сотнями, тысячами — арестованных не могла вместить местная тюрьма. Все они признавались, признавались...

Таким путем Агранов мучительно пытался спасти свою жизнь Ему нужно было не просто выслужиться, а показать, что здесь, в далеком Саратове, он — в одиночку — раскрыл врагов, пребывающих в Москве, то есть сделал то, что оказалось не под силу всему оставшемуся в столице аппарату НКВД. Так, среди «германских шпионов» оказались Крупская (Сталин люто ненавидел ленинскую супругу, о чем Агранов, конечно, знал, но такого самовольства опального чекиста простить не мог) и только еще начинавший свою партийно-государственную карьеру Георгий Маленков, которого Сталин прочил в преемники уничтоженным «врагам народа».

Агранов явно перестарался. Агонизируя, он растерял все свои доблестные качества опытного, хитроумного интригана. Его безумное письмо новому (после ареста Ягоды) наркому внутренних дел Ежову с предложением арестовать Крупскую и Маленкова говорит само за себя.

Уже 18 июля (Лиля только что с помощью Катаняна вышла из длительного запоя) Агранова вызвали обратно в Москву. Думал: возблагодарят за рвение. Но Ежов устроил ему грубый и беспощадный разнос. Оставалось ждать неизбежного. В кремлевской квартире, которую двумя годами раньше ему пожаловал Сталин, жили уже другие. Ему оставили «запасную», в жилом доме чекистов, где совсем недавно арестовали Ягоду. Тут же взяли и Агранова.

Он отлично знал, что его ждет, сопротивляться не стал, подписал без единого возражения все, что подготовили более удачливые (на время, на время...) лубянские мастера. Пуля палача оборвет его жизнь лишь через год — 1 августа 1938 года. Валентина Агранова переживет своего мужа меньше чем на четыре недели: 26 августа расстреляют и ее.

С интервалом в один месяц — в марте — апреле 1937 года— были арестованы и почти сразу же, даже без комедии «суда», казнены Захар Волович и Моисей Горб: оба приятели Маяковского и соответственно Лили, очень видные в тридцатые годы чекистские шишки. Таким образом, любая связь с Лубянкой и ее шефами, любая работа на нее (даже если она и имела место) под началом Агранова и его уничтоженных сослуживцев становились не плюсом, а большим минусом в биографии. Зловещим и фатальным штрихом...

Чтобы избежать неминуемого ареста, покончил с собой Иосиф Адамович, член ЦИК СССР, не раз выручавший Лилю и всегда готовый прийти на помощь. Сразу же вслед за этим арестовали его жену Софью Шемардину — Сонку: ей предстоит провести в ГУЛАГе семнадцать лет.

В качестве японского шпиона летом 1937 года арестован и 25 ноября того же года расстрелян Александр Краснощеков, продолжавший оставаться Лилиным другом, но к тому времени уже снова женатый на давней своей знакомой Донне Груз. Арестовали и ее, но Донна выжила в лагере, дождавшись хрущевской «оттепели» и реабилитации— своей и мужа. Дочь Краснощекова от первого брака, Луэллу, Лиля приютила у себя.

Другим японским шпионом (к тому же еще и германским!) оказался близкий соратник Маяковского по ЛЕФу и РЕФу, Лилин друг Сергей Третьяков, популярный драматург, публицист, переводчик с немецкого, вошедший в биографию Бертольта Брехта и других левых деятелей культуры дофашистской Германии, где он был широко известен. «Следствие» по его «делу» почему-то задержится, и его казнят только в 1939 году.

Отправятся в лубянские пыточные казематы Михаил Кольцов и Всеволод Мейерхольд, которые погибнут в один и тот же день: 2 февраля 1940 года.

Из далекого Фрунзе — столицы Киргизии — пришло известие об аресте Юсупа Абдрахманова. Его, естественно, тоже казнят.

Несколько позже других, когда волна террора как будто пойдет на убыль, отправится в ГУЛАГ уже расставшийся с Ахматовой теоретик искусства и бывший красный комиссар Николай Пунин, некогда влюбленный в Лилю и всегда остававшийся ее другом.

Из двадцати семи человек, подписавших в «Правде» некролог Маяковскому, расстреляно будет одиннадцать: по тогдашним временам еще не самый худший процент...

Лилю несомненно ждала та же участь. Раньше об этом можно было говорить лишь на уровне версий, хотя и вполне достоверных. Теперь этому есть документальные подтверждения. В апреле 1937 года был арестован правдинский журналист Абрам Аграновский, от которого домогались признаний в подготовке покушения на Сталина — ни больше ни меньше... Аграновский обвинение отвергал. Чтобы его «уличить», к делу были приобщены показания более покладистых арестованных. Они составили такой список заговорщиков-террористов, который им продиктовали лубянские следователи. В него были включены, среди многих других, «комкор Виталий Примаков с женой Лилей Брик, писатели Алексей Толстой и Илья Эренбург». К этому протоколу была приложена «справка», подписанная следователем Дзерговским: «Примаков арестован, Брик, Толстой, Эренбург проверяются». Проверка эта для всех троих окончилась благополучно, — такое исключение из правил выпало на долю немногих

Имя Лили встречается в том же контексте и в делах других обреченных. Следователи Кулешов и Сериков, к примеру, пытали арестованного Исаака Бабеля, добиваясь от него признания в «связях» с уже расстрелянным «Примаковым и его женой Брик». В ответ от Бабеля выбили такое показание: «(Самоубийство Маяковского мы (sic!) объясняли как вывод поэта о невозможности работать в советских условиях».

В деле арестованного за «троцкизм и шпионаж» видного германского коммуниста-функционера Эрнста Отвальда, писателя и журналиста, друга Бертольта Брехта (он разделил трагическую судьбу тысяч западноевропейских коммунистов, искавших убежище в СССР), содержится его допрос о какой-то (мифической, разумеется) контрреволюционной организации «Фрейкор», якобы пропагандировавшей троцкизм и занимавшейся диверсионно-террористической деятельностью на территории Советского Союза. Перечисляя сам наиболее видных членов этой «организации», следователь, пользуясь «материалами, которыми мы располагаем» (то есть инструкциями, полученными от начальства), требовал, чтобы Отвальд подробно рассказал о «связях с Примаковым и его женой Брик».

Допрос этот велся в июле 1941 года. Значит, по крайней мере пять лет (на самом деле, разумеется, больше) над Лилей висел отнюдь не картонный дамоклов меч.

С учетом реальной обстановки и условий, существовавших тогда в стране, с учетом документальных данных, содержащихся в архивных документах, можно с уверенностью сказать, что Лиля была обречена еще в 1936-м, может быть, в 1937 году. Но резолюция Сталина на ее письме служила охранной грамотой. Близкая подруга Лили Рита Райт, а вслед за ней историк Рой Медведев утверждают, опираясь на слухи, будто бы Сталин, просматривая очередной список подлежащих аресту, вычеркнул из него имя Лили Брик со словами: «Не будем трогать жену Маяковского».

Такие списки Сталин обычно просматривал в одиночестве, никак не комментируя свои пометки. Ни в каких объяснениях перед чекистскими лакеями и вообще перед кем бы то ни было, почему он казнит одного и милует другого, Сталин вообще не нуждался. Так что эта его реплика относится, скорее всего, к тем многочисленным легендам, которые создавались вокруг него в обстановке тотальной секретности и создания культа «советского божества», которое руководствуется некими высшими соображениями, не доступными простым смертным.

Но то, что сталинская резолюция 1935 года, где трижды упомянуто ее имя, оградила Лилю от самого худшего, в этом вряд ли приходится сомневаться. Она же автоматически спасла и Осипа: ему — с его прошлым — вообще ничего не светило, кроме слепящих лубянских прожекторов в камерах пыток.

Недалек от истины, сколь бы ни была она парадоксальной, один из биографов Маяковского, почему-то страстно его невзлюбивший (Юрий Карабчиевский): «Брики уцелели только благодаря его славе, он же сам уцелел только благодаря своей смерти». И действительно: легко представить себе, каким был бы конец Маяковского в 1937-м, не пусти он пулю в себя за семь лет до этого.

Физическое выживание вовсе не означало, что гроза прошла мимо, и уж тем более не означало, что высоты, на которые Лиля взлетела после сталинской резолюции, для нее сохранились. Совсем наоборот. Ее отставили от подготовки издания сочинений Маяковского, а освободившееся место поспешила за-нить Людмила, ставшая теперь главным экспертом но творчеству брата и заседавшая во всех комиссиях, которые занимались изданием его книг или книг о нем.

С тех пор конфронтация двух женщин, боровшихся за право распоряжаться наследием Маяковского, станет все более и более острой, а силы, объединившиеся вокруг Людмилы, посвятят всю свою жизнь низвержению Лили. Попытки оттеснить ее от Маяковского, дискредитировать, представить злым гением и виновницей его смерти начались уже тогда. Сам Маяковский, его стихи и пьесы их нисколько не интересовали. Имя поэта служило средством для достижения совсем иных целей, которые они обнажат лишь через четверть века.

Остаться в одиночестве Лиля не могла. Осип часто уходил к Жене, жившей неподалеку (хотя и всегда возвращался на ночь), и если бы Катанян не переехал в Спасопесковский, она снова потянулась бы к бутылке. А возможно, и наложила бы на себя руки. Фактически отставленная от главного дела жизни, Лиля вспомнила о своей первой профессии и неожиданно обратилась к скульптуре. Хранящийся и поныне в музее Маяковского ее скульптурный портрет поэта, как и портреты других членов семьи, свидетельствовали о том, что к ней начали возвращаться и творческая активность, и стремление не поддаваться ударам судьбы.

А удары сыпались один за другим. В октябре 1938 года по инициативе давнего недруга Маяковского Александра Фадеева, любимца Сталина, возглавившего Союз писателей, была утверждена новая редколлегия собрания сочинений в Гослитиздате. Лили там, естественно, не оказалось — ее место, кроме вездесущей Людмилы, занял литературовед Виктор Перцов, которого сам поэт презирал, называл «навазелининным помощником присяжного поверенного».

Подвергшись на короткое время опале, директором Гослитиздата стал Соломон Лозовский, бывший глава Профинтерна, которому работавший с ним, а позже расстрелянный Иван Катанян имел неосторожность перечить. Так что у Лозовского было много резонов напомнить опальной семье, где теперь ее место. Он пренебрег резолюцией Сталина (уж, наверно, не без чьей-то санкции) и приостановил издание собрания сочинений Маяковского.

Несмотря на свою опалу, Лиля проявила строптивость, потребовав спасти готовые матрицы, уже предназначенные к уничтожению. Лозовский принял Лилю с холодной и жестокой учтивостью. «Лично против вас, — заверил он, — я ничего не имею. Мы можем даже издать ваши воспоминания, если, конечно, вы не предложите нам что-нибудь во французском вкусе». Бывший политэмигрант, проведший годы в Европе, Лозовский мог сойти за знатока «французского вкуса», но что именно он имел в виду на этот раз, не было дано знать никому. Несомненным оставалось одно: «охранная грамота» пока еще распространялась на физическое выживание Лили, но отнюдь не на ее социальный статус и не на участие в литературной жизни. Да и физическое выживание тоже находилось под большущим вопросом.

В мае 1939 года в Ленинграде был арестован Всеволод Мейерхольд. Через три недели в их московской квартире в Брюсовском переулке неизвестные зверски убили его жену— актрису Зинаиду Райх, чьим первым мужем был поэт Сергей Есенин. Весть и мученической кончине знаменитой актрисы, которой, по широко распространенной, но оказавшейся ложной версии, убийцы выкололи глаза, немедленно облетела Москву. Получив это известие, Лиля — в первый и последний раз в своей жизни — потеряла сознание. Катаняну с трудом удалось привести ее в чувство. Стоит ли говорить, что настоящих убийц никогда не нашли, а следовательское досье, если таковое вообще существовало, исчезли из архива и не найдено до сих пор. Да и кто теперь его ищет?,.

Напуганные тем, что происходит в Советском Союзе, храня память о пережитом во время их летнего пребывания в 1936 году, Эльза и Арагон перестали навещать Москву, предпочитая остаться без кремлевского комфорта и без.сильных потрясений. Резко сократилась, а затем и вовсе прекратилась почтовая связь, особенно редкими стали письма из Москвы в Париж. Сестры почти ничего не знали друг о друге. Но все же дошло известие из Парижа о том, что Арагоны скрепили наконец свой союз официально в мэрии парижского первого района. Это произошло 28 февраля 1939 года, когда Лиля уже начала выходить из транса, но переживала острейший душевный кризис, все еще подавленная свалившейся на нее бедой.

Домашний праздник, однако, устроила не она, а Елена Юльевна, продолжавшая жить отдельно, чтобы никого не стеснять и не лишиться своей независимости. Для нее была снята комната в Хлебном переулке, в бывшей квартире Краснощекова. Еще одну комнату снимал молодой поэт Михаил Матусовский, тогда студент Литературного института. Благодаря тому что соседом оказался литератор, мы имеем теперь его, пусть и очень скупые, воспоминания о том торжестве.

Когда-то Елена Юльевна на дух не принимала ни самого Маяковского, ни его поэзию, считая его виновником горькой судьбы своих дочерей. Но сталинская резолюция и все то, что последовало за ней, в корне изменило ее взгляды. Теперь оказалось, что она Маяковского «всегда обожала», а поэтом он был, само собой разумеется, лучшим из лучших. Старшая дочь (опять-таки оказалось) знала, кого любить, а теперь вот и младшая — тоже не промах...

По случаю свадьбы Эльзы «с замечательным французским поэтом» Елена Юльевна накупила провизии, испекла торт и позвала на торжество Лилю, которая тоже приехала «со всякой всячиной» — отмечать радостное событие. Юный соседский поэт, пока лишь подававший надежды, был допущен к столу, но подробности в его памяти не сохранились — осталась лишь Лиля. «Если бы я писал портрет этой женщины, — вспоминал Матусовский, — прежде всего надо было изобразить глаза — огромные, внимательные, ободряющие, насмешливые, умные. Сколько бы я ни подыскивал прилагательных, все равно не смог бы передать всю их выразительность и переменчивость».

Как видим, внешне ничего не изменилось — и глаза остались теми же, и манера держаться, и чувство своей значительности, которому не могли помешать никакие невзгоды. Она делала свое дело в тех пределах, которые остались доступными для нее. Архив Маяковского все еще принадлежал ей. Разбирая его, она нашла неопубликованные стихи, послали их Эльзе. Тогда еще это почему-то не возбранялось — несколько лет спустя за самовольную «передачу» па Запад любых произведений и рукописей уже клеили статью Уголовного кодекса со всеми последствиями, которые из этого вытекали.

Вероника Полонская играла уже в другом театре и была женой другого человека. Ее отношения с Лилей — не очень близкие, но достаточно ровные — остались такими же, и она охотно откликнулась на просьбу Лили написать свои воспоминания о Маяковском по еще не совсем остывшим следам. Нора сделала это и отдала написанное на прочтение Лиле: » ее праве быть первым редактором и первым цензором всего, что пишется о Маяковском, Полонская не сомневалась.

Воспоминания Лиля одобрила, сделала лишь несколько небольших замечаний, а на полях тех страниц, где идет рассказ о последних минутах Маяковского, отметила, что устно Нора рассказывала ей об этом несколько иначе. Как именно? Об этом в пометках не сказано ничего. Нора же утверждала впоследствии, что расхождений между устным рассказом и ее письменным текстом нет никаких. Во всяком случае, благодаря Лиле мы имеем теперь ценное мемуарное свидетельство.

Воспоминания Полонской пролежали в заточении тридцать пять лет, прежде чем интервьюировавший ее журналист Семей Черток, эмигрировав в Израиль, не опубликовал их фрагменты на Западе.

Наконец, прошло почти двадцать лет, прежде чем полная версия воспоминаний Вероники Полонской была издана в России.

У Осипа, который еще совсем недавно был завален работой, становились ее все меньше. Он печатал статьи о Маяковском — главным образом в провинциальных газетах, — сделал инсценировку одной повести для детского театра, написал для Льва Кулешова — и то в соавторстве — сценарии двух (увы, вполне посредственных) фильмов. Не будь «своего» Кулешова, не было бы, наверно, даже и этого. В деньгах семья не нуждалась: издания стихов Маяковского вполне обеспечивали ей ту самую «сносную жизнь», о которой просил поэт в предсмертном письме. Но зарабатывать лишь от случая к случаю — это было для Осипа весьма нелегко. Единственно «твердый», хотя и крохотный, заработок давал студенческий литературный кружок, который он вел... в юридическом институте.

Февраль 1963 года. Москва. Запись рассказа поэта Бориса Слуцкого. (Я только что переехал в новую квартиру, оказавшись его соседом. Мы уже не один год были знакомы, встречаясь изредка в разных компаниях. Узнав о моем переезде, Борис пришел без спроса, по-дружески — не званым, но очень желанным — и провел со мной целый день.)

«Странно так получилось— в юридическом институте стали учиться и те, кому юриспруденция была как кость в горле. Возможно, потому, что была она сталинской, а другую мы знали только по книгам, да и то по лживым — их называли учебниками истории права. Ты тоже, наверно, учился по ним. Я ходил на лекции, но лектора не слушал, а писал стихи. Другие тоже что-то писали — кто стихи, кто прозу. И тогда мы задумали создать литературный кружок. Это поощрялось. Заводилой был Костя Симис <будущий известный адвокат и правозащитник> не помню, баловался ли он тоже стихами, но литературу любил, и вообще в кружке было интересно, не то что на лекциях.

Как-то так получилось, что вести кружок вызвался Осип Максимович Брик. Кто-то его нашел. И он нам сразу сказал: «История повторяется. Я тоже учился на юриста, а стал литератором. Давайте попробуем, может, и у вас получится так». Кроме меня из его кружковцев профессиональным литератором стал еще Владимир Дудинцев.

<...> Зимой сорокового, вероятней всего в январе, я хорошо это помню, потому что зима была ужасно суровой, Брик как-то позвал меня к себе. И с того времени я стал там бывать регулярно, и литературный кружок в более узком составе переместился с улицы Герцена в Спасопесковский переулок, в квартиру Бриков.

Надо было только раз увидеть Лилю Юрьевну, чтобы туда тянуло уже, как магнитом. У нее поразительная способность превращать любой факт в литературу, а любую вещь в искусство. И еще одна поразительная способность: заставить тебя поверить я свои силы. Если она почувствовала, что в тебе есть хоть крохотная, еще никому не заметная, искра Божья, то сразу возьмется ее раздувать и тебя убедит в том, что ты еще даровитей, чем на самом деле. Лиля сказала мне: «Боря, вы поэт. Теперь дело за небольшим: вы должны работать, как вол. Писать и писать. И забыть про все остальное». И я ей поверил. Только ей — и Осипу Максимовичу, который уверил меня в том же. Кто бы и что бы потом мне ни говорил, я всегда помнил только Лилины слова: «Боря, вы поэт». Эти слова не столько вызывали гордость, сколько накладывали обязанность. Самый большой стыд — это если нечем было отчитаться перед Лилей при очередном ее посещении».

Много позже — и совсем другой женщине — Пастернак писал: «Смягчается времен суровость, / Теряют новизну слова. / Талант единственная новость, / Которая всегда нова». Суровость времени тогда еще не смягчилась, слова, звучавшие ежедневно со страниц газет и из радиорепродукторов, давно утратили новизну, но от этого становились еще страшнее. А талант действительно оставался талантом, как бы его ни топтали и в каких бы условиях он ни оказался. Собственно литературный дар Лили был достаточно скромным, но зато у нее был необыкновенный талант взращивать другие таланты. Оттесненная от активной работы, предоставленная самой себе, что органически противоречило ее характеру, ее сути, Лиля продолжала создавать вокруг себя ауру, к которой тянулись и те, кто остался ей верен (Асеев, Кирсанов, Кулешов, Жемчужный), и те, кто хотел получить от нее заряд для своей работы.

Именно тогда, в сороковом, создался возле нее крут совсем молодых поэтов, которые скорее интуитивно, чем по зрелом размышлении ощутили потребность в ее поддержке и доверились ее безупречному вкусу. Она давала нм то, что не могла дать никакая советская казенщина, никакие утвержденные и отделах кадров наставники и учителя: истинно литературную среду, творческую атмосферу, умение радоваться чужому успеху и относиться к нему как к своему. Она тоже сразу же почувствовала в этом «младом и незнакомом племени» зародыш новой русской поэзии, той, за которой будущее. Не ее вина, что советская действительность искорежила и эти судьбы.

Чаще всего приходили к Лиле читать свои стихи, говорить о литературе, внимать ее советам совсем молодые Борис Слуцкий, Михаил Львовский, Павел Коган, Михаил Кульчицкий. Рядом с ними она сама молодела и забывала о крахе надежд, порожденных «романтикой революции».

Еще один молодой поэт, пришедший в 1940 году к Брикам и Катаняну, напомнил Лиле поэтического бунтаря и новатора Велемира Хлебникова и вызвал у нее особый энтузиазм. Это был Николай Глазков, чей талант Лиля разгадала моментально. Ей особенно нравилось, что, с величайшим пиететом внимая ее советам и замечаниям, Глазков не только не следовал им безоговорочно, но отстаивал то, что считал правильным, и писал так, как хотел, а не как ему рекомендовали. В этой независимости ей виделась та сила таланта, которая, вопреки всем влияниям, стремится к полной свободе самовыражения. Чем больше тяготел тот или иной поэт к политической риторике, к газетному примитиву, к сервильности и конформизму, тем меньше его тянуло к Лиле или, точнее, тем больше отталкивало от нее. И напротив, чем самобытнее, искреннее, тоньше он был, тем сильнее его влекло туда, в Спасопесковский, где все дышало поэзией, где поэзию понимали и чтили.

14 апреля 1940 года отмечалось десятилетие со дня гибели Маяковского: тогда еще Кремль не отменил странную практику праздновать даты ухода из этого мира вместо дат прихода в него. Заправлял этими, весьма двусмысленно выглядевшими, торжествами Александр Фадеев, превратившийся теперь из оппонента Маяковского в его страстного почитателя. Он не только составлял юбилейную программу, но и распределял места для приглашенных гостей.

Пять лет назад Лиля сидела в президиуме на сцене Колонного зала. Теперь для торжеств был выделен Большой театр, и по поручению Фадеева Лиле доставили пригласительный билет в ложу второго яруса. На том же ярусе, то есть фактически на галерке, но в разных ложах, достались места и Осипу с Катаняном. В этом примитивном и грубом унижении был заложен какой-то смысл: членам одной семьи и ближайшим к Маяковскому людям не позволили сидеть рядом друг с другом, как будто они могли, сговорившись, устроить в театре какую-нибудь провокацию. Это словечко по-прежнему было в ходу, никто точно не знал, что оно означает, но некой пакости — непременно «контрреволюционной» — ждали от всех. Зато Людмила, Ольга и мать пребывали на самых почетных местах и чувствовали себя героями вечера, словно только в их честь и собрался в Большой политический и литературный бомонд.

Сталин демонстрировал свои причуды. Отказав в покровительстве Лиле, забыв про свое «Брик права», не считая больше нужным вмешиваться в шедшую полным ходом канонизацию Маяковского, превращенного из живого поэта в бронзовый монумент,

Сталин решил вдруг проявить благоволение к Анне Ахматовой, матери политзаключенного (Лев Гумилев), жене одного расстрелянного (Николай Гумилев) и одного арестованного (Николай Пунин) «врагов народа».

Он повелел издать — после огромного перерыва — сборник ее избранных стихов, вероятно, с расчетом на то, что в благодарность за высокое покровительство (и от безысходности, стремясь вымолить милость к сыну) она сочинит оду в его честь. Встречи двух женщин — одной, впавшей в опалу, и другой, временно из нее извлеченной, — проходили в Москве, когда Ахматова приезжала туда из Ленинграда. Как рассказывает Василий Катанян-младший, есть запись в Лилином блокноте о том, что Ахматова навестила ее к обеду 6 июня 1941 года.

О чем могли говорить эти женщины, на долю которых выпала такая судьба? Ахматова была к ней готова. После гибели Гумилева в 1921 году (в его аресте и расстреле, как вы помните, решающую роль сыграл Агранов) ничего другого от советской власти она не ждала. «Все расхищено, предано, продано...» — ее стихи с точной датировкой: 1921 год. А Лиля, напротив, и ждала, и получала совершенно иное. Теперь они оказались на равных.

Елена Юльевна покинула Москву, где чувствовала себя неуютно, и отправилась туда, где ей были рады. На Северном Кавказе, в заштатном городке Армавире, поселилась ее сестра Ида (стало быть, тетя Лили и Эльзы) вместе со своим мужем Кибой Данцигом. Никакого престижного по советским понятиям социального статуса у этой четы не было, зато они обеспечили Елене Юльевне домашнюю среду и необходимый уход. Рядом был санаторий, где она лечила больное сердце. Отъезд матери освободил Лилю от забот о стремительно старевшей женщине, требовавшей постоянного медицинского наблюдения. Ограниченные возможности делали эту задачу трудноразрешимой.

Не только мать — все они теперь, после пережитого, нуждались в лечении. Осип с Женей 16 июня 1941 года отправились в Сочи и радостно сообщили Лиле о том, как славно доехали и как хорошо устроились. Через несколько дней радость померкла: началась война. 26 июня они уже добрались до Москвы.

Мобилизации — по возрасту — Осип, разумеется, не подлежал, но сразу же предложил свои услуги пропагандистским и сатирическим «Окнам ТАСС», заменившим собою те самые «Окна РОСТа», где некогда «служил революции» Владимир Маяковский. Работа эта длилась меньше месяца. 25 июля, сразу же после первой бомбежки Москвы (22 июля), Лиля с Катаняном (он тоже не подлежал мобилизации по зрению) и Осип с Женей эвакуировались на Урал, в город Молотов, которому ныне возвращено его старое имя Пермь.

Они поселились в ближнем пригороде Перми (поселок Курья): одна пара в одной избе, другая — в соседней, Совсем неподалеку, в своем доме на берегу Камы, жил их давний приятель, очень близкий молодому Маяковскому человек, один из первых футуристов (и к тому же один из первых русских пилотов), поэт Василий Каменский. Вряд ли у Бриков было в этой глуши много знакомых, но общаться с Каменским не захотели даже и в этом «безлюдье», ни разу не навестили его, жившего в одиноче-с гве и с ампутированными ногами. Сам он о себе им вести не подал. Потому, вероятно, что при расколе наследников на два враждующих лагеря предпочел не Лилю, а Людмилу и Ольгу.

Брики и тут не теряли время даром. Осип писал статьи для местных газет, завершил и издал там же, в городе Молотове, историческую трагедию «Иван Грозный», Лиля— свои воспоминания: брошюрку с ее рассказами о Маяковском тоже вы пустило областное издательство. Эти воспоминания, практически не доступные для сколько-нибудь широкого читателя, были позже воспроизведены лишь в русских изданиях за рубежом (в Стокгольме и Риме). То, что могло позволить себе тыловое областное издательство в годы войны, ни одно столичное не посмело.

Жалкий и суровый беженский быт напоминал то, что было пережито двадцатью годами раньше, но тогда помогала не только молодость, но и огромный душевный подъем. На уныние, однако, Лиля ни в каких условиях не была способна. При первой же возможности, когда немцев отогнали от Москвы, Лиля, преодолев различные административные сложности, добилась разрешения вернуться домой еще осенью 1942 года— намного раньше, чем это смогли сделать другие беженцы.

Здесь с огромным опозданием до нее дошла весть о том, что еще 12 февраля 1942 года от порока сердца умерла в Армавире Елена Юльевна. Даже после начала войны ее сумели устроить в санатории, потом, в уже совершенно безнадежном состоянии, положили в больницу, где она и скончалась на руках у своей сестры. Через полгода Армавир заняли немцы. Ида и ее муж Киба Данциг попали в облаву на евреев и оба были убиты, Эльза о смерти матери ничего, разумеется, не знала: никакие письма из России в «свободную французскую зону», где она жила во время войны, не доходили. Лиля их и не посылала. Куда бы она могла их послать?

В Москве было голодно и холодно, но к этим превратностям быта Лиле было не привыкать. Кое-как восстановилась разоренная квартира в Спасопесковском. Вставили разбитые стекла. Раздобыли — как в те далекие времена гражданской войны— печку-«буржуйку». Какое-никакое, а тепло все-таки было. Союз писателей раздобыл для своих членов, оставшихся в Москве или вернувшихся в нее, кусочек земли возле Всесоюзной сельскохозяйственной выставки, которая впоследствии была преобразована в так называемую «выставку достижений народного хозяйства». Лиля с Бриком ездили туда осваивать огород: в доме появились своя картошка, своя зелень.

Постепенно Лиля начала входить в ту жизнь, от которой была оторвана. Да и жизни, собственно, — той, довоенной — уже не было, она стала восстанавливаться по мере того, как фронт все дальше отходил на запад. В 1943 году Лиля дома — без всякой парадной помпы — отметила пятидесятилетие Маяковского. Вечером начинался комендантский час, поэтому празднество было устроено днем. Гости приходили со своей провизией, а достать выпивку почти никто не сумел. Традиционный крюшон был приготовлен хозяйкой дома— он напоминал былые дни. Для военной Москвы гостей набралось порядком — Маяковский был бы доволен таким юбилеем.

Еще до войны Лиля познакомилась с молодым I журналистом и дипломатом Константином Уманским, который был назначен послом в Соединенные Штаты. Она просила его разыскать там Элли Джонс н дочь Маяковского и помочь ей установить с ними снизь. Из этого ничего не вышло. Теперь, в 1943-м, Уманский отправлялся послом в Мексику, и Лиля повторила свою просьбу: все же Нью-Йорк ближе к Мехико, чем к Москве. Но Уманский вскоре погиб в авиационной катастрофе, направляясь в Коста-Рику для вручения верительных грамот (по совместительству он был послом еще и в этой центральноамериканской стране).

Там же, в Америке, жила теперь Татьяна Яковлева, потерявшая мужа (военный самолет, на котором он летел, погиб в воздушном бою) и спасавшаяся от нацистов за океаном. Но ничего этого Лиля в ту пору не знала. Да и вряд ли ей хотелось (тогда, не йогом!) разыскивать Татьяну. Может быть, все еще думала, что этот эпизод из жизни Маяковского забыт теми, кто о нем знал, и не подлежит реанимации? Кто бы мог ей тогда сообщить, что сокращенный вариант «Письма Татьяне Яковлевой», но с упоминанием полного имени адресата опубликован в 1942 году в Соединенных Штатах — в русском литературном журнале «Новоселье», который стала издавать бежавшая из Франции от оккупантов поэтесса Софья Прегель?

Большой радостью было получить известие от Николая Глазкова, который был освобожден от службы в армии по болезни и устроился работать учителем сельской школы в Горьковской области Куда трагичнее оказалась судьба двух его друзей, тоже завсегдатаев предвоенного Лилиного «салона»: Павла Когана и Михаила Кульчицкого. Оба поэта, на которых Лиля возлагала большие надежды, погибли на фронте. «Да здравствует Лиля Юрьевна!» — писал Глазков в одном из писем, посылая свою поэму «Поэтоград» с посвящением «Лиле Брик». Потом стихов с таким же посвящением будет еще множество. Его невероятно тянуло в Москву, в литературную атмосферу, к людям, которые его понимали и ценили.

Это никак не мешало ему, как и в довоенные годы, оставаться самим собой и даже полемизировать в стихах с Осипом Бриком. Тот снова начал писать стихотворные подписи к сатирическим «Окнам ТАСС». Глазков откликнулся на это такой эпиграммой: «Мне говорят, что «Окна ТАСС» / Моих стихов полезнее. / Полезен также унитаз, / Но это не поэзия». Брики умели ценить и стихи, и острые шутки, едкая эпиграмма Глазкова ничуть их не задела.

Напротив! Понимая, как тяжело молодому поэту в деревенской глуши, где, как он гам писал Лиле, «почитать стихов некому», она нажала на все доступные ей педали, чтобы вернуть Гладкова в Москву. Свободного проезда в столицу все еще не было, но Лиля и Катанян сумели раздобыть для Глазкова пропуск. Это было не просто возвращение в город из Богом забытой деревни — это было для Глазкова спасением. Он не забывал об этом никогда.

Среди новых знакомых Лили в 1943 году оказался и французский поэт Жан-Ришар Блок, спасавшийся здесь от нацистов. Они часто встречались— им было что вспомнить, у них нашлось много общих парижских друзей.

В ноябре 1944 года Блок возвращался в освобожденную от оккупантов Францию, и Лиля отправила с ним письмо Эльзе, извещая ее о смерти матери. «Никогда не думала, — писала она, — что это причинит мне такую боль». Все-таки странно, что никогда не думала... Мало людей, которые заранее, без боли в сердце, смиряются с потерей самого близкого человека. Стало быть, «самым близким» мать не была. И лишь ее потеряв, Лиля вдруг почувствовала образовавшуюся пустоту и невосполнимость утраты.

В конце января 1945 года, через два месяца после того, как оно было написано, Блок передал Эльзе это письмо вместе с книжечкой Лилиных воспоминаний, изданных ею в эвакуации. Ответное письмо Эльзы пошло обычной почтой. «Маму жалко. <...> Без мамы стало скучно жить» — такой была ее реакция на информацию о смерти Елены Юльевны. В конце концов, каждый выражает свои чувства так, как умеет и как находит нужным.

Куда более подробным был рассказ Эльзы о том, как она и Арагон пережили эти годы. «...Нас сцапали немцы и посадили. Но они нас не признали и продержали всего десять дней, для острастки. <...> Гестапо было у нас несколько раз с обысками, приходила также французская полиция, но они только все перерыли, но ничего не унесли». Редчайшая, почти неправдоподобная удача! Но мало ли каких чудес не бывает в безумные времена... Зато теперь всп поменялось. «Хотя в Париже сейчас и не весело, — сообщала Эльза, — мне море по колено».

Это полное оптимизма, если не счастья, письмо было еще в пути, когда Лилю постиг тягчайший удар. 22 февраля 1945 года на лестнице дома в Спасопесковском переулке, возвращаясь домой после работы, внезапно скончался Осип. Квартира была на пятом этаже, без лифта, — больное сердце не выдержало этой ежедневной нагрузки. Он рухнул на втором, и Жене с Катаняном пришлось волочить его по ступеням на пятый. Доволокли они уже бездыханное тело.

Потрясенная Лиля не ела несколько дней — только пила кофе. Проститься с Осипом пришло огромное количество друзей. По воспоминаниям Луэллы Краснощековой, случайно оказавшейся в Москве по служебным делам (она жила тогда в Ленинграде), «многие плакали, все курили и на столе стояли полные пепельницы окурков <...>».

Краткое, почти незаметное, сообщение о смерти Брика появилось только в «Литературной газете». В публикации некролога где бы то ни было партийное начальство отказало. Каким-то образом некролог удалось все-таки напечатать в многотиражной газете «Тассовец». Этот информационный листок выпускался исключительно для внутреннего пользования сотрудниками агентства, где Осип работал до эвакуации и после возвращения из нее. Газета была не доступна никому, кроме сотрудников, а экземпляр, где некролог опубликован, не сохранился не только в национальной библиотеке страны (бывшей «Ленинке»), но и в архиве самого ТАСС. Его сберегла, однако, Лиля, а опубликовал более полувека спустя биограф Брика Анатолий Вылюженич.

Некролог примечателен не только высокой оценкой таланта Осипа и его роли в развитии литературы и культуры за тридцать лет, но и уникальным составом тех, кто его подписал. Вряд ли какое-нибудь иное событие могло объединить тогда под одним документом это блестящее созвездие деятелей искусства. Среди девяноста человек, его подписавших, не только ближайшие друзья Осипа (Асеев, Кирсанов, Шкловский, Катанян, Пудовкин, Кулешов, Крученых, Рита Райт...), но и Борис Пастернак, Сергей Эйзенштейн, Илья Эренбург, Яков Протазанов, Борис Барнет, Самуил Маршак, Соломон Михоэлс, Сергей Юткевич, Ираклий Андроников, Михаил Светлов, Александр Тышлер, Натан Альтман, Николай Харджиев. И даже руководители Союза писателей Александр Фадеев и Николай Тихонов. «Официальные» писатели Всеволод Вишневский, Николай Погодин, Сергей Михалков, Василий Лебедев-Кумач, Демьян Бедный. Артисты Эраст Гарин, Владимир Яхонтов, Рина Зеленая. Литературоведы Борис Томашевский, Григорий Винокур, Петр Богатырев, Евгений Тагер, Леонид Тимофеев. Впрочем, ни одного незнакомого имени в этом поразительном списке нет вообще.

Откликнулся стихами на смерть Осипа, так верившего в его поэтическое будущее, Николай Глазков: «Даже у тех, кто рыдать не привык, / Слезы лились из глаз. / Умер Осип Максимович Брик, / Самый умный из нас». Скорбели его ученики — он только что начал вести семинар в Литературном институте. Среди тех, кого он первым заметил, был прославившийся в будущем Юрий Трифонов: его дарование расцвело лишь в шестидесятые — семидесятые годы.

Лиля долго не могла прийти в себя. Позже она говорила: «Когда умер Володя, когда умер Примаков, — это умерли они, а когда умер Ося. — умерла я». Остались так и не написанными мемуары Осипа о Маяковском. Он готовился начать работу над ними, и это стало бы, несомненно, очень большим вкладом в «маяковиану». Не стало...

В сентябре, впервые после девятилетнего перерыва, Арагоны приехали в Москву. Теперь они оба считались героями французского Сопротивления (Эльза, кроме того, не «всего лишь» писательской женой, а лауреатом Гонкуровской премии). Лиля же пусть и не первой дамой, но знаменитостью, устоявшей в годы жестоких «чисток» и медленно возвращавшей себе относительно стабильное место в советском истеблишменте. Сталин был жив, его отношение к «жене Маяковского» оставалось в силе, хотя о возврате к эйфории начала 1936 года не могло быть и речи. В тридцатом Эльза и Арагон приезжали утешать Лилю после гибели Маяковского — это им удалось без труда.

Сейчас ситуация была в корне иной: горе ее оказалось безутешным, Осипа ей не мог заменить никто. Долгожданное свидание не принесло удовлетворения никому. Уже 14 октября Арагоны через Прагу вернулись в Париж. Однако переписка между сестрами возобновилась с прежней, казалось бы, неповторимой интенсивностью.

Все, у кого были родственники и друзья за границей, старались тогда это скрыть или хотя бы подчеркнуть полный разрыв прежних отношений и связей. Для Лили в этом не было никакой нужды: с учетом положения, которое Арагон занял во французской компартии, родственная связь этой знатной четы с Лилей могла быть поставлена ей только в плюс. И ЦК, к Союз писателей видели здесь возможность и потенциального влияния на «крупного французского писателя и общественного деятеля», и сближения с ним (да и со многими другими «прогрессивными» кругами, к которым он примыкал) по «неформальным» каналам.

Надежды эти были отнюдь не призрачными. И в 1946-м, когда кремлевский гнев обрушился на Анну Ахматову и Михаила Зощенко, и в 1948 году, когда по указанию Сталина его правая рука Андрей Жданов издевался над Сергеем Эйзенштейном и Дмитрием Шостаковичем, Всеволодом Пудовкиным и Сергеем Прокофьевым, глумился над генетиками и восхвалял невежественного шарлатана, «народного академика» Трофима Лысенко, когда вся советская пресса истерически клеймила «низкопоклонство перед Западом», — Арагон был страстным пропагандистом этой кампании, полагая, что исполняет свой «партийный -долг».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.