Глава десятая КОГДА ОТЕЧЕСТВО В ОПАСНОСТИ
Глава десятая
КОГДА ОТЕЧЕСТВО В ОПАСНОСТИ
О неизбежности большой, национальной войны России с наполеоновской Францией стали поговаривать в русском обществе по меньшей мере лет за пять до того, как она действительно грянула. «В исходе 1806 года, — отмечал в своих записках С. Н. Глинка, — оружие завоевателя, угрожавшее рубежам России, предвестило 1812 год. Громоносная его колесница, коснувшись рубежей, рано или поздно должна была прорваться внутрь нашего Отечества. Так думали наблюдатели тогдашних обстоятельств».
С середины 1811 года атмосфера отношений между Россией и Францией начала стремительно накаляться. До русского общества докатились слухи, что Наполеон приступил к подготовке военного похода в Россию. Император Александр повелел придвинуть войска ближе к западным границам. Иностранные газеты, продававшиеся прежде свободно и регулярно, во всяком случае в Москве и Петербурге, поступали теперь в продажу с перебоями, а многие и совсем исчезли.
Осенью 1811 года в небе Москвы и Петербурга явилась комета. Видна она была невооруженным глазом, особенно в сентябре, когда увеличилась до больших размеров и сделалась очень яркой. Ее загнутый длинный хвост шел вниз трубою и так же ярко светился, как и сама комета. Жители столиц восприняли комету как предвестницу несчастья.
С конца 1811 года и французский, и российский императоры не скрывали, что готовятся к войне друг с другом. Князь А. Б. Куракин сообщал 24 декабря 1811 года из Парижа министру иностранных дел графу Н. П. Румянцеву: «Признаки враждебных намерений императора Наполеона в отношении к нам, на которые я уже указывал вашему сиятельству в предшедших моих депешах, с каждым днем увеличиваются и становятся очевиднее. Военные приготовления продолжаются непрерывно и в настоящее время уже не скрываются».
О неизбежности войны России с Францией писал 3 апреля 1812 года своему брату Петру и граф Аракчеев. Алексей Андреевич отправлял письмо не по почте, а с оказией — через некоего Хохрякова, который должен был вручить его непосредственно адресату. Поэтому граф счел возможным рассказать в письме о том, что тогда еще являлось государственной тайной. «Война неизбежна, — сообщал он брату, — и уже все войски наши на границах, и главнокомандующие на своих местах, а и государь из С. Петербурха выезжает завтре; место Его, а следовательно и всех с ним находящихся, предположено в Вильне; война предполагается самая жестокая, усильная, продолжительная, и со всеми возможными строгостями, о которых выдано конфермованное из четырех частей положение, коего один екземплар к вам при сем посылаю.
Если вы поедете в армию, то возьмите его с собою, ибо оные книжки еще редки, то и надобны там будут».
14 апреля 1812 года император Александр прибыл в Вильно. Сюда же две недели спустя явился граф Нарбонн с предложениями от Наполеона о продлении и укреплении мира между Францией и Россией. Александр ответил на них твердым отказом.
Мягкий, учтивый в манерах, российский самодержец был тверд, непоколебим в своей воле. В 1810 и даже в 1811 годах он мог еще сомневаться в неизбежности военного столкновения с Наполеоном — весной 1812 года никаких сомнений на сей счет у него не было. И Александр уверенно шел к войне и вел к ней свою империю, в полной мере сознавая все опасности, которые сулила борьба с грозным соперником.
Наполеон не заставил себя долго ждать. С рассветом 12 июня 1812 года его полумиллионная армия начала форсирование Немана: война вступила в пределы России.
Перед началом переправы через реку в войсках, подошедших в ночной темноте к берегу, было прочитано воззвание Наполеона к армии. «Солдаты! — говорилось в нем. — Вторая польская война началась. Первая окончилась в Фридланде и в Тильзите. В Тильзите Россия поклялась быть в вечном союзе с Францией и в войне с Англиею; ныне она нарушает свои клятвы! Она не желает дать никакого объяснения в странных своих поступках, покуда французские орлы не отойдут за Рейн и тем не покинут своих союзников на ее произвол. Россия увлечена роком. Судьбы ее должны свершиться. Не думает ли она, что мы переродились? Или мы более уже не солдаты Аустерлица? Она постановляет нас между бесчестием и войною. Выбор не может быть сомнителен. Идем же вперед, перейдем Неман, внесем войну в ее пределы».
Российский император ограничился изданием приказа войскам о начале войны да рескриптом председателю Комитета министров графу Н. И. Салтыкову. Александр желал обратиться с воззванием к народу по случаю вторжения неприятеля — был уже составлен текст Манифеста о войне с Францией, но что-то помешало ему опубликовать сей документ. Трудно сказать, что здесь сыграло свою роль: были ли не по душе Его Величеству содержавшиеся в проекте указанного Манифеста пространные оправдания предпринятых им в последние годы внешнеполитических акций (Александр очень не любил оправдываться) или же самодержец полагал, что сможет одолеть Наполеона и без участия народа русского, одною лишь армией. А скорее всего прав был Г.-Ф. Фабер, простой чиновник российского Министерства иностранных дел, заметивший в своей книге «Русские люди в 1812 г.»: «Русский народ поднялся, как один человек, и для этого не требовалось ни прокламаций, ни манифестов».
Мысль о необходимости любой ценой сохранить армию — даже ценою уступки больших территорий — была мыслью не только Барклая-де-Толли, но и государя.
К уловке умышленного отступления прибегал еще Петр I. Когда шведский король Карл XII сосредоточил свои войска в Польше, с тем чтобы вторгнуться в Россию, царь Петр на военном совете в Жолкве 30 апреля 1707 года заявил: «Не сражаться с неприятелем внутри Польши, а ждать его на границах России», и тогда же предписал: «Тревожить неприятеля отрядами; перехватывать продовольствие; затруднять переправы, истомлять переходами».
Император Александр воодушевлялся примером своего великого предка и старался воодушевить с его помощью Барклая-де-Толли. «Читайте и перечитывайте журнал Петра Первого», — писал Его Величество генералу, взвалившему на себя одного всю горькую славу — свою и государеву — героя отступления.
***
«1812 год останется навсегда знаменательною эпохою в нашей народной жизни. Равно знаменательна она и в частной жизни того, кто прошел сквозь нее и ее пережил», — так писал, вспоминая Отечественную войну, князь П. А. Вяземский. Для многих россиян этот год стал счастливейшей эпохой в их судьбе. Никогда, по собственным их признаниям, не испытывали они такого богатства чувств, никогда не жили так полно, как в эту годину, когда Отечество их было в опасности.
Чтоб зажить всей полнотой своего существа, людям часто бывает надобно вырваться из мирной, тихой, размеренной жизни.
Как жил в 1812 году граф Аракчеев, какими чувствами полнилась душа его во время Отечественной войны, какими мыслями был занят его ум — об этом осталось на удивление мало сведений. Сам Алексей Андреевич почти ничего не рассказывал о своих тогдашних душевных переживаниях, о том, что происходило с ним в тот знаменательный год. Лишь по некоторым косвенным свидетельствам можно догадываться о том, что чувствовал он тогда.
«Давно, правду сказать, — писал Аракчееву 7 июля 1812 года приятель его И. А. Пукалов, — иноплеменники затирали русских; время все покажет. В одном месте истории римской Тацит сказал: «Бывают такие времена, что сносить тяжко, а говорить опасно». Если я не ошибаюсь, то до отъезда еще ваше сиятельство много отгадали. Тот, кто ваши чувства сколько-нибудь знает, может ручаться жизнию, что вы истинный русский и никому не уступите в преданности к Государю и в любви к отечеству. Я скажу более: вас все таким разумеют и желают, чтобы вы имели участие в советах, трудах и в самых победах». Много лет спустя Ф. В. Булгарин напишет в своих воспоминаниях: «Граф А. А. Аракчеев принадлежит Истории, и под пером историка-философа займет в ней весьма важное место. Главнейшее достоинство графа А. А. Аракчеева состояло в том, по моему мнению, что он был настоящий Русак, как мы говорим в просторечии. Все русское радовало его и все, что, по его мнению, споспешествовало славе России, находило в нем покровительство. Не надобно было только ложиться поперек на том пути, по которому он шествовал! Да это вряд ли кто любит! Другое важное достоинство графа состояло в ненависти к всякому фанфаронству и самохвальству».
Многие из соприкасавшихся с Аракчеевым на службе представляли его человеком, не способным воодушевляться патриотическими чувствами. «Можно сказать, — утверждал в своих записках генерал-адъютант Е. Ф. Комаровский, — что душа и чувства графа Аракчеева были совершенного царедворца и чужды любви к отечеству». Генерал-майор С. И. Маевский отмечал в своих воспоминаниях, что «граф никогда не говорил об отечестве; он это заменял словом служба». Что ж, Аракчеев действительно старался не употреблять слово «отечество» и заменял его другим, менее возвышенным словом.
«Сказанное вами о одиночестве моем очень справедливо; и признаюсь, что свою сторону очень люблю и верю вам, любезному другу, что мне будет скучно долго оставаться за границей», — так напишет Алексей Андреевич в письме от 12 апреля 1814 года И. А. Пукалову. В одном из своих писем к Аракчееву Иван Антонович выскажет мнение, что граф слишком привязан к царскому двору. «Здесь вы, любезный друг, погрешили, сказав обо мне, что я к двору очень привык; вижу из онаго, что и умные люди иногда могут ошибаться, — ответит Аракчеев. — Знайте, любезный друг, и проверьте после мною сказанное: я двора никогда не любил, и он мне всегда был в тягость; а заблуждение мое было, признаюсь, в том, что я думал, будто честный человек может делать общую пользу. Оно может быть и возможное дело, но в государстве маленьком, а в нашем пространном колоссе оное есть заблуждение… Поверьте же мне, что я могу жить очень спокойно один и никогда не поскучав, что давно не обедал при дворе; ибо кто чист сердцем и душею, тот всегда доволен будет».
Алексей Андреевич был искренен в этих своих признаниях. Он действительно чувствовал себя очень и очень неуютно при царском дворе в окружении разных знатных господ, в большинстве своем настроенных к нему враждебно. Если где и был он на своем месте, если где имел отдохновение, так это у себя в Грузине. Оттого и устремлялся туда всякий раз, когда обстоятельства позволяли. Брал с собою адъютантов с фельдъегерями и занимался в Грузине своими служебными делами, работая днями напролет, плодотворно и неустанно. Там же принимал и разных просителей и подчиненных по службе. Те, кто посещал графа в Грузине, впоследствии говорили, что в своем имении он был не таким, каким доводилось им знать его в Петербурге.
Отъезд из Санкт-Петербурга в апреле 1812 года выбил Аракчеева из привычной жизненной колеи, он остался практически без дела и в таком состоянии принужден был находиться два месяца.
О переходе наполеоновской армией Немана граф узнал вечером 12 июня, будучи в Вильно. Здесь же пребывал и государь император. Его Величество развлекался балом, когда ему принесли весть о начале войны России с Францией. 14 июня Алексей Андреевич выехал с Александром в Свенцяны. А 16 июня в Вильно был уже Наполеон со своим штабом. Обосновался французский император в том же самом дворце и в тех же комнатах, где прежде располагался император Александр. Здесь он принял генерал-адъютанта Балашова, посланного к нему российским государем с письмом еще вечером 13 июня. В своем письме самодержец российский заявлял императору-завоевателю, что вступит с ним в переговоры только при условии, что французская армия отойдет за границу. Александр обещал Наполеону, что не скажет ему и не выслушает от него ни одного слова о мире до тех пор, пока хоть один вооруженный француз будет оставаться в пределах России.
Возможно, только по прочтении этого письма, то есть лишь на четвертый день своего пребывания на российской земле, хозяин Европы понял, что война ему предстоит не в пример прежним — долгая и трудная. И не «польская» она будет, как назвал он ее в своем воззвании к армии, а самая что ни на есть русская.
— Какая дорога в Москву? — спросил между прочим Наполеон в разговоре с Балашовым.
— Ваше величество, — отвечал посланник российского императора, — этот вопрос меня немного затрудняет: русские говорят так же, как и французы, что все дороги ведут в Рим. Дорогу на Москву избирают по желанию: Карл XII шел через Полтаву.
После того, как Наполеон и Александр обменялись письмами, дальнейший ход войны России с Францией совершенно определился.
Начиная с 17 июня определенной стала и участь графа Аракчеева. Вот как сам он писал о произошедшем с ним в этот день событии: «Июня 17-го дня, 1812 года в городе Свенцянах призвал меня Государь к себе и просил, чтобы я опять вступил в управление военных дел, и с онаго числа вся Французская война шла через мои руки, все тайные донесения и собственноручные повеления Государя Императора». Аракчеев был назначен управляющим канцелярией императора Александра. (7 декабря 1812 года этому учреждению будет присвоено официальное наименование «Собственная Его Императорского Величества канцелярия». Граф Аракчеев будет управлять ей до 19 декабря 1825 года.)
Отступление русских войск между тем продолжалось. В начале июля стало ясно, что без народного ополчения и пожертвований финансовых средств населением врага не одолеть. Состоявшие в свите Его Величества генерал-адъютант А. Д. Балашов и государственный секретарь А. С. Шишков пришли к мнению, что в сей критический момент российскому императору лучше всего покинуть армию и ехать из Полоцка, где он пребывал, в Москву, с тем чтобы там непосредственно обратиться к обществу за поддержкой. Но как было предложить Александру такое? Балашов с Шишковым решили прибегнуть к помощи Аракчеева. Они предложили графу упросить государя оставить армию, сказав, что этот государев поступок необходим для спасения Отечества. Е. Ф. Комаровский отмечал впоследствии в своих записках, ссылаясь на свидетельства Балашова и Шишкова, что Аракчеев в ответ на это предложение раздраженно бросил: «Что мне до отечества! Скажите мне, не в опасности ли государь, оставаясь при армии?» — «Конечно, — отвечали ему, — ибо если Наполеон атакует нашу армию и разобьет ее, что тогда будет с государем? А если он победит Барклая, то беда еще не великая». С приведенным доводом Аракчеев согласился и вечером 5 июля занес в государеву спальню и положил на столик составленное А. С. Шишковым письмо, в котором содержалась просьба к Александру покинуть армию.
Просьба эта больно била по самолюбию Александра. Государь опасался и разных кривотолков, которые мог вызвать в обществе его отъезд из армии. Целую ночь и еще день размышлял он над письмом, предусмотрительно положенным Аракчеевым на его ночной столик, и к вечеру 6 июля принял тяжкое для себя решение — оставить армию.
Опасения Александра оказались не напрасными: отъезд его из действующей армии многие отнесли именно на счет его трусости. И даже княгиня Екатерина Павловна усомнилась в личной храбрости своего венценосного братца. Александр вынужден был оправдываться перед ней.
«Признаюсь, дорогой друг, — обращался он к самой любимой из своих сестер, — мне еще тяжелее касаться этого, и я полагал, что моя честь, в ваших по крайней мере глазах, не запятнана. Я не могу даже поверить, что вы говорили в своем письме о той личной храбрости, которую может проявить всякий рядовой солдат и которой я не придаю никакого значения. Впрочем, коль скоро мне уже приходится, к стыду своему, коснуться этого вопроса, я скажу, что гренадеры Малороссийского и Киевского полков могут удостоверить, что я умею держать себя в огне так же спокойно, как всякий иной. Повторяю, я не могу поверить, чтобы вы говорили в своем письме об этой храбрости; я думаю, вы имели в виду нравственное мужество: единственно чему может придавать значение человек с высшим призванием… Принеся свое личное самолюбие в жертву общему благу и уехав из армии вследствие толков о том, что я приносил ей вред своим присутствием, что я избавлял генералов от всякой ответственности, что я не внушал войскам никакого доверия, наконец, что поражения, которые приписывались мне, могли быть прискорбнее тех, которые приписывались моим генералам, посудите сами, друг мой, как мне должно быть тяжело слышать, что моя честь подвергается нападкам, тогда как, уехав из армии, я сделал только то, что от меня хотели, тогда как я сам ничего так не желал, как остаться в армии».
Покинув войска, император Александр отправился в Москву. В свите его находился и граф Аракчеев. Накануне своего отъезда из Полоцка государь подписал воззвание к жителям Москвы с призывом создавать ополчение. Утром 11 июля генерал-адъютант В. С. Трубецкой доставил текст воззвания в Москву и сообщил, что вскоре прибудет и сам император. Весть эта вмиг облетела город и вызвала у населения небывалое воодушевление.
Подъехав к Москве вечером 11 июля, Александр на несколько часов остановился в Перхушково, в имении генерал-губернатора Ф. В. Ростопчина, с тем чтобы прибыть в город около полуночи. Граф Ростопчин объяснял впоследствии в своих записках, что Его Величество хотел «избежать толпы любопытных, ожидавших его у дороги, намеревавшихся отпрячь лошадей и везти на себе его карету в Кремль. Мысль эта перешла от народа и к более высоким классам, — отмечал Федор Васильевич, — и я знал, что некоторые лица, украшенные орденами, намеревались отправиться к заставе и — по усердию ли, по глупости — обратиться в четвероногих». Дабы народ не ждал государя до полуночи, было сообщено, что он прибудет только утром. Поэтому когда Александр в полночь проезжал к Кремлю, Москва была пустынной. Спали и в Кремлевском дворце.
День 12 июля Его Величество начал с того, что отправился в сопровождении Аракчеева, Балашова, Шишкова и Комаровского в Успенский собор на молебен. Идти пришлось через толпы собравшегося на площади перед собором народа, сквозь бурю восторга, крики «ура», заглушавшие колокольный звон. Как только Александр вошел внутрь собора, хор, а за ним и все присутствовавшие запели слова 67-го псалма: «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его и да бежат от лица Его вси ненавидящие Его». Из собора Александр вышел весь в слезах умиления. Архиепископ Московский Августин, служивший молебен, был приглашен Его Величеством на прием. После краткой беседы с его преосвященством Александр вручил ему награду — орден святого Александра Невского.
На следующий день около полудня российский император встречался в залах Слободского дворца с московским дворянством и купечеством. Выступил перед теми и другими с короткими речами о том, что армия Наполеона сильна и что без помощи общества русская армия справиться с нею не в силах. Присутствовавшие с радостью откликнулись на призывы своего государя. Дворянство обещало дать в ополчение на первый случай по десяти человек со ста душ крестьян. В зале, где сидело купечество, сразу после выступления Его Величества был организован сбор средств. Первым занес свое имя в список пожертвований московский городской голова. При капитале в 100 тысяч рублей он пожертвовал 50 тысяч. «Мне Бог дал, я отдаю Отечеству», — сказал он, перекрестившись. В полчаса купцы собрали 2 миллиона 400 тысяч рублей. Дворянство же выставило 32 тысячи ратников.
Московский генерал-губернатор граф Ростопчин поспешил обрадовать доброй вестью государя. В царском кабинете Кремлевского дворца вместе с Александром находились Аракчеев и Балашов. «Государь заявил мне, — рассказывал впоследствии Ростопчин, — что он весьма счастлив, что он поздравляет себя с тем, что посетил Москву и что назначил меня генерал-губернатором. Затем, когда я уже уходил, он ласково поцеловал меня в обе щеки. По выходе в другую комнату Аракчеев поздравил меня с получением высшего знака благоволения, то есть поцелуя от государя. «Я, — прибавил он, — я, который служу ему с тех пор, как он царствует — никогда этого не получал!» А Балашов сказал мне: «Будьте уверены, что граф никогда не забудет и никогда не простит вам этого поцелуя». Тогда я посмеялся этому, но впоследствии я имел доказательства, что министр полиции был прав и что он лучше меня знал графа Аракчеева».
Император Александр оставил армию вовремя. По мере того как войска Наполеона продвигались в глубь России, в русском обществе все более подымалась волна возмущения. Никто не мог, а если и мог, то не хотел понять, почему русская армия отступает без боя к Москве. Возмущалась и сама армия. Будь Александр во главе войск, волна возмущения неминуемо обрушилась бы на него. Но поскольку государь благоразумно обосновался в Петербурге, она ударила по Барклаю-де-Толли. По своей должности главнокомандующего 1-й армией и званию военного министра он стоял выше командующего 2-й армией Багратиона, а потому и нес ответственность за отступление.
Пока обе армии не соединились, недовольство Барклаем было еще сдержанным. Ожидали, что после соединения армий отступление прекратится и неприятелю будет дан решительный бой. Когда же под Смоленском это произошло, но отступление тем не менее продолжилось, недовольство сменилось негодованием. «Негодовали единственно на Барклая-де-Толли: и не только возлагали на него вину, но еще прибавляли много небывалого», — вспоминал участник тех событий Н. Митаревский.
Между тем фактическую ответственность за происходящее нес император Александр, поставивший Барклая в сложное, двусмысленное положение. «Еще ни один полководец, ни в одной армии не находился в таком крайне неприятном положении, как я, — признавался впоследствии Михаил Богданович. — Каждая из обеих соединенных армий имела своего особого главнокомандующего, которые облечены были полномочиями, вполне соответствующими таковому положению. Каждый из них имел право распоряжаться по собственному усмотрению вверенною ему армией. Правда, я имел в качестве военного министра право отдавать приказы, но я не решался воспользоваться этим правом».
Стратегия отступления, которой последовательно придерживался Барклай-де-Толли, во многом диктовалась обстоятельствами. К примеру, под Смоленском при соединении обеих армий русские имели под ружьем 110 тысяч, а Наполеон стоял против них с 250 тысячами. «Атаковать его при таких несоразмерных силах было бы совершенное сумасшествие», — писал Барклай-де-Толли. Вместе с тем данную стратегию предписывал русской армии и Александр. То, что за Барклаем стоял государь, понял в конце концов Багратион. Обращаясь 14 августа с письмом к генерал-губернатору Москвы графу Ростопчину, князь Петр Иванович заметил в постскриптуме: «От Государя ни слова не имеем; нас совсем бросил. Барклай говорит, что Государь ему запретил давать решительные сражения, и все убегает. По-моему, видно, Государю угодно, чтобы вся Россия была занята неприятелем. Я же думаю, русский и природный царь должен наступательный быть, а не оборонительный — мне так кажется».
После 6 августа — дня, когда русская армия оставила Смоленск, в Петербург в адрес царского двора полетели потоком письма с требованием снять Барклая-де-Толли с поста главнокомандующего. Граф Ростопчин писал Александру: «Государь! Ваше доверие, занимаемое мною место и моя верность дают мне право говорить вам правду, которая, может быть, встречает препятствие, чтобы доходить до вас. Армия и Москва доведены до отчаяния слабостью и бездействием военного министра, которым управляет Вольцоген. В главной квартире спят до 10 часов утра… Решитесь, Государь, предупредить великие бедствия. Повелите мне сказать этим людям, чтобы они ехали к себе в деревни до нового приказа. Обязуюсь направить их злобу на меня одного: пусть эта ссылка будет самовластьем с моей стороны. Вы воспрепятствуете им работать на вашу погибель, а публика с удовольствием услышит о справедливой мере, принятой против людей, заслуживших должное презрение».
Стремившиеся отстранить Барклая-де-Толли от командования войсками писали и Аракчееву. В обществе хорошо знали о той вражде, которую питал граф к своему преемнику на должности военного министра, и многие надеялись теперь использовать ее. Багратион буквально засыпал Аракчеева письмами. «Воля Государя моего: я никак вместе с министром не могу, — заявлял князь своему покровителю и ходатаю у престола 29 июля. — Ради Бога, пошлите меня куда угодно, хотя полком командовать — в Молдавии или на Кавказ, а здесь быть не могу, и вся главная квартира немцами наполнена, так что русскому жить невозможно… Я думал, истинно служу Государю и отечеству, а на поверку выходит, что я служу Барклаю: признаюсь — не хочу». 6 августа Багратион вновь писал Аракчееву: «Ежели уж так пошло — надо драться, пока Россия может и пока люди на ногах: ибо война теперь не обыкновенная, а национальная; и надо поддержать честь свою и все слова манифеста и приказов данных; надо командовать одному, а не двум. Ваш министр, может, хороший по министерству, но генерал не то что плохой, но дрянной — и ему отдали судьбу всего нашего отечества… Готовьтесь ополчением: ибо министр самым мастерским образом ведет в столицу за собой гостя… Министр на меня жаловаться не может: я не токмо учтив против его, но повинуюсь как капрал, хотя и старее его. Это больно. Любя моего благодетеля и Государя, повинуюсь. Только жаль Государя, что вверяет таким славную армию… Скажите ради Бога, что наша Россия, мать наша, скажет, что так страшимся, и за что такое доброе и усердное отечество отдавать сволочам, и вселять в каждого подданного ненависть, что министр нерешителен, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества. Вся армия плачет совершенно и ругают его насмерть… Ох грустно, больно: никогда мы так обижены и огорчены не были, как теперь. Вся надежда на Бога. Лучше пойду солдатом в суме воевать, нежели главнокомандующим и с Барклаем. Вот вашему сиятельству всю правду описал, яко старому министру, а ныне дежурному генералу и всегдашнему доброму приятелю. Простите и в камин бросьте».
Граф Аракчеев не бросил Багратионово послание в огонь. Может, даже показал его императору Александру, как показывал многие письма свои и к себе.
Как бы то ни было, с оставлением русской армией Смоленска участь Барклая-де-Толли решилась. Александр пришел к мысли, что в роли главнокомандующего всей армией должен выступить другой человек — тот, кто при всех своих достоинствах полководца был бы почитаем обществом. Среди возможных претендентов на указанную роль наибольшим доверием в армии и свете пользовался Кутузов. Имя его чаще всех других называлось и в письмах, которые Александр получал. 15 июля Михаил Илларионович был избран одновременно и в Москве, и в Петербурге, причем без всякой взаимной смолвки, начальником народного ополчения. И Александр, влекомый общественными настроениями, к 5 августа уже принял решение о назначении Кутузова главнокомандующим, хотя и не спешил обнародовать его. Верный своему характеру, он счел необходимым разделить ответственность за принятие столь важного решения с другими. С этой целью им был создан 5 августа чрезвычайный комитет для избрания главнокомандующего. В состав комитета вошел и граф Аракчеев.
Алексей Андреевич активно выступил в поддержку Кутузова, и остальные члены комитета согласились с ним. Реакция русского общества на назначение Кутузова главнокомандующим армией показала со всей убедительностью, что это было правильное в тех условиях решение. «В нем было что-то чисто национальное, делавшее его столь дорогим для русских, — писал о Кутузове французский генерал Филипп-Поль Сегюр. — В Москве радость по случаю его назначения доходила до опьянения: посреди улиц бросались друг другу в объятия, считая себя спасенными».
Радостная для России, эта весть была горькой для Барклая-де-Толли. Много лет спустя А. С. Пушкин посвятит ему стихотворение «Полководец», заключающее в себе, по его собственным словам, «несколько грустных размышлений о заслуженном полководце, который в великий 1812 год прошел первую половину поприща и взял на свою долю все невзгоды отступления, всю ответственность за неизбежные уроны, предоставя своему бессмертному преемнику славу отпора, побед и полного торжества». Как писал поэт, «Барклай, не внушающий доверенности войску, ему подвластному, окруженный враждой, язвимый злоречием, но убежденный в самом себе, молча идущий к сокровенной цели и уступающий власть, не успев оправдать себя перед глазами России, останется навсегда в истории высокопоэтическим лицом».
В Бородинском сражении Барклай-де-Толли был едва ли не заметнее всех в стане русских воинов. На белом коне, в парадном мундире, в блеске всех своих наград носился он перед полками, не замечая ни разрывов ядер, ни свиста пуль. Михаил Богданович искал смерти в бою. Но смерть, как часто это бывает, досталась не ему, а тем, кто ее не искал. И в их числе более счастливому на доброе мнение публики о себе — генералу Багратиону.
***
Ровно через неделю после битвы под Бородино Наполеон вступил в Москву. Время, в течение которого наполеоновская армия пребывала в Москве, — со 2 сентября и до 7 октября — было, пожалуй, самым горьким в судьбе императора Александра I. При посторонних государь старался быть спокойным, но в присутствии близких людей не стеснялся предаваться скорби. Потрясенный до глубины души сдачей неприятелю Москвы, он ни в чем не мог найти себе утешения. Не приносили успокоения ни частые продолжительные прогулки в одиночестве по Каменноостровским рощам, ни ласковое обращение супруги. Елизавета Алексеевна, державшая себя с мужем в последние годы довольно гордо и отчужденно, увидев, каким сделался он нечастным, стала к нему как никогда нежной и предупредительной.
Как правитель великой православной империи, Александр старался соблюдать требования христианской этики, но, воспитанный на идеях философии просвещения, был в душе деистом. Несчастье, обрушившееся на него в начале сентября 1812 года, пробудило в нем истинную потребность в христианской вере. В эти трудные для себя дни он крепко подружился с Библией и уже не расставался с ней никогда. Читал ее наедине, находил слова, применимые к собственному положению, подчеркивал их и перечитывал вновь.
В день своей коронации — 15 сентября — Александр поехал в Казанский собор не верхом на коне, как во все предыдущие годы, а в закрытой карете. У собора, как всегда, была толпа, но впервые мрачная и молчаливая. И даже когда Александр с супругою и свитой поднимался по ступенькам собора, толпа ни единым возгласом не проявила своего присутствия. Его Императорское Величество всходил и слышал свои шаги…
Спустя три дня Александр писал Екатерине Павловне: «Несмотря на все неудачи, какие мне приходится испытывать, я не падаю духом, я решил более чем когда-либо упорно продолжать борьбу и к достижению этой цели направлены все мои усилия. Скажу откровенно: не быть признанным обществом или множеством людей, которые вовсе меня не знают или знают недостаточно, не так тяжело, как быть непонятым небольшим числом людей, которых я люблю и которыми я надеялся быть понятым. Но если бы это новое горе присоединилось ко всем тем огорчениям, какие мне приходилось испытывать, то клянусь Богом, я не стал бы обвинять их и видел бы в этом только обычную участь всех несчастных, — участь быть всеми покинутым».
Негодование армии и общества, которое в июле и августе падало почти целиком на одного Барклая-де-Толли и мало затрагивало императора Александра, теперь, в сентябре, обратилось преимущественно на царский двор. «Французы в Москве! Вот до чего дошла Россия! Вот плоды отступления, плоды невежества, водворения иностранцев, плоды просвещения, плоды, Аракчеевым, Клейнмихелем[163], etc, etc насажденные, распутством двора вырощенные. Боже! За что же? Наказание столь любящей тебя нации! В армии глухой ропот: на правление все негодуют за ретирады от Вилны до Смоленска», — эти слова записывал в свой дневник 12 сентября 1812 года находившийся в действующей армии генерал-майор Василий Васильевич Вяземский.
Солидная порция общественного гнева досталась и графу Аракчееву. В том же дневнике под датой 30 августа читаем: «Теперь уже сердце дрожит о состоянии матери России. Интриги в армиях — не мудрено: наполнены иностранцами, командуемы выскочками. При дворе кто помощник государя? Граф Аракчеев. Где вел он войну? Какою победою прославился? Какие привязал к себе войски? Какой народ любит его? Чем он доказал благодарность свою отечеству? И он-то есть в сию критическую минуту ближним к государю».
Действительно, начиная с 17 июня 1812 года Аракчеев практически неотлучно находился при Александре. Через него шли все официальные бумаги к государю и от государя. Курьеры, прибывавшие во дворец, сперва попадали к графу и лишь после доклада ему могли удостоиться чести быть представленными самому императору. В трудные для России и ее государя времена, наступившие после Бородинского сражения и оставления русской армией Москвы, Аракчеев взял на себя значительную часть текущих дел по обеспечению армии. И нередко принимал по ним решения единолично.
Император Александр, чувствовавший себя очень неуверенно в первые месяцы войны, постоянно советовался с Аракчеевым, сверяя его мнение со своим. «У меня рескрипт к Кутузову написан в сходствие нашего разговора, — обращался Его Величество в своей записке к графу 17 сентября 1812 года. — Но по внимательному рассмотрению на карте я нахожу, что сие дело, дабы могло быть полезно, и требует точнейшего соображения, особливо по неравным дистанциям, в коих окружные губернии лежат от Москвы. Для сего необходимо сей проект обделать внимательнее, чего успеть нельзя сегодня. А потому я полагаю курьера отправить, а с сим планом пошлем другого». 26 октября Александр писал Аракчееву: «Мне пришло на ум, лучше не посылать сего письма, чтобы не произвести напрасного раздора». Через три дня: «Я имел терпение прочесть все сии бумаги на имена разных министров; я сам их разошлю, а то на тебя еще в состоянии будут сердиться». Написав письмо-поручение к статс-секретарю К. В. Нессельроде, император счел необходимым, прежде чем отправить его, показать Аракчееву. 2 ноября государь просил Алексея Андреевича своей запиской: «Вороти мне письмо к Нессельроде. Хорошо бы мне с тобой повидаться перед твоим отъездом завтра. Я в семь часов и даже в седьмом часу уже одет».
Великий князь Николай Михайлович, приведя в своей книге «Император Александр I» тексты этих и других Александровых записок к графу, заключил: «Все эти записки наглядно показывают степень доверия Императора к Аракчееву, а также, что за Отечественную войну не кто иной как Аракчеев был в действительности секретарем Государя по всем военным делам».
О том, какое большое значение приобрел Аракчеев в то время в окружении императора Александра, свидетельствуют и конкретные факты.
Необходимость снабжения армии продовольствием и фуражом заставляла командиров воинских подразделений прибегать к реквизициям помещичьей собственности. «Когда вся Россия жертвовала последней копейкой и, можно сказать, последним взрослым человеком, что тут было беречь барские выгоды, доходы!» — восклицал, вспоминая о событиях Отечественной войны, С. Г. Волконский.
Подобное настроение разделяли тогда многие командиры. Помещики в большинстве случаев безропотно сносили реквизиции, но, бывало, и жаловались на произвол армейских начальников. У Аракчеева жалобы эти, как правило, находили благосклонный прием. Безусловно, защищать обобранных помещиков во время Отечественной войны было нелегко, но граф умудрялся это делать: умел найти и нужный тон, и необходимые аргументы, увещевая командиров не допускать реквизиций.
Князь С. Г. Волконский оказался однажды замешанным в одну из таких историй. Начальник его генерал-адъютант Ф. Ф. Винцингероде, возглавлявший в сентябре 1812 года полки, защищавшие дорогу из Москвы в Петербург, дозволил своим офицерам добывать требуемое для снабжения войск продовольствие и фураж посредством реквизиций у местных помещиков. Возмущенные помещики обратились с жалобами в Петербург. В ответ на них Аракчеев послал Винцингероде запрос. Тот вместо того, чтобы учтиво все объяснить, вспылил и написал письмо прямо к государю. С этим письмом был послан в столицу князь Волконский.
По заведенному порядку Сергей Григорьевич попал сначала к Аракчееву. Сказал ему, что привез от своего начальника депешу для передачи в руки государю. Узнав о содержании депеши, граф тут же согласился доставить Волконского в кабинет к Александру. В тот же день князь был принят Его Величеством наедине и вручил ему послание Винцингероде. После короткой беседы Александр сказал Волконскому, что перед отправлением увидится с ним и передаст ему для генерал-адъютанта личное свое письмо. Пять дней ждал после этого Волконский новой встречи с императором. Не дождавшись, обратился к Марии Антоновне Нарышкиной, сын которой, Лев, был его сослуживцем. Просил ее поговорить с государем, чтобы он принял его побыстрей.
Благодаря ходатайству Марии Антоновны Волконский на шестой день был принят Его Величеством. То, что князь-фельдъегерь услышал на этом приеме от своего государя, надолго оставило в нем удивление. «Вот тебе письмо к Винцингероде, — сказал Александр, — он поймет меня и убедится, что я имею полное уважение и доверие к нему, но в ходе дел административных надо им давать общий ход, и поэтому, как те бумаги, которыми он был недоволен, так и те, которые впредь могут быть ему не по мыслям и сердцу, пусть его не тревожат, и пусть он кладет их под красное сукно и не дает исполнения. Он и я, мы друг друга понимаем, и ему нечего тревожиться. Поблагодари его от меня за преданность и службу. Через несколько часов потребует тебя для отправления граф Алексей Андреевич, ты не говори, что я тебя требовал к себе и что ты получил от меня конверт для вручения Винцингероде». Много лет спустя Сергей Григорьевич опишет эту встречу с императором Александром в своих «Записках». И слова Его Величества об Аракчееве выделит особо: «Я указываю на эти последние слова, — заметит он, — как на странный факт того, что Государь себя подчинял какой-то двуличной игре с Аракчеевым, и как доказательство силы Аракчеева у Государя».
Следующая история также немало свидетельствует о положении Аракчеева при дворе и приоткрывает кое-что из его характера. Новгородский губернатор П. И. Сумароков распорядился, дабы помещики губернии, выставляя крестьян на военную службу, давали в казну денег в размере стоимости их годового провианта, тогда как во всех других губерниях брали с дворянства деньги только за трехмесячный провиант. Одновременно губернатором было дано повеление о том, чтобы крестьяне взяли в губернском городе муку, отвезли бы ее в свои деревни и там пекли из нее сухари, которые затем сами бы и привозили в Новгород.
Аракчеев узнал об этих распоряжениях губернатора от управляющего Грузинской вотчиной Ивана Дмитриева. Возмущенный, он решил призвать Сумарокова к порядку. В письме в Новгород от 29 августа 1812 года граф сообщил, что Комитет внутреннего ополчения запретил брать с дворянства деньги в сумме более чем за трехмесячный провиант и рекомендовал взятое сверх этого зачесть помещикам в число подушного сбора или возвратить им. «Я обо всех оных распоряжениях, — выговаривал Аракчеев инициативному губернатору, — вносил записку в Комитет гг. министров, где не только я, но и все министры не верят распоряжению, ибо оное можно только делать для разорения крестьян. По всем сим причинам и более потому, что война нынешняя должна будет продолжиться долгое время, то и нужно крестьян не как господину, но как чиновнику Российской империи сберегать на будущее время». Для подтверждения своих слов граф прилагал к письму копию с комитетского журнала. Казалось бы, губернатор должен был немедленно подчиниться и отменить изданные распоряжения. Но нет — его превосходительство продолжал настаивать на своем. Пришлось графу повторить свое увещевание. «Письмо ваше от 8 сентября я получил, — писал он в Новгород 9 сентября, — а как в оном изволите доказывать и одобрять сами, вами же самим сделанные распоряжения, то мне и не оставалось более ничего, как оное в оригинале представить государю императору. Его императорское величество изволил увидеть, что конфирмированное его величеством положение о приеме с новгородских дворян за провиант на три месяца вместо двенадцати вы не одобряете, тогда когда оное от государя приказано исполнить».
Что оставалось делать его превосходительству? К великому удивлению Аракчеева Сумароков не подчинился и этому письму. «Ваше сиятельство нередко удостаивали меня своими письмами, а сегодня с курьером изволили уже прислать ко мне строгое и не принадлежащее до меня повеление, — отвечал несгибаемый губернатор грозному графу 11 сентября. — Я до сего времени сохранял всевозможное терпение, но ныне считаю уже необходимостию объяснить следующее: 1) Писать ко мне так строго и таким повелительным образом никто, кроме государя и Сената, не может. 2) Письмо вашего сиятельства без номера и без объявления воли государя императора я принять к исполнению не могу». В заключение письма Сумароков заявлял Аракчееву, что готов его почитать, но обидных или повелительных писем ни от кого, кроме начальства, не примет, а посему просил, чтобы Аракчеев впредь писал к нему несколько поучтивее и так, как следует писать к человеку, служащему благородно и для чести.
Алексей Андреевич пришел в замешательство. Он не знал, что думать и что предпринять. В растерянности обратился к новгородскому губернскому предводителю дворянства Н. С. Свечину. «Не знаю, не ведаю, за что ваш и мой губернатор меня ненавидит, ругает, сказывают, при всех, и кует и вешает меня, — жаловался граф в письме к Николаю Сергеевичу от 14 сентября. — Я бы остался все от него терпеть, если бы он, не любя меня, со мною бы и дело захотел иметь одним, но как гг. губернаторы обыкновенно везде, прогневаясь на дворянина, стараются оный гнев изъявить на бедных крестьянах того господина, то вот что беспокоит меня чрезмерно. И я прибегаю с моею просьбою: сделай дружбу, во-первых, отбери от него, что за причина, что он не взлюбил мою физиономию. Кажется, я поместье свое в губернии нажил не фаворитством, не откупами и не интригами, а службою, и после того ничего от государя не брал и не возьму никогда, дабы более было и оставалось в казне у государя к награждению гг. губернаторов; а во-вторых, убеди его справедливыми резонами, на христианской заповеди основанными, дабы он, не любя меня, не делал ничего из-за меня бедным крестьянам моим, ибо это будет обоим нам грешно, что они за меня будут терпеть горе».
Аракчееву так и не удалось сломить сопротивление губернатора. Не помогли ни угрозы, ни уговоры. «Я знаю, милостивый государь, что вы вельможа, много значите при дворе, можете сделать мне вред, и что, конечно, не упустите первого случая, оказать мне оный, — писал Сумароков графу 17 сентября, — но я смею уверить ваше сиятельство, что я, держась пословицы «хоть гол да прав», более дорожу честию, нежели моим местом». Возможность отомстить упрямцу представилась Аракчееву лишь спустя три года. В сентябре же 1812 года, при всей близости графа к государю, сил у него не хватило даже на то, чтобы наказать строптивого губернатора.
В тех случаях, когда Алексей Андреевич брался кого-либо защищать от нападок, действия его оказывались более результативными. В сентябре 1812 года графу пришлось неоднократно выступать в защиту Кутузова. Сдача Москвы Наполеону без боя лишила полководца поддержки общественного мнения. Восторг, который вызывал он в обществе и армии при назначении на должность главнокомандующего, сменился сначала недоумением, а затем и недовольством. Чем более Наполеон оставался в сердце России, тем более нарастало в обществе раздражение престарелым фельдмаршалом. Его начинали считать неспособным возглавлять русскую армию в столь тяжкое для России время. Почувствовав смену общественного настроения в отношении Кутузова, зашевелились интриганы — те из начальствующих персон, которым Михаил Илларионович, взяв верховное командование, пресек каким-то образом карьеру. Особенно усердствовал генерал Л. Л. Беннигсен, бывший у Кутузова начальником штаба, ровесник ему по возрасту. Поток порочащих Кутузова писем хлынул в Петербург. И видимо, возымел свое отравляющее действие. В столичном обществе стали поговаривать, что старому фельдмаршалу подготовлена смена. Уже называли и фамилии — например, князя П. А. Зубова прочили на пост главнокомандующего, а генерал-майора К. Б. Кнорринга — в начальники его штаба.
На одном из заседаний Военного совета Кутузов был открыто обвинен в неспособности командовать армией, и дело, вероятно, кончилось бы тем, что государь принял бы решение заменить его, если бы не выступление в его защиту графа Аракчеева, поддержанного Балашовым, Шишковым, Зубовым и Кноррингом. Когда Кутузова обвинили в том, что он спит по 18 часов в сутки, Кнорринг ответил: «Слава Богу, что он спит: каждый день его бездействия стоит победы». Еще сказали, что фельдмаршал возит с собою переодетую в казацкое платье любовницу, на что последовал ответ: «Румянцев возил их по четыре. Это не наше дело!»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.