Глава 11 НАМ ОБОИМ КОНЕЦ
Глава 11
НАМ ОБОИМ КОНЕЦ
Чем дольше длилась война, тем страшнее становились воздушные налеты и тем невыносимее была атмосфера в ставке фюрера, где воцарился глубочайший пессимизм. Однако, вопреки всему, жизнь в «Кольце заграждения-1» – ближайшем внутреннем круге фюрера – и в особенности ежевечерние собрания по-прежнему несли на себе печать искусственно поддерживаемого оптимизма. Эти собрания превратились для нас в истинную пытку, и нам казалось, что мы живем не в золотой клетке, как раньше, а скорее в тюрьме за железной решеткой. Гитлер дал Борману абсолютную и непререкаемую власть и сам покорно смирялся со многими его решениями.
Однажды в 1944 году, когда я вернулся в ставку из Вены, я обедал с Гитлером и передал ему письмо от Бальдура фон Шираха.
– Ширах, – сказал я, – протестует против обвинений Бормана. Он обвинил Шираха в том, что теперь уже слишком поздно думать об организации противовоздушной обороны в Вене. Ширах сказал мне, что еще в первые недели после начала войны разработал план противовоздушной обороны, но Борман приказал ему ничего не предпринимать, так как преждевременные действия только напрасно обеспокоят население города.
В письме Гитлеру почудилась скрытая критика Бормана, и он резко оборвал меня.
– Зарубите себе на носу, Гофман, и скажите вашему зятю, – закричал он. – Чтобы победить в этой войне, мне нужен Борман! Да, он беспощаден и жесток. Это бык, и не зря он прозвал сына «бычком». Но факт остается фактом: один за другим все перестали безоговорочно подчиняться моим приказам – все, кроме Бормана!
Его голос поднялся до крика; он испытующе смотрел мне в лицо, как будто его слова имели какое-то отношение ко мне лично.
– Все, кто бы это ни был, все должны уяснить себе один факт: тот, кто идет против Бормана, идет против государства! Я расстреляю их, даже если их будут десятки тысяч, и я расстреляю всех, кто лепечет о мире! Гораздо лучше ликвидировать несколько тысяч жалких безмозглых нытиков, чем довести до краха семидесятимиллионный народ!
Никогда еще я не слышал, чтобы Гитлер говорил таким тоном, и никогда в жизни я не видел у него таких безумных, наполненных ненавистью глаз!
Весной 1944 года всего за несколько коротких недель Гитлер поразительно изменился. И мне сразу же пришел на ум случай с Адольфом Циглером, президентом Имперской палаты изобразительного искусства.
За некоторое время до того Циглер и два промышленника, Пич и Рехберг, обсуждали возможность заключения сепаратного мира при посредничестве Рэндольфа Черчилля, сына британского премьер-министра. Гитлер узнал об этой беседе и тут же приказал бросить всех троих в концлагерь.
Когда по просьбе жены я попытался сказать несколько слов в защиту Циглера, Гитлер повернулся ко мне и произнес:
– Пусть Циглер поблагодарит свою счастливую звезду за то, что он находится под моей защитой! В гестапо его расстреляли бы давным-давно!
Через несколько недель он действительно выпустил Циглера, которого спас золотой значок НСДАП.
Но если бы это случилось на несколько месяцев позже, для Циглера дело кончилось бы совсем по-другому, гораздо страшнее!
Я был напуган. Впервые в жизни мне было не по себе в ставке. Одна мысль так и крутилась у меня в голове: после Сталинграда Гитлер стал другим человеком; это не тот Гитлер, которого я знал с давних дней, это Гитлер лицом к лицу с неизбежным поражением, крахом и гибелью!
Понятно, что с такими мыслями в голове я старался как можно реже бывать в ставке. Но из-за моих долгих отлучек Гитлер то и дело горестно восклицал: «Когда здесь нет Гофмана, мне чего-то не хватает!» или «Без Гофмана я не живу!».
И меня вызывали из Мюнхена, отрывали от семьи, работы или других дел, которыми я занимался. «Фюрер просит вас немедленно приехать!» – снова и снова слышал я одни и те же слова, и мне приходилось в тот же вечер или рано утром на следующий день садиться на поезд или самолет и мчаться за полторы тысячи километров в ставку фюрера.
– Что случилось? – спрашивал я.
– Ничего, мой дорогой друг, – отвечал Гитлер. – Просто я так счастлив видеть вас!
Реакция Бормана на эти мои внезапные возвращения была прямо противоположной, ибо я разрушал стену изоляции, которой он намеренно окружал Гитлера. Я приносил с собой несколько прошений или ходатайств, заслуживавших его внимания, рассказывал, что говорят и думают люди, и таким образом более-менее держал его в курсе общественного мнения.
По этой причине я был как бельмо на глазу у Бормана, но даже он не смел показывать свою личную неприязнь перед фюрером и потому придумал дьявольский план.
Осенью 1944 года он пришел в мои апартаменты в ставке.
– В последнее время у вас плохой вид, – сказал он мне, избегая фамильярно называть меня на «ты», как это было у него в обыкновении в официальных разговорах, – фюрера волнует ваше самочувствие. Надо, чтобы вас осмотрел Морелль.
– Я чувствую себя прекрасно, – возразил я, – но, если Гитлеру так хочется, конечно, я зайду к Мореллю.
Морелль не нашел у меня никакой скрытой болезни, но для окончательного ответа он ждал результатов бактериологического анализа, которые должны были прислать ему из Института здоровья СС.
Некоторое время я не получал известий, и это совершенно вылетело у меня из головы. Недели через две, когда я находился в Мюнхене и как раз собирался выйти из дому, из канцелярии Бормана пришло сообщение: «Немедленно позвоните Мореллю». Сделав ему официальный звонок, я через несколько минут услышал Морелля.
– По распоряжению Бормана, – сказал он, – должен сообщить вам, что Гитлер просит вас пока не приближаться к нему и вообще не приезжать в ставку. Ваше присутствие представляет большую опасность как для него, так и для всех нас!
Меня словно громом поразило.
– О чем вы говорите? – спросил я.
– Бактериологический институт СС нашел следы тифозных бацилл в анализе крови, который я им отправил. Боюсь, у вас паратиф В – самая опасная форма болезни! Мой долг как врача довести этот факт до сведения медицинских властей. Я сказал Борману, что в вашем случае это, разумеется, совсем не обязательно, но он даже не стал меня слушать.
Морелль помолчал, а я от шока вообще не мог вымолвить ни слова.
– Мне очень жаль, но у меня нет выбора, так как я получил указание от Бормана. Завтра утром, по распоряжению Гитлера, за вами заедут из мюнхенского департамента общественного здравоохранения и отвезут в особое здание, что-то вроде виллы, где за вами будет уход, однако вам придется оставаться в изоляции и под наблюдением.
В первые минуты после потрясения я даже не вспомнил об источнике или зачинщике всех этих событий – Бормане! Я подошел к книжному шкафу и достал соответствующий том медицинской энциклопедии; вот он – паратиф В, самая опасная форма заболевания!
Но я чувствовал себя совершенно здоровым! Я прочел дальше: «Есть также «носители бацилл» – лица, которые носят в себе бациллы тифа, не зная об этом и не являясь больными. Эти лица представляют угрозу для общества и ни в коем случае не должны допускаться к какой-либо деятельности, непосредственно связанной с продовольственными продуктами».
Я знал, что Гитлер панически боится микробов. И вдруг пелена упала с моих глаз, и я понял план Бормана во всей его дьявольской полноте! Все стало ясно, в том числе и то, что Морелль ни в чем не виноват. Морелль спас мне жизнь в 1936-м. Сразу же после возвращения из долгой поездки, в которой мы были вместе с Гитлером, его шофер Шрек и я серьезно заболели. Через неделю Шрек умер, и Гитлер потерял старого и доверенного сторонника. Я отказался лечь в больницу и висел между жизнью и смертью в собственном доме.
Обеспокоенный, Гитлер послал за знаменитым хирургом профессором Магнусом, чтобы он меня осмотрел, но в своем лихорадочном бреду я не подпускал к себе незнакомых врачей. Тогда жена предложила позвать нашего друга доктора Морелля, чтобы он приехал из Берлина и осмотрел меня, и тот, услышав о моей опасной болезни, тем же вечером поспешил в Мюнхен.
Когда он понял, что мне потребуется его постоянное внимание в течение длительного времени, долгие недели, не считаясь ни с какими жертвами и неудобствами, он почти не отходил от меня, за исключением коротких перерывов, щедро изливая на меня свою заботу.
Каждый день приходил Гитлер справиться о моем самочувствии и, пока я выздоравливал, много времени провел у моей постели; как раз тогда он и познакомился с доктором Мореллем и составил очень высокое мнение о нем. Гитлер мучился болями в животе, оставшимися ему в наследство от Первой мировой после отравления газом, и решил отдаться в руки доктора Морелля. Противники доктора прозвали его «укольщиком», но Гитлер чуть ли не молился на него.
– До сих пор ни одному врачу не удавалось облегчить мои боли; но доктор Морелль нашел средство.
Гитлер в каком-то смысле имел пристрастие к таблеткам, он пил то одни, то другие после каждого приема пищи и постепенно увеличивал дозы. Однако как-то раз он серьезно заболел и впервые в жизни слег в постель и пролежал три дня.
Морелль сказал мне, что у Гитлера спазмы – типичные симптомы отравления. Между тем профессор Брандт отправил на анализ несколько пилюль, прописанных Гитлеру предшественником Морелля, и оказалось, что в них содержится небольшая доля стрихнина. Если принимать их по рецепту и недолго, то таблетки совершенно безвредны. Но Гитлер принимал их в большом количестве несколько месяцев подряд, и яд накопился в его организме.
Брандт сообщил об этом Гитлеру, но посмел упрекнуть Морелля в том, что он не выполнил своей обязанности и не предупредил фюрера о том, что его привычка опасна, однако его упрек был встречен весьма неодобрительно.
Вскоре после этого профессор Брандт навестил нас, когда мы находились в нашем доме под Алтеттингом, и с удрученной миной рассказал о том, чем кончилась история с «антигазовыми пилюлями».
– Несколько дней назад, – сказал он, – Гитлер послал за мной и холодным тоном сообщил, что в ставке больше не нуждаются в моих услугах. Он разрешил моей жене с детьми приезжать в Оберзальцберг, но сказал, что больше не желает меня видеть! И это благодарность за семь лет преданной службы!
Дружеские намерения Бормана в отношении меня были слишком ясны, поэтому я должен был действовать, причем действовать быстро.
Первым делом я отправился прямо на Вассенбургерштрассе, дом 12, который находился в нескольких минутах ходьбы и где жила Ева Браун с младшей сестрой Гретель.
– Входите, герр Гофман. Боже мой, что с вами стряслось?
Прежде чем я смог ответить, Ева быстро сбегала за бутылкой коньяка и налила нам по рюмке. Я сделал большой глоток и рассказал ей о моем телефонном разговоре со ставкой фюрера.
– Ну вот что, успокойтесь, вам не о чем волноваться! Во-первых, совершенно ясно, что вы не больны, а во-вторых, я, как обычно, буду в десять часов звонить фюреру и поговорю с ним об этом. Очевидно, произошла какая-то глупая ошибка. С другой стороны, господин Борман вполне способен на любую грязную интригу, если она отвечает его интересам!
– Когда будете говорить с фюрером, прошу вас, объясните ему все и скажите, что сегодня я еду в Вену, чтобы навестить жену, которая меня ждет. Прошу вас подчеркнуть это – иначе будет похоже, что я сбежал!
– Не надо так беспокоиться! Я все объясню, можете позвонить мне завтра утром из Вены; уверена, я уже смогу сказать вам, что все в порядке. А теперь давайте выпьем шампанского за встречу! За ваше здоровье, герр Гофман!
На следующее утро жена ждала меня в гостинице «Империал» в большом волнении.
– Кажется, дома все сошли с ума! – сказала она. – Вчера я позвонила и спросила, когда ты приедешь, и мне ответили, что ты серьезно болен, но «сверху» пришел приказ, что нужно соблюдать строжайшую секретность и мне ничего нельзя сказать по телефону! Я чуть было не бросилась в Мюнхен, когда мне это сообщили. Кто же сошел с ума – я или все остальные?
– Тебе хотели сказать, что у меня паратиф и мне запрещено появляться в ставке фюрера!
Я в двух словах рассказал жене о том, что случилось.
– Борман! – выразительно сказала моя жена. – Это все его проделки!
Она сразу же пошла к телефону, позвонила нашему другу доктору Деммеру и попросила его немедленно прийти.
Когда Деммер услышал о произошедшем, он многозначительно постучал себя по лбу.
– Разве вы не видите, друг мой, что от вас пытаются избавиться? Тем не менее я попрошу фрау профессора Кортини из инфекционного отделения нашей Лайнцской больницы осмотреть вас, она является авторитетом в этих вопросах. И чтобы сразу же вас успокоить, я могу здесь и сейчас уверить вас, что у вас нет никакого паратифа.
Тем временем моя жена запросила срочный разговор с Мюнхеном. Зазвенел звонок, и я схватил трубку.
– Ева?.. Вы говорили с ним вчера?
– Да, герр Гофман, но это было ужасно! Гитлер совершенно убежден, что у вас тиф, он бушевал, как сумасшедший, когда я сказала, что вы заходили ко мне перед отъездом в Вену. Он кричал, что с вашей стороны безответственно отказываться от карантина, потому что от вас заразятся все: и ваша семья, и зять, и все остальные, кто в Вене вступит с вами в контакт. Такое впечатление, что Борман буквально заколдовал его, я так ему и сказала! «Посмотрим, – вот что он мне ответил, – клянусь богом, я доберусь до сути этого дела!» Мне ужасно жаль, герр Гофман, но для вас у меня нет хороших новостей, – заключила она.
– Спасибо, Ева! Простите, что заставил вас пережить неприятные минуты.
Потом мы телефонировали в наш мюнхенский дом и получили такие известия:
– Только что были два господина из департамента общественного здравоохранения и сказали, что приходили за господином профессором.
После этого я пошел прямо в инфекционное отделение больницы и в течение недели, как и ожидал, получил не менее трех справок об отрицательном результате анализов: «Признаков паратифа не обнаружено». Но я еще не был полностью удовлетворен. Меня ужасно беспокоила вероятность другого исхода. Быть может, у меня таки найдут какие-нибудь микробы и я таки заболею – и в том и в другом случае я погиб. А что, если окажется, что я действительно бациллоноситель? Эта последняя мысль так меня напугала, что превратилась в навязчивую идею, и ни моя жена, ни врачи ничего не могли поделать.
В конце концов моя жена подвела общий итог одной фразой.
– У тебя не паратиф, – решительно сказала она, – а обострение паранойи!
Ожидание было выше моих сил, я хотел было тут же послать фотокопию результатов в ставку фюрера.
– Ради бога, прояви хоть немного терпения, – увещевала меня жена. – Подожди с месяц, пусть все успокоится; если прибежишь к ним с этим сейчас, они только придумают новую интригу!
Но я не соглашался.
– Здесь достаточно доказательств! – кричал я, размахивая фотокопиями, и немедленно написал Мореллю о том, что наверняка произошла ошибка, и попросил его сразу же передать фотокопии Гитлеру.
Я долго ждал ответа. Потом наконец он пришел – в лице комиссара Хёгля из управления по расследованию преступлений из ставки фюрера, самого доверенного человека Гитлера.
– Герр профессор, на меня возложена прискорбная обязанность. Мне приказали расспросить всех, кто был с вами в контакте, и, если необходимо, арестовать их!
Что же произошло? На фотокопиях, которые я отправил в ставку, стояла пометка: «Генрих Гофман, гренадер, возраст двадцать шесть лет». Так как больницу в Лайнце на время войны переделали в военный госпиталь, доктор Деммер решил, что эта пометка облегчит дело, и, что более важно, он подумал, что таким образом он сумеет предотвратить появление слухов о том, что в ставке фюрера зафиксирован случай паратифа.
Комиссар Хёгль добросовестно выполнил свои обязанности, в ходе чего случайно выяснилось, что моему сыну Генриху ровно двадцать шесть лет, таким образом, результат приписали ему.
Тогда Борман набросился на медицинские власти в Вене, и только благодаря их категорической позиции никого не арестовали.
После этого я был вынужден пройти через крайне мучительное для меня обследование в двух официальных учреждениях под наблюдением двух эсэсовцев. Это длилось до тех пор, пока наконец директор медицинской службы СС не отказался продолжать это дело. За долгие недели у меня скопилась целая кипа медицинских документов, и все они подтверждали, что я абсолютно здоров. Мне же до смерти надоели постоянные осмотры, а бактериологи, которые ничего не знали о «приказах сверху», считали меня ненормальным.
В конце концов после более чем полугодового отсутствия в ставке, во время которого я ни слова не получил от фюрера, я вполне убедился не только в своей полной инфекционной безопасности, но и в подлом предательстве Бормана; и я решил, что сам поеду к Гитлеру и представлю ему мои доказательства.
За эти месяцы ставка «Вольфсшанце» переехала в берлинскую канцелярию, и в начале апреля 1945 года я отправился в Берлин. Хотя рейхсканцелярия уже сильно пострадала от воздушных налетов, тамошние порядки почти не изменились, и меня встретили те же два эсэсовца, которые всегда охраняли вход и, конечно, ничего не знали о причине моего долгого отсутствия. Бомбардировки стерли с лица земли отель «Кайзерхоф», где я всегда останавливался последние двенадцать лет, когда приезжал в Берлин, и потому мне отвели комнату в самой канцелярии на первом этаже.
Было около полудня, когда я приехал, и меня встретили там тепло.
– Где вы пропадали столько времени? – спрашивали меня.
Я занял обычное место рядом с Кейтелем и Йодлем. Они сказали мне, что во всем здании невредимой осталась только эта комната, бывшая гостиная Гинденбурга. За столом место Гитлера пустовало. Все посчитали вполне естественным, что я снова вошел в их круг.
– Слава богу, вы вернулись, Гофман. Может быть, вам удастся хоть немного подбодрить фюрера, – подобными замечаниями встретили мой приход.
Вдруг дверь отворилась, и адъютант объявил:
– Фюрер идет, чтобы осмотреть новый архитектурный макет. Прошу вас оставаться на местах, господа!
Вошел Гитлер, и я решил, что будет правильным сообщить ему о моем приезде. Когда я направился к нему, он выставил перед собой обе руки, как бы защищаясь, и шагнул назад.
– Как вы сюда попали, Гофман? Вы больны, вы смертельно больны, вы всех нас заразите!
Я больше не мог сдерживаться.
– Герр Гитлер, – закричал я. – Я не болен и никогда не болел! Вот доказательства. Я стал жертвой бесчестных происков и пришел сказать вам правду!
Но Гитлер, не говоря ни слова, быстро прошел мимо меня и вышел из комнаты. Я занял свое место. Вошел Борман и подошел к месту, где обычно сидел Гитлер. Но, заметив меня, он резко остановился и так сверкнул взглядом, будто хотел меня ударить. В тот миг завыла сирена воздушной тревоги.
Борман набросился на меня, как безумный.
– Какого черта вы сюда явились? – заревел он. – От вас было бы куда больше толку, если б вы изобрели какой-нибудь луч, чтобы сбивать самолеты!
– Чертов сумасшедший дом! – крикнул я и выскочил из-за стола, бросив нож и вилку.
По дороге в комнату я думал: прочь отсюда, как можно быстрее! Пока я лихорадочно закидывал вещи в дорожный саквояж, вошла Иоганна Вольф, которая в течение многих лет была секретарем Гитлера.
– Успокойтесь, – тихо сказала она. – Начался налет, вам надо спуститься в бомбоубежище. Во всяком случае, вы не можете так просто уйти, не попрощавшись с фюрером. Сразу же после отбоя тревоги я с ним поговорю. Знаете, он постоянно спрашивал о вас и вашем здоровье.
Позднее, ближе к вечеру, фрейлейн Вольф сказала, что Гитлер примет меня вечером – но при одном условии, что мы не будем упоминать о моей болезни.
К полуночи воздушный налет прекратился, и я спустился в бункер Гитлера.
– Гофман, мой дорогой друг, – сказал он, не переведя духа после приветствия, – прошу вас, окажите мне услугу, не говорите ни слова о вашей болезни!
Я безмолвно протянул ему бумаги, которые держал в руке.
– Нет, нет, – сказал он, – отдайте их Мореллю.
Он долго смотрел на меня и молчал.
– Когда я смотрю на вас, я вижу само воплощение здоровья, – наконец сказал он, – и даже мне приходится поверить, что вы стали жертвой происков! А теперь… ни слова об этом!
В бункере они были вдвоем с Евой. Он позвонил в колокольчик, и, когда появился слуга, я попросил принести чаю.
– Почему же чаю? – удивленно спросил Гитлер.
– Фрейлейн Вольф сказала мне, герр Гитлер, что вы велели Борману намекнуть мне о том, чтобы я воздерживался от алкоголя!
– Пейте что хотите! Вы всегда любили пропустить бокальчик вина, с какой же стати вам вдруг становиться трезвенником, когда события заставляют всех искать утешения в алкоголе!
Я попросил стакан горячего вина с пряностями.
– Разве вы простужены? Нет-нет, принесите герру профессору бутылку шампанского! Как же много прошло времени, с тех пор как мы в последний раз мирно сидели втроем!
Когда мы с Евой подняли за него свои бокалы, он чуть повеселел, и вскоре мы вернулись к доброй старой теме – искусству. Чуть погодя Ева покинула нас, и я остался наедине с Гитлером.
– Насколько вы приехали? – спросил он.
– Я уезжаю завтра, герр Гитлер.
– Неужели вы не останетесь хоть на денек? Я хотел бы о многом с вами поговорить.
– Конечно, мы поговорим. У меня есть кое-какие важные и личные дела, мне нужно ими заняться – и, кстати сказать, написать завещание. Но я в любом случае собираюсь вернуться, потому что двадцатого апреля у вас день рождения.
– Завещание? Вам еще слишком рано беспокоиться о завещании!
«Неужели он все еще верит в возможность победы?» – подумал я.
По мере приближения войны к неизбежному и катастрофическому концу Гитлер становился все менее общительным. Легкий разговор, анекдоты, которыми мы раньше любили потешить себя, казались совершенно неуместны, да мы бы и не отважились на анекдот. Изредка какое-нибудь случайное замечание об искусстве вызывало в Гитлере искру интереса, но она быстро потухала, и Гитлер снова погружался в мрачное молчание.
Чудовищное напряжение двадцати пяти лет, проведенных в постоянных сверхчеловеческих усилиях, гибель всего, на что он возлагал надежды, крах мечты, провал планов на будущее и последствия июльского взрыва – все это соединилось, нанеся тяжелый урон этому человеку. Постоянно пребывая в тоске, в умственном оцепенении, доходя до состояния психического расстройства, физически изможденный, Гитлер превратился в дрожащую тень прежнего себя, напоминал выброшенный на берег остов корабля, откуда давно ушла жизнь, ее порывы и стремления.
Лишь однажды, когда последние сообщения из армий Шернера и Венка, на которые мы возлагали отчаянные надежды, во всей неприкрытой правде показали нам безнадежность ситуации, Гитлер не выдержал и разразился гневом и яростью, страхом, отчаянием и раздражением, которые вызывал в нем кошмар о господстве русских.
– Мои враги сошли с ума! – кричал он с истерическими нотами в голосе. – Бог оставил и ослепил западные державы! Да, может быть, они насладятся плодами победы – ненадолго! Неужели они не понимают, неужели ничто их не убедит, что каждый шаг, сделанный русскими ордами, – это новый гвоздь, забитый в крышку их собственного гроба! Если бы только они дали мне снять армии с западных фронтов, я бы еще мог спасти и Германию, и их самих, и всю Европу!
Но никто из немецких переговорщиков, даже сам Гитлер, не мог убедить союзников в искренности его слов.
На следующую ночь Гитлер тоже, как обычно, лежал на диване. Разрушительное действие многих бессонных ночей и невыносимого бремени ясно читалось на его изможденном лице. Его левая рука дрожала, движения были медленными и вялыми. Мне было очень тяжело видеть его в таком состоянии.
– Гофман, у меня к вам есть одна просьба, – сказал он, когда мы остались наедине.
– Конечно, герр Гитлер, все, что в моих силах.
– Это насчет Евы. Гофман, прошу вас, постарайтесь уговорить ее уехать с вами, когда вы соберетесь. Я не могу предоставить ей государственную машину, в теперешних обстоятельствах это было бы слишком опасно. Как вы намерены добираться до Мюнхена?
– Мне предложили ехать в машине министра почты. Там полно места, машина едет почти пустой. Я обещаю вам, герр Гитлер, что всеми силами постараюсь уговорить Еву поехать со мной.
Хотя Ева неоднократно заявляла, что ничто не заставит ее покинуть Берлин, я снова попытался переубедить ее.
– Вы лучше всех знаете, Гофман, какие тесные узы связывают меня с Гитлером. Что скажут люди, если я брошу его сейчас, в час великой беды? Нет, мой друг! Если это касается фюрера, я буду стоять до конца!
На следующий день я рассказал Гитлеру о своей неудаче. Он молча выслушал меня. Потом зазвучал сигнал воздушной тревоги.
– Пока вы не можете уехать, – сказал он.
Очевидно, да, поэтому мы вместе сидели в бункере, слушая, как вокруг свистят бомбы. При всем том мне было необходимо как можно быстрее убраться оттуда. В любую минуту мог войти Борман; и, если бы он вошел, боюсь, мне суждено было бы остаться в рейхсканцелярии навечно.
Тревожные мысли продолжали вертеться у меня в голове, когда прозвучал отбой воздушной тревоги. Я торопливо попрощался с Гитлером, Евой и всеми остальными, схватил уже собранный саквояж и был готов покинуть рейхсканцелярию. Любой ценой я должен был избежать встречи с Борманом.
Когда я увидел разрушенную Вильгельмштрассе, я понял, что это будет не обычный отъезд, а настоящее бегство! Но я бежал не от Гитлера или хаоса, а от Бормана!
Я охотно подверг себя опасности, которую представляла поездка по шоссе, рейды низко летящих бомбардировщиков не прекращались, и через каждый километр с небольшим мы проезжали мимо обгорелых автомобилей, в некоторых из них остались мертвые пассажиры. Налеты продолжались очень долго, и скрыться от них было невозможно, поэтому мы приехали к месту назначения только на следующее утро.
Вопреки всему, я твердо был намерен вернуться в Берлин к 20 апреля, дню рождения фюрера. Но этому не суждено было случиться. Из-за военной ситуации любая поездка в Берлин стала немыслима.
Когда наступил окончательный крах, я услышал об этом по радио. По крайней мере, судьба освободила меня от обязанности фотографировать эти роковые события.
До сих пор мне часто задают вопрос: что случилось с Борманом? Действительно ли он погиб? Он действительно погиб, и мне достоверно известно об этом от очевидца его смерти Аксмана, который в конце войны был вождем гитлерюгенда.
После смерти Гитлера, когда русские уже подступали к рейхсканцелярии, горстка людей, включая Бормана, доктора Штумпфеггера, который был преемником профессора Морелля в качестве личного врача Гитлера, шофера Гитлера Кемку, который был очевидцем сожжения тела фюрера, и самого Аксмана, решила вырваться на свободу под прикрытием немецкого танка.
Однако оказалось, что русские уже перешли Шпрее, и у них почти не осталось надежды на спасение. Группа решила разбиться, Борман и Штумпфеггер пошли налево вдоль реки, а остальные направо. Аксман и его спутники очень быстро обнаружили, что дальше хода нет, вернулись и пошли в том же направлении, в котором ушли Борман и Штумпфеггер. Когда добрались до одного из мостов через Шпрее, у ближайшего конца они увидели два тела, распростертые на спине.
Аксман прокрался поближе, чтобы их рассмотреть, и, как и ожидал, увидел, что тела принадлежат Борману и Штумпфеггеру. Нигде не было видно следов ран, но Аксману было довольно того, что они действительно мертвы. Он предположил, что, видя полную безнадежность своего положения, они приняли яд, чтобы не попасть к русским. Рука Бормана сжимала портфель, и Аксман попытался забрать его, считая, что там могут находиться важные документы. Но в эту минуту русские заметили его и открыли огонь из пулемета, так что ему пришлось бросить портфель. Аксману удалось невредимым отползти обратно, спрятаться в воронке от снаряда среди окружающих руин и в конечном итоге спастись.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.