Леонов и Церковь
Леонов и Церковь
Размышляя о русской литературе, философ Василий Розанов с удивлением заметил, что Лермонтова, Гоголя, Достоевского и чуть в меньшей степени Толстого объединяет то, что они могли бы уйти в монахи. Это соответствует их духу и характеру.
Оглядываясь, понимаешь, что в прошлом веке к монашеству по каким-то внутренним характеристикам Леонов был ближе всех.
Не Булгаков же, верно? Не Набоков. Не Шолохов. Быть может, Платонов в последние годы жизни, но… не знаем.
В начале 1920-х годов Леонов не раз посещал Оптину пустынь. Настоятель словно что-то разгадал в нем сразу, стал уговаривать:
— Поживи здесь, оглядись… Понравится — пострижем!..
Не остался.
Но Амвросий Оптинский был один из самых почитаемых Леоновым старцев; в кабинете писателя всегда висел его портрет. Кстати, любопытное совпадение: Амвросий Оптинский занимался изданием «Лествицы» преподобного Иоанна Лествичника, на которого, в свою очередь, хотел походить один из главных леоновских прототипов — Глеб Протоклитов из «Дороги на Океан». Не случайны все эти связи.
Где бы ни жил Леонов, всегда в его комнате были иконы: мы это можем увидеть уже на том акварельном портрете писателя, что сделала Елена Качура-Фалилеева в 1923 году.
Во время работы над «Сотью» Леонов поселился в монашеской келье в Параклитовой пустыни, жил там. Его, человека чуравшегося больших и шумных обществ, всю жизнь размышлявшего о Боге и одновременно стремившегося заниматься трудом физическим, упорным, тяжелым, — монахом представить несложно, повторим мы.
Затем Леонов посещал Черниговский скит близ Троице-Сергиевой лавры, где похоронены Константин Леонтьев и Василий Розанов.
Всю свою жизнь, в самые неблагополучные годы, он всегда стремился в церковь и, тайно и явно, исповедовался, отстаивал службы. Во всякое посещение церкви ставил свечи за упокой тех стариков, что так повлияли на него и которых помнил и любил всю жизнь: Остроухова, Самарина, Фалилеева — людей православных и глубоко веровавших…
С 1940 года, почти каждый октябрь, Леонов ездил в Троице-Сергиеву лавру в Сергиев день.
После войны, как мы помним, активно занимался спасением монастырей… Говорят, что он не случайно баллотировался по Загорскому избирательному округу — на территории округа располагалась Московская духовная академия. Руководители академии, естественно, не могли во всеуслышание объявить, как помогал им депутат Леонов, хотя ближний круг руководства был наслышан об этом.
Но здесь нам придется отметить очевидный парадокс: Леонов всю жизнь стремился к Церкви, одновременно и неустанно отторгая ее.
Причем к пропагандируемому в Стране Советов атеизму это отторжение не имело никакого отношения (хотя могло так восприниматься иными читателями его книг).
Доказать леоновскую чуждость атеизму несложно: как и многие его герои, от Курилова до Грацианского, Леонов не отрицает существование Бога, но порой готов оспаривать ценность божественных деяний.
Началось это до того, как он официально стал «советским писателем»: стихи Леонова архангельского периода и ранняя его проза отражают болезненное смятенье молодого человека, размышляющего о взаимоотношениях человека и Того, Кто над ним.
Соответственно, еретические размышления не завершились с кончиной советской власти, но лишь вышли на новый, куда более трагический и осмысленный уровень в финальном романе Леонова.
Самое простое объяснение — это сказать, что Леонову сам институт Церкви казался безусловно догматическим. К тому же он никак не мог найти в богословии ответы на вопросы, казавшиеся ему самыми важными (и к которым мы вернемся ниже).
Это ведь Леонов сказал: «Как все религиозного типа сообщества, церковь еще на пороге храма требует от верующего полного отказа от самостоятельного мышления».
А он отказываться не желал.
Не стоит к тому же забывать время, когда рос Леонов, — еретический, богохульный Серебряный век. Серьезная часть культурных элит задолго до большевистской революции демонстрировала свое скептическое отношение к Церкви.
Наконец, и «измельчание» народа Леонов напрямую связывал с ослаблением влияния Церкви и, более того, ее внутренней слабостью.
Пятнадцатого мая 1988-го Александр Овчаренко записал за Леоновым: «Может быть, православие — единственный способ восстановления русского народа. Мы — большой народ, в какой-то мере раздробленный множеством других наций. Но тут важно еще — куда ведет церковь. Где Сергии Радонежские? Где настоящие проповедники и пастыри, заботящиеся о судьбе русского народа?..»
Леонов был уверен, что Церковь должна быть воинствующей — но этого не было! Даже когда Церкви, в последние годы жизни Леонова, дали большие возможности…
Все названные причины на разных этапах леоновской жизни имели серьезное значение, мы в этом уверены.
Но главная причина очевидного и многолетнего леоновского разлада с Церковью все-таки в другом.
Леонова всегда, с самой ранней юности мучило мрачное, медленное чувство богооставленности.
И в этом смысле непреходящее леоновское раздражение на служителей Церкви — это всего лишь самая простая возможность заявить Создателю о своей обиде: Боже мой, зачем ты оставил меня?
Помните, как у Есенина: «Навсегда простер глухие длани/ Звездный твой Пилат./ Или, Или, лама савах-фани,/ Отпусти в закат».
У Леонова почти о том же, схожая мелодия. Только если с поэзией Есенина случилось необъяснимое чудо, когда даже богооставленность его кажется теплой, щемящей, — у Леонова все иначе. Его богооставленность — ледяная, жуткая.
Он страдал от этого. Но его дерзость с Тем, Кто свыше, и с теми, кто хранит Его дом здесь, — была не только пожизненной западней для Леонова, но и его забавой тоже.
Вспомним навскидку, как служители веры описаны в прозе Леонова.
Все примеры приводить не станем: их сотни. Но вскользь по главным сочинениям пройдемся.
Читаем «Барсуки», первый роман. Умирает один из героев, Катушин, его отпевают: «На носу у чтеца сидели катушинские очки. <…> Серебряное кадило кривошеего попа с жадностью пожирало катушинский ладан. Становилось сизо от дыма. Дьячок спешил, словно разбитая таратайка с горы».
Наконец отпели: «Кривошеий поп снимал ризу и обстоятельно расспрашивал чернобородого Галунова о катушинском конце. Свечи гасли, темнело».
Привезли покойника на кладбище: «Кладбищенский батюшка, олицетворение земного уныния, рассыпаясь на верхних нотках, изобразил надгробное рыдание и помахал потухшим кадилом».
О, как едко мстительное перо леоновское! «…разбитая таратайка… кривошеий поп… изобразил надгробное рыдание…»
Или вспомним, как старик Быхалов хотел перед смертью завещать одному монастырю 17 тысяч рублей.
В первом издании «Барсуков» история начинается так: «Стали к Быхалову монахи ходить, тонкие и толстые».
В последнем собрании сочинений, выходившем в 1981–1984 годах, фраза расширена: «Стали к Быхалову монахи ходить, тонкие и толстые, ангелы и хряки».
Мало, видите ли, Леонову, что они «тонкие и толстые»!
«…У всех равно были замедленные, осторожные движенья и вкрадчивая, журчащая речь, — продолжает Леонов. — Иные пахли ладаном, иные — мылом, иные — смесью меди и селедки».
Это ж просто омерзение берет, когда представляешь эту делегацию…
Посещения деда Быхалова монахами в «Барсуках» закончились так:
«Однажды, в конце октября, сам монастырский казначей пришел, сопровождаемый двумя, меньшими. Был казначей внушителен, как колокол, а шелковая ряса сама собой пела об радостях горних миров, а руки были пухлы и мягки — гладить по душам пасомых. Весь тот день намеревался провести Зосим Васильич в тихих беседословиях о семнадцати заветных тысячах и о человеческой душе. Спрашивал казначей, обдумал ли Быхалов свое отреченье от тлена. Интересовался также — в бумагах ли у Быхалова все семнадцать или просто так, бумажками… Грозил погибелью низкий казначейский баритон, журчал описаньями покойного райского места.
Гладя себя по волосам, повествовал казначей не слышанное ни разу Быхаловым преданье о Вавиле. Жил Вавило и ел Вавилу блуд. Ушел в обитель, но и туда вошли. Тогда в самом себе, молчащем, заперся Вавило и замкнулся засовом необычайного подвига. Но и туда просочились, и там обгладывали. И вот в одно утро бессонный и очумелый ринулся Вавило на беса и откусил ему хвост. А то не хвост был, а собственный уд…
…И распалилась Быхаловская душа. И уже примерял в воображеньи рясу на себя Зосим Васильич, и уже гулял в ней по монастырскому саду, где клубятся черемухи в девственное небо всеблагой монастырской весны. Там забыть о напрасной жизни, забыть о сыне, сгоревшем от буйственных помыслов, там утихомириться возрастающему бунту Быхаловского сердца.
Было даже удивительно, как неиссякаемо струится из казначея эта сладкая густая скорбь… Как вдруг икнул казначей. Зосим Васильич вздрогнул и украдкой огляделся. Один из меньших монашков зевал, а другой вяло почесывал у себя под ряской, уныло глядя в окно.
— Что… аль блошка завелась? — резко поворотился к нему Быхалов.
— Новичок еще у нас… на послушаньи, — быстро сообразил казначей, строгим взглядом укоряя монашка, покрасневшего до корней волос. — Из таких вот и куем столпы веры!..
— Ну, брат, как тебя ни куй, все равно мощей не выйдет!»
В итоге Быхалов не дал денег монахам.
Характерно, что в первом издании «Барсуков» фрагмента про одного почесывающегося монаха, а второго зевающего — тоже нету. Это Леонов потом уже приписал, когда советская антиклерикальная пропаганда почти сошла на нет, и он мог вообще все подобные места вырезать нещадно. А он их, напротив, дополнял, дописывал!
Дочитывая «Баруски», мы еще встретим русских мужиков не на жизнь, а насмерть дерущихся иконами — и дьякон, не в силах сдержаться, дерется вместе со всеми. Появится новый герой — священник из деревни Воры, которого в одной из сцен Леонов опишет, например, так: «Воровской поп, Иван Магнитов, удирал на телеге, нагруженной доверху поповским скарбом и ребятьём. Сам он сидел на пузатом комоде и держал на коленях, в обнимку, самовар. После заворота дороги влево всё это стало еле приметно, и только в глянце самовара предательски торчал красный отсвет пожара».
Поп, заметим, вернется в деревню за поросенком — тут его и поймает злое мужичье.
Не менее саркастичны описания монахов и священников в книгах «Соть» и «Дорога на Океан». В главах-ретроспекциях последнего романа Леонов неоднократно подчеркивает, что глобальные дореволюционные аферы и прочие беззакония на железной дороге проходили с ведома и при прямой поддержке Церкви.
«Скрипучий бас велиароподобного Иова подал сигнал к движению бумаг, людей, капиталов, рабочих тачек» — такие высказывания позволяет себе Леонов, прямым текстом говоря о схожести попа с бесом Велиаром (как тут не вспомнить хлесткую фразу из рассказа «Деяния Азлазивона»: «Мирской поп — адов поводырь»).
Но главный и постоянный прием, используемый Леоновым при описании служителей церкви, — ирония.
Оцените, например, такой фрагмент в «Дороге на Океан»: «Первым пустили поезд с солдатами, которые пели приличные случаю песни; с той же целью однажды Ной выпускал пробного голубя из своего ковчега. Потом, при стечении народа, на грузовую платформу поставили скамейки, устланные коврами, и впрягли двухосную, со здоровенной трубой, машину, которая дымила, как черт. Здесь уселись директора, инженеры, важнейшие из пайщиков со своими семьями, инспектора наблюдения и другие губернского масштаба деятели, приглашенные на домашнее торжество. <…> Преосвященный согласился прокатиться при условии, что паровоз не будет свистеть в пути. Впрочем, он долго не решался влезать на платформу: “Как всё это грустно!” — молвил он».
Или, вспомним, как одна из героинь «Дороги…» по имени Лиза рассказывала о своей жизни в Пороженске: «Купец, что торговал басоном в галантерейном ряду (“Знаете, пружины, волос, диванная трава!”), сошелся с молоденькой монашкой, бросив семью. (“А у него восемь сыновей, и все мальчики!”) <…> Соборного протоиерея, пьяного, в полном облачении, застали в алтаре с извещением о закрытии собора. (“А вокруг все клочки от Евангелия валялись…”)».
Если присмотреться, в своих сочинениях Леонов создает целую галерею русских попов, один неприятнее другого.
Достаточно вспомнить попа Игната в «Деяниях Азлазивона», который просит «Пода-ай, Осподи, отцу Кондрату сломление ноги…», и о. Иону в «Унтиловске», говорящего своей дочери: «Матушка-то говорит, как венчаться будешь, не забыть церкву-то красными флагами убрать. А то, не ровен час, со службы сгонят. Доказывай потом, что в бога не веруешь».
В «Русском лесе» на смену предыдущим отцам приходит новый батюшка — о. Тринитатов. Его Леонов характеризует как «лошадника, эсера и подписчика столичных изданий с картинками», больного хроническим воспалением седалищного нерва; в одно из первых своих появлений о. Тринитатов «долго и сокрушенно» качает головой «на столь привлекательную супругу столичного деятеля, со рвением скоблившую заслеженные полы в сенцах…».
Завершает сей скорбный ряд о. Матвей, герой «Пирамиды», кажется, вовсе лишенный ощущения небесной благодати…
«От церкви земле тяжело!» — написал Леонов еще в «Петушихинском проломе».
Как такое могло случиться? Как истово, искренне верующий человек мог столь жестко говорить о Церкви — доме Бога не земле?!
Финальное разъяснение мы выберем самое простое, ибо, как точно заметил сам Леонов: «В отличие от лжи правда любит рядиться в безвкусные лоскутья банальности».
Осознав никчемность человеческой породы, более того — уверив себя в этом, Леонов не сумел объяснить себе, зачем Бог создал людей такими? Зачем так унизил их? Зачем, столь слабых и столь вздорных, оставил их жить на белом свете?
И оттого, что Церковь дом Бога на земле, — всю жизнь свою Леонов, не в силах себя остановить, занимался изгнанием Бога из дома.
Ибо если Ты не сделал нас достойными Тебя — что делаешь Ты среди нас?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.