Леонов и Есенин
Леонов и Есенин
Когда Леонов прочитал Есенина впервые, точно неизвестно, но 20 марта 1918 года в архангельском «Северном дне» было опубликовано стихотворение Есенина «Пушистый звон, и руга…». Это была перепечатка из одного столичного издания. Скорее всего, стихотворение в печать отобрал сам Леонид.
Лично с Есениным они познакомились в начале 1924 года в Гнездниковском переулке, на квартире Анны Абрамовны Берзинь. К тому времени у Леонова вышли две книжки, и одна из них — повесть «Петушихинский пролом» — Есенину очень понравилась.
В тот момент есенинские разногласия с имажинистами уже достигли точки, близкой к критической, но неизменным оставалось желание поэта собрать вокруг себя людей близких по духу, буйных, даровитых. Леонов — подходил.
«Аннушка Берзинь была своеобразной дамой, — рассказывал Леонов литературоведу Александру Лысову о той встрече. — Крупная женщина с вызывающим характером. Одевалась пышно: немыслимая какая-то шляпка, боа из перьев. Роскошная по тем временам дама. Первый облик Есенина тоже обескураживал. Роскошная шуба, надменные бачки, шапка уж не помню какая».
Есенинскию шубу Леонов надолго запомнил — и припрятал в памяти; скоро она ему пригодится.
Они, пожалуй, не сдружились накрепко. Есенин, при всей его в метафизическом смысле человеческой, поэтической чистоте, не очень любил общаться с равносильными себе литераторами и зачастую тянулся к людям отчасти с подпольным, отчасти с сектантским мышлением. Леонов, безусловно, не относился ни к первому, ни ко второму типу, и вообще с младых лет шумными и пьяными компаниями тяготился, предпочитая общество вдумчивых и неспешных стариков.
Однако близкий Есенину человек — поэт Николай Наседкин, муж родной сестры Сергея Александровича, все-таки позже называл Леонова в числе близких его приятелей той поры, 1924–1925 годов. Внешне так оно и было, хотя заметим, что на свадьбу свою с Софьей Толстой Есенин Леонова не позвал, а, например, Всеволода Иванова и Пильняка пригласил.
Но это все детали.
Года с 1919-го Есениным владела идея создать журнал «Вольнодумец» — название говорит само за себя.
Поэт присматривался и к поэтам, и к прозаикам, мысленно отбирая лучших.
Леонов был одним из немногих, кто глянулся сразу.
Когда в очередной раз зашла речь о «Вольнодумце», Есенин рассказал имажинисту Матвею Ройзману, что печатать в журнале он будет прозу и поэзию «самого высокого мастерства, чтобы журнал поднялся на три головы выше “Красной нови” и стал образцом для толстых журналов».
«По его планам, — писал Ройзман о Есенине, — в “Вольнодумце” будут участвовать не связанные ни с какими группами литераторы. Они должны свободно мыслить! <…> Сергей сказал, что для прозы у него есть три кита: Иванов, Пильняк, Леонов».
Леонов, в свою очередь, цену себе быстро понял; и ощущения, что смотрел он на Есенина в годы их знакомства снизу вверх, — его нет вовсе.
Сохранились две фотографии, где Есенин и Леонов вместе, вдвоем.
Первый снимок сделан в том же 1924 году, в редакции журнала «Прожектор», по просьбе Александра Воронского. Критик и сам понимал, кого он ставит рядом, к тому же Воронский как раз тогда писал статью о Есенине и Леонове.
Кажется, что ни с кем у Есенина из современных ему писателей и не могло быть большего сближения, чем с Леоновым.
Оба, по крови, черноземные простолюдины, лишенные наследственного аристократизма.
Корни у обоих деревенские, и, в конечном счете, Есенин провел в сельской местности времени немногим больше, чем Леонов. Детство оба провели в домах своих дедов по материнской линии.
Оба наделены были даром удивительным, прирожденным, глубоко русским. При этом очень важная деталь — Есенин, конечно же, никакой не «крестьянский сын», как сам любил говорить, а почти подобно Леонову — сын плохо закрепившегося в Москве приказчика, работавшего в купеческой лавке. И отношения с отцами у обоих были не самые внятные. Зато с дедами, напротив, куда более крепкие и терпкие. Немаловажная деталь: и дед Леон Леонович Леонов, и дед Есенина по материнской линии Федор Титов любили церковную литературу.
Наследство они впитали из окружавшей их среды очень схожее — очевидное русофильство, в чем-то языческий взгляд на мир… «Язычество — это как молодость матери», замечательно точно сказал как-то Леонов. Ранний Есенин это очень остро чувствовал и понимал. Созвучны приступы богоборчества, одолевавшие то первого, то второго, при том, что у обоих присутствовало неистребимое, кровное и костное ощущение, что Бог — есть.
Они и вели себя поначалу отчасти схоже: играли в прозрачных нестеровских мальчиков, то тишайших и нежнейших, то способных спеть зазорную частушку. Только Леонов этот путь прошел быстрей, в два года: времена уже были другие, и качества ценились не те.
Наконец, и революцию два эти «попутчика» восприняли вполне себе схожим образом: «с большим крестьянским уклоном», по Есенину (интерес к «барсукам» у них был в то время обоюдный и острый), или, если угодно, по национал-большевистски, в терминологии Николая Устрялова, первого русского идеолога этого течения. Только Есенин, пожалуй, в революцию даже был поначалу влюблен, чего о Леонове сказать нельзя никак.
На той, первой фотографии писателя и поэта они замечательно похожи: смотрятся как два брата, один — золотой, второй — черный, и даже не очень заметно, что Леонов моложе. Есенин присел на край стола, галстук поверх пиджака случайно выпростался, в руке папироска. Леонов рядом стоит, в блузе и тоже в галстучке. Оба — чубатые, красивые, лица по-хорошему круглые, никаких декадентских впалых щек, «деревенские ребята», на сметане вскормленные. И Есенин смотрит на Леонова внимательно. А Леонов — прямо, мимо Есенина.
Очень правильная фотография, повторимся. Не смотрел он на Есенина подобострастно.
Фотографию ту проявили сразу же, пока Есенин и Леонов сидели в «Прожекторе» и общались с коллективом. Обоим снимок понравился, и никто не захотел с ним расставаться. Спорили-спорили, в итоге фотографию разрезали: Есенин забрал свое изображение, а Леонов — свое.
И еще один снимок есть, судя по всему, он сделан тогда же, хотя его часто датируют мартом 1925 года. Они на диване сидят, но лица уже другие: Есенин вроде как даже поддатый чуть-чуть, а Леонов — трезвый, хотя в те годы еще выпивал порою, позволял себе. У Есенина выражение лица такое, словно он Леонову что-то говорит, а тот слушает, но отвечать не торопится.
Существует свидетельство об одной из встреч поэта и писателя. Рассказывал эту историю уже упоминавшийся нами поэт и художник Павел Радимов. Встреча случилась в квартире давней и преданной есенинской знакомой Галины Бениславской: на улице Станкевича, за Моссоветом. Время действия — начало 1925 года, зима.
В квартире собралось множество народу: Всеволод Иванов, критик Зелинский, поэты Кириллов, Орешин, Казин, сам Радимов — и Леонов пришел.
Все выпивают, хлеба на столе нет, но нажарена сковородка картошки с печенкой. Настроение у собравшихся, видимо, не самое лучшее: Есенин все время на взводе, ежесекундно ожидается скандал. Леонов решает разрядить обстановку: берет гитару в руки и поет. Поет красиво, играет замечательно, все довольны. Даже Есенин подходит к Леонову, вроде как растроганный, и хочет обнять — Леонов кладет гитару на диван, Есенин легко подхватывает его, прижимает к себе и вдруг неожиданно отталкивает. Леонов не удерживается на ногах, садится на диван и гитару ломает.
Дурацкую ситуацию свели к шутке: возможно, Есенин и не собирался обижать недавнего своего знакомого. В любом случае, они не поругались.
Тем более к 1925 году у Леонова возник свой интерес к Есенину: ему нужна была живая плоть и кровь для «Вора», который он замыслил.
Для начала Векшина оденут в есенинскую шубу, а потом еще Леонов пририсует Мите есенинские бачки.
При появлении Векшина на страницах «Вора» Есенин угадывается несомненно и даже как-то болезненно. Для начала скажем, что первый выход его происходит в кабаке. Векшин — «…молодой и в чем-то даже подкупающе скромный, если бы не эта неуместная для ночного кабака енотовая шуба и такая же дорогая шляпа — на них еще сверкали мельчайшие бриллиантики измороси. Крохотными вызывающими бачками на щеках не менее, чем шубой, дразнил он <…> а по высокому лбу, ранняя, похожая на шрам, бежала морщина».
Прямым прототипом поэта Векшина никак не назовешь, но первый рисунок понятно с чьей натуры сделан.
Впрочем, здесь стоит на минуту остановиться и сказать несколько слов о леоновском методе создания персонажей.
Как правило, Леонов сначала рисовал некую сложносочиненную схему и потом уже под эту схему подбирал составляющие. Векшин к моменту знакомства с Есениным у него уже был в голове, а тут вдруг такая удача: у него и бачки выросли именно такие, какие надо, и шуба образовалась енотовая. И пресловутая есенинская скромность пригодилась, и разрез морщины. То есть в конечном итоге Леонов не Векшина с Есенина делал, а Есенин на Векшина поработал, сам того не зная.
И с выдуманным Векшиным, и с реальным Есениным у Леонова отношения сложатся на всю жизнь. Судьбу первого Леонов будет переписывать трижды и, в конце концов, Митю безжалостно и мстительно убьет, ко второму станет возвращаться в своих трудных, неоднозначных размышлениях.
Описав своих «барсуков» (Леонов в одноименном романе, Есенин — в «Стране негодяев»), они оба, и вновь синхронно, заинтересуются московским «дном».
Есенин после «Москвы кабацкой» заходил на очередной, ниже кабацкого, круг ада — в поисках последних озарений и последней нежности. А еще ему нужны были читатели с судьбою страшной, как освежеванный труп. Только такие, казалось Есенину, и могут его услышать по-настоящему, только таким и стоит читать стихи вслух.
«Когда “Вор” только начинался, — рассказывал о том же времени Леонов, — я нашел одного парнишку, который был связан с бандой “ткачей”, что орудовала под Харьковом. Он, что называется, “завязал” и стал агентом уголовного розыска. С ним я побывал в некоторых злачных местах. Но по ходу дела хотелось вглядеться во все подобное попристальнее, лицом к лицу. Здесь-то и потребовался Вергилий этих мест, более, так сказать, знакомый с обстановкой».
В этой точке совпали совместные интересы Есенина и Леонова. Последнему важно было воочию увидеть, как Векшин смотрится на самом дне. Леонов, можно сказать, работал на живца, и ничего циничного в этом нет: раз Есенин сам отправляется в ночлежку, чего ж не пойти с ним вместе.
В Ермаковском ночлежном доме, располагавшемся у Лондонского переулка, Есенин уже бывал. В августе 1925-го заглядывал туда с молодым поэтом Василием Казиным. Пока Есенин читал стихи, у одной женщины кошелек украли — так заслушалась. В другой раз Есенин стал свидетелем, как одна из его слушательниц разрыдалась. Поэт был и растроган, и ошарашен, и польщен, а женщина оказалось глухой.
В любом случае, многие обитатели ночлежек Есенина уже знали и относились к нему уважительно.
С Леоновым они оказались там поздней осенью 1925-го. Сопровождала литераторов Анна Берзинь.
«Туда местная шпана объявлялась на ночь спать, — рассказывал потом Леонов. — Идти надо было часам к 10 вечера, в такую пору весь их “свет” предполагался в сборе. Посреди ночлежки стоял громадный стол на низких ножках, такой, как у портных, на котором тачают пиджаки. Запомнилось — был какой-то неправильной формы. Зашли. Сели. Окружающая публика, как по приказу, придвинулась к нам плотным кольцом. Все больше молодежь — с быстрыми глазами, движениями, с острой переглядкой. Посматривали на нас, будто что-то выщупывали. А затем принялись за нас на соответствующем их представлениям о вежливости лексиконе. Анна Берзинь тут же решительно отреагировала на жаргон: “Перестать! Вам приятно будет, если мы о вас на французском заговорим?”»
Обитатели ночлежки Берзинь не послушались, обстановка накалялась, все уже были на нервах, но тут кто-то наконец узнал Есенина, и вокруг поэта уважительно засуетились. Начался наконец разговор: не очень внятный, путающийся и сбивающийся поминутно.
Есенин вскоре вышел куда-то. Леонов отправился вослед за своим товарищем. Нашел его в соседнем отделении ночлежки.
«Там кругом нары стояли, грубые, двухэтажные, — вспоминал Леонов. — И на них, наверху, царили “мегеры” из тех, что прошли, как говорится, весь тлен земной “наскрозь”. И им, седым и заброшенным, Есенин читал стихи “Москвы кабацкой”. Был он какой-то неуместный в небрежно-щегольской своей одежде посреди этого гноища жизни. Но темные души вокруг по-своему чувствовали только одно: что он делает свое последнее в жизни пике в землю. Слушали его… Плакали…»
…Дальше события развиваются стремительно.
Леонов и Есенин несколько раз мельком встречаются. Сохранилась записка Есенина, адресованная писателю Ивану Касаткину: «Если ты свободен сегодня, то заходи вечером. Посидим, побалакаем. Будет Леонов. Приходи с женой. Соня оч. просит». Соня — это последняя жена Есенина, внучка Льва Толстого, Софья Андреевна, которую он «увел» у Пильняка.
Творческая жизнь Леонова в ту пору складывается замечательно: в ноябре 1925-го он по просьбе Станиславского переделал неопубликованный «Унтиловск» в пьесу. Станиславский очарован Леоновым и в сочинение его, как вспоминают современники, «влюблен».
— В Леонове что-то есть такое… леоновское! — произносит тогда именитый режиссер запомнившуюся многим колоритную фразу.
Для постановки «Унтиловска» был приглашен режиссер Василий Сахновский. В пьесе задействовали театральных звезд первой величины: Москвина, Добронравова, Ливанова. На начальном этапе репетиций одну из главных ролей играл друг Есенина — Василий Качалов, тот самый, чьей собаке посвящено гениальное «Дай, Джим, на счастье лапу мне…».
В декабре Леонов начинает перерабатывать в пьесу своих «Барсуков» — для театра имени Вахтангова. В том же месяце он устраивается на работу в литературно-художественный совет Госкино.
У Есенина, напротив, дела безрадостны: 26 ноября он ложится на лечение в психиатрическую клинику 1-го Московского государственного университета, 21 декабря сбегает из нее и спешно собирается в Ленинград.
Леонов случайно встречается с Есениным за пять дней до смерти поэта. Снова на квартире Галины Бениславской, и в этой истории вновь фигурирует несчастная гитара. Есть основания предполагать, что две эти истории, рассказанные несколькими мемуаристами и крайне скупо самим Леоновым, являются на самом деле одной, за давностью лет распавшейся в сознании современников.
Итак, Леонова ждали, ему открыла Бениславская.
Сам Леонов рассказывал, что в момент его прихода Есенин был вдвоем с писателем Иваном Вольновым в комнате. Было слышно, как Есенин рыдает и клянет жизнь, жалуясь Вольнову.
Заслышав голос Леонова, Есенин вышел из комнаты, внутренне расхристанный, взбудораженный, с мокрым лицом.
— Как он себя чувствует? — спросил Леонов у Бениславской в то мгновение, когда Есенин выходил.
— А вы, а вы как меня чувствуете?! — закричал Есенин.
В руке его был гриф разломанной гитары, и, размахивая им как кнутом — струны со свистом носились перед лицами стоявших в коридоре, — Есенин начал стегать пространство вокруг себя.
По другой версии, они были с Леоновым в комнате вдвоем, и там Есенин вдрызг разбил гитару об пол, а потом размахивал остатками грифа, выкрикивая иступлено:
— Ничего ты, Лёня, не знаешь!
Что это было? Безадресная истерика стоящего на грани, измученного, исстрадавшегося поэта? Или это напрямую касалось Леонова: Есенин, видя пред собой человека родственного, схожего, близкого во многом, вдруг болезненно остро понял, что тому еще жить и жить, и цвести, а ему — уже нет?
…Леонов никогда не сомневался в самоубийстве Есенина. У него были для этого основания: он его видел.
Малоизвестный факт: на следующий день после самоубийства Есенина вместе с писателем Владимиром Лидиным Леонов отправляется к члену Политбюро ВКП(б) Троцкому. Писатели просят Льва Давидовича выступить на похоронах Есенина. Троцкий отказал, но вежливо — даже лично проводил гостей на улицу.
В 1927 году Троцкого сняли со всех постов, в 1929-м отправили в ссылку, и Леонов, естественно, о том своем визите напрочь «забыл».
Следующая встреча Леонова с Есениным состоялась уже во время прощания. Гроб с Есениным стоял в Доме печати, у гроба оказались втроем: Леонов, Всеволод Иванов и Сергей Буданцев, известный в те времена литератор.
«Спрашивали друг у друга глазами: “Кто это?”» — рассказывал Леонов: Есенин был неузнаваем.
Буданцев наклонился к Леонову и спросил: «Кто следующий?», неожиданно кивнув на Иванова.
Леонов такую страшную шутку не поддержал, смолчал.
Следующим, впрочем, оказался сам Буданцев: в апреле 1938 года он был арестован и спустя два года умер на Колыме. Иванов пережил и 1937-й, и Отечественную войну. А Леонов пережил всех.
В 1985 году, спустя шестьдесят лет после смерти Есенина, он вспомнит в разговоре, как в те зимние дни они втроем разглядывали посмертную фотографию поэта, только вынутого из петли: «Лицо красивое, удивленное, с трагическими бровями. Каждый понимал, что на это нельзя смотреть, но невозможно было отвести глаз от этого страшного откровения».
«Всё это припомнилось мне позднее, при вести о гибели Павла Васильева, — продолжит Леонов. — Он также был поэтом непростой русской судьбы, также безоглядно шел навстречу гибели, правда, уже на “огонек” тогдашнего российского “аутодафе”. И позже такое же впечатление, как от есенинской фотографии, я вынес от посмертного снимка Зои Космодемьянской, напечатанного в “Правде”. С тех пор они как-то связаны у меня внутри, как будто вместе брошены на разъезженный снег газетной полосы…»
О Есенине в феврале 1926 года Леонов опубликует в журнале «30 дней» статью «Умер поэт». Статья, признаться, проходная: недаром Леонов больше никогда ее не публиковал: «…глубоко верю, что много еще мог сделать… еще не иссякли его творческие соки… как по весне проступает светлый и сладкий сок на березовом надрезе…».
Всё он знал, Леонов, и не верил ни в какие «творческие соки». Но что еще он мог написать в журнале «30 дней»? Как за пять дней до смерти увидел самоубийцу, размахивающего собственными оборванными жилами на гитарном грифе?
Рассказывать о Есенине Леонов не любил, хотя спрашивали о поэте часто.
Однажды, уже будучи стариком, Леонов огрызнулся на очередную просьбу: «О Есенине? Может, вам еще о любовницах рассказать?»
Гитару он ему все-таки не простил.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.