Глава 23 АРЕСТ ОТЦА И ВСЕ, ЧТО С НИМ И НАМИ БЫЛО

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 23

АРЕСТ ОТЦА И ВСЕ, ЧТО С НИМ И НАМИ БЫЛО

Позволю сделать отступление и сказать пару слов о себе, прежде чем перелистать следующие страницы биографии моего отца и его воспоминаний.

Я появился на этот свет летом 1940 года первенцем в семье Павла и Эммы Судоплатовых. Как всякий ребенок, начинаю что-то помнить о детстве годков с четырех-пяти, и то очень отрывочно.

Сначала, помню, мы жили в Москве на Кропоткинской улице, потом на улице Горького, в доме, где на первом этаже находился спортивный магазин «Динамо», отсюда с матерью и родственниками я уехал в октябре 1941 года в Куйбышев, оттуда в Уфу. После возвращения из Уфы мы стали жить в известном доме НКВД на Большой Садовой улице, на седьмом этаже.

Из первых воспоминаний детства на Садовой — это прогон пленных немцев в начале лета 1944 года. Я смотрел на это трагикомическое шествие тысяч пленных с балкона, видимость была отличная. Впереди шли генералы в брюках с красными лампасами, потом офицеры, за ними — солдаты. Было очень тихо, люди стояли на балконах, торчали в окнах, стеной стояли по обе стороны улицы. Было слышно, как цокают копыта лошадей, на которых сидели наши солдаты с оружием. Погода в тот день была солнечная, теплая, как будто сама природа радовалась грядущей нашей победе.

До войны у отца была дача в Жуковке, потом дали Дачу в окрестностях Новогорска у деревни Гаврилково на Ленинградском шоссе. Дача была двухэтажная, из 12 комнат, с водопроводом и прочими удобствами. Отапливался дом голландскими печами, в зимние вечера я любил греться у них. Это был дом бывшего священника из церкви, остатки которой находились вне территории дачи. Отец любил срезать сухие ветви с деревьев, иногда копался в земле. Но это были редкие случаи, так как он много времени был занят на работе. Нашу дачу несколько лет назад снесли.

Рядом с дачей были дачи Емельяна Ярославского и секретаря Сталина — Двинского. На территории дачи Ярославского был пруд, и я с отцом иногда совершал там прогулки. К слову сказать, мои родители были всю жизнь дружны с Ярославскими.

На даче у нас был большой цветник. Выращивала на нем цветы мама. В цветнике было всегда изобилие флоксов, ирисов, нарциссов, пионов, настурций. Цветы были высажены так, что когда одни отцветали, другие принимались цвести. В саду были кусты черной, белой и красной смородины, крыжовника, малины; под окнами главного входа в дом росли вишня и слива.

Длинная пихтовая аллея начиналась кустами белых роз и, как туннель, вела в глубь дачи к большой круглой беседке-ротонде с куполом, где я любил в одиночестве читать любимые книги.

Отлично помню, как на дачу привезли моего младшего брата — Толю. Он был очень маленький и что-то пищал, его положили на стол в столовой, я же потом ушел в сад, для меня это явление не было значимым по причине возраста.

В 1944 году мы переехали с Садовой на улицу Мархлевского. В то время там жили семьи Деканозова, Аполлонова, Фитина, Шляхтенко, Наседкина, Чернышева, Мамулова, Спектора.

Еще детьми мы с братом были вхожи во все квартиры, кроме Деканозова. Во дворе всегда собиралась детвора нашего дома.

Прожили мы на Мархлевке до 1961 года, потом дом передали под торгпредство Польши, а мы переехали в другую квартиру в Останкино. Там я прожил до 1967 года. Когда женился, я начал самостоятельную от родителей и брата жизнь.

Из значимых событий детства — Парад Победы в июне 1945-го — отец взял меня на этот парад. Отец был в штатском, как всегда.

Запомнился дождик, собаки-саперы, боевая техника, кавалерия, а потом — тишина — и солдаты, подходя к Мавзолею, бросали фашистские знамена на мокрую брусчатку, в лужи. Запомнился салют, в черном небе подсвеченный прожекторами красный флаг с портретом Сталина.

Конечно, нужно учитывать, что это детские, а не взрослые воспоминания. Вскоре после этого парада меня возили в какой-то парк, где тренировался в езде на лошади маршал Рокоссовский. Я стоял у невысокой металлической изгороди, как в зоопарке, и смотрел на маршала, а больше на его лошадь. Было интересно. Потом меня отвезли на дачу.

У отца до войны был большой черный ЗИС, на нем он как-то, сидя за рулем, перевернулся в кювет на Ленинградском шоссе. Себе здорово повредил ребра, а маме пришлось зашивать рану на лбу. С тех пор отец никогда сам за руль не садился, хотя имел водительские права. А вот ездить на машине быстро не любил. В годы войны и после у отца из машин были «эмка», «мерседесы» (малый и большой), «хорьх» (малый и большой, как у германского адмирала Редера), «бьюики» и другие иномарки. Последней автомашиной был ЗИС-110 без номерного знака впереди.

Летом 1945 года я впервые уехал из Москвы отдыхать под Ригу в Майори с моей тетей Лелей, сестрой матери, потом к нам приехал отец. Вначале мы жили в санатории, потом переехали на спецдачу. На Рижское взморье я ездил несколько лет подряд, кажется, до 1950 года. В Риге на ежегодном празднике песни, на большом стадионе, отец познакомил меня с В. Лацисом, одним из руководителей Советской Латвии.

Отец был очень приветлив с местными жителями, очень любил детей, с неподдельным уважением, чуткостью относился к пожилым.

Отец — невысокий, коренастый человек, красивый лицом, с густыми бровями и темно-карими глазами, красивыми здоровыми зубами (он их потерял впоследствии, почти все, из-за цинги в тюрьме). Всегда аккуратно одетый, при галстуке, если надо было идти в театр или в гости вечером — обязательно брился второй раз. В форме я его видел очень мало. Потом, став взрослым, я понял что нежелание часто надевать «военку» — это была служебная необходимость.

Мама — старший офицер госбезопасности — не имела и вовсе военной формы дома, а когда надо было сфотографироваться в ней, она брала у кого-либо форму с погонами подполковника напрокат.

В жизни отец был большим оптимистом, никогда не унывал, трезво относился ко всему происходящему. Неоднократно мне говорил, что человек сам строит свое благополучие в работе, особенно такой, как у него, где надо все и всегда просчитывать на один шаг вперед.

Он говорил: «Я имел главное право, не командное — моральное право посылать людей на опасную работу, потому что узнал на своей судьбе, что такое нелегальный труд».

Отец любил своих родных, друзей, помогал им, чем мог, когда мог. Забегая вперед, скажу, как мы с братом были удивлены, что так много людей, знавших отца, прошли мимо его фоба в госпитале, приняли участие в поминках, сказав искренние добрые, хорошие слова в его честь.

Отец дома и на работе никогда не повышал голоса, деликатен был очень; даже в простой просьбе принести чаю говорил: «Не откажи в любезности, принеси, пожалуйста, чайку мне».

Отец никогда не пил водки, коньяка, на праздниках все это всегда стояло на столе, но для других, сам же пил грузинское вино, и то разбавляя (треть стакана — вино, остальное — лимонад).

Никогда не курил, а вот мама курила долго, потом бросила, эту привычку затем она глушила леденцами.

Отец любил пить холодное молоко да чай с лимоном. В еде — неприхотлив, что сготовят — то и съест. Готовила у нас мамина мама — бабушка Фаня (Фаина Евсеевна).

В свободное время отец постоянно читал, на даче было много книг — стеллаж занимал всю стену до самого потолка. К сожалению, после известных событий книги пришлось продать.

В 1947 году я пошел в школу, она была рядом с домом, в ней преподавали немецкий язык, а дома мне помогала его изучать жена того самого разведчика, который проник в «Сатурн», по его работе были сделаны фильмы: «Путь в Сатурн», «Конец Сатурна». С этим разведчики меня познакомил отец на «Динамо», когда отмечалось 25 лет Победы. Тогда же меня познакомили и с шеф-пилотом отца, фамилию его я, к сожалению, забыл.

На Мархлевке и на даче мы жили своей семьей, бывали лишь родственники родителей, их дети, из сотрудников — семейство Рыбкиных, Соболь (Гуро), Зубовы, Ярославские, мамины друзья из культурной интеллигенции Москвы; гостила у нас Елена Станиславовна из Одессы — ее настоящим именем названа героиня «Двенадцати стульев».

Воспитывали нас бабушки, тети, так как родители работали, с 1951 года мама вышла на пенсию, выслужив 25 лет.

Мама отличалась аналитическим умом, сильной волей, большими знаниями жизни. Она стала, по сути дела, редактором и корректором всех публикаций отца (переводов художественной литературы, публицистики, сборников книг). Мать дала отцу после освобождения путевку в литературную жизнь: надо было зарабатывать на пенсию, а ведь отцу тогда было за 60! Благодаря стараниям матери, отец стал литератором.

Я вспоминаю парад 1 Мая 1953 года. Отец обратил мое внимание на рыжего мальчика с женщиной. Они стояли тоже на трибуне «А», недалеко от нас. Это была дочь Сталина — Светлана с сыном.

А вот на параде ВВС в Тушино, в августе 1952 года, отец познакомил меня с Героем Советского Союза генералом армии Масленниковым, этот генерал пропустил меня к самым перилам открытой трибуны, чтобы я смог лучше смотреть на пролет самолетов.

Позже, в 1953 году, он застрелился, придя домой после разговора с Генеральным прокурором Руденко. О чем там у них шла речь, мне не ведомо, но, видимо, «беседа» была жесткой…

Жизнь на Мархлевке шла своим чередом, ушли из Жизни Шляхтенко, Наседкин, Чернышов, менялись жильцы; мы ездили на учебу в Сокольники (спецшкола), там я встречался, как школьник, с Андреем и Егором Маленковыми, сыном дипломата Малика и другими ребятами из «высокопоставленных» семей.

5 марта 1953 года, поздно вечером, вдруг позвонил с работы отец, сказал маме, что товарищ Сталин умер. Стало в доме как-то тихо, отрешенно.

Через некоторое время приехал отец. Он закрылся в нашей комнате (где спали и занимались мы с братом) и долго не выходил. Я решил войти. Открыв дверь, я увидел, что отец лежит на одной из кроватей и беззвучно плачет. Я никогда не мог себе представить, чтобы этот закаленный житейскими бурями человек мог лить слезы, как все мы — дети. Я никому из домашних об этом не сказал. Второй раз он так же плакал, когда в больнице умерла мама.

Отец стоял у гроба Сталина в почетном карауле, потом был на Красной площади 9 марта (пропуск до сих пор хранится у брата).

Мы были детьми, но понимали, что стряслось что-то важное для будущего страны.

В начале июня 1953 года родители отправили меня и брата на Украину к родственникам, а сами переехали на дачу. Нас с братом устроили в дом отдыха в Ворзеле под Киевом и оставили под присмотром двоюродной сестры, бывшей старше нас.

Мы пробыли там недели две, а потом неожиданно за нами приехал папин брат — дядя Григорий, работавший в Киеве, без особых объяснений усадил нас в поезд, и на другой день мы были в Москве. С Киевского вокзала мы уехали на дачу. А 21 августа утром на дачу приехала «Победа», из нее вышел неизвестный мне мужчина с трубкой во рту, он подошел к маме (она была во дворе — ждала машину, которую отец послал за ней), показал красную книжицу, что он ей говорил — не знаю, но я расслышал: «Детям не подавайте вида».

При обыске он был корректен. Позже я узнал его фамилию — подполковник Гордеев, копия акта обыска была подписана им.

В это время приехал ЗИС-110, посланный отцом, и мать уехала в Москву, где в квартире также произвели обыск. Конечно же ничего крамольного не нашли. Да и не могли, даже если бы и надо было что-то отцу держать дома, то он, имея огромнейший опыт конспиратора-нелегала, уж наверное бы об этом хорошо побеспокоился. Но это так, к слову. Прятать, как показало время и вся его жизнь, ему действительно было нечего, да и не от кого.

Через день-два мы уезжали с дачи навсегда, мама, брат, родственники, прислуга на ЗИС-110, а я — в кузове грузовика с мебелью, книгами и прочим скарбом.

Во время обыска я пытался позвонить отцу на работу но мне сотрудник органов не разрешил. Тогда я пошёл в дачный поселок ЦК и оттуда позвонил отцу, его дежурный секретарь сказал, что отец в городе, по делам.

Необъяснимое чувство тревоги и чего-то случившегося с отцом не покидало меня, я несколько раз звонил ему, и всякий раз ответ был тот же.

Утром 21 августа отец был арестован в своем служебном кабинете.

Так что с конца августа 1953 года для нас началась другая жизнь. Мы повзрослели, хотя оставались подростками по уму и поступкам.

Гораздо позже, по прошествии долгих пятнадцати лет отец рассказал нам, а потом описал в своих воспоминаниях, как 26 июня 1953 года, возвращаясь с работы на дачу, он увидел колонну танков, заполнившую все шоссе, но подумал, что это обычные учения, плохо скоординированные со службой ГАИ. Когда отец пришел на Лубянку на следующий день, то сразу понял: произошло что-то чрезвычайное.

«Меня, — вспоминал отец, — вызвали в конференц-зал, где уже собрались все руководители самостоятельных отделов и управлений и все заместители министра, кроме Богдана Кобулова. Круппов и Серов сидели на председательских местах. Круглов сообщил, что за провокационные антигосударственные действия Берия арестован и министром внутренних дел назначен он. Круглов обратился к нам с просьбой продолжать спокойно работать и выполнять его приказы. Нас также обязали доложить лично ему обо всех известных нам провокационных шагах Берия. Серов прервал Круглова, объявив, что остается на посту первого заместителя министра. Он сообщил также об аресте Богдана Кобулова, его брата Амаяка и начальника военной контрразведки Гоглидзе за преступную связь с Берия. Кроме них, сказал Серов, арестованы министр внутренних дел Украины Мешик, начальник охраны Берия Саркисов и начальник его секретариата Людвигов. Мы все были поражены. Круглов поспешил закрыть заседание, сказав, что доложит товарищу Маленкову: Министерство внутренних дел и его войска остаются верны правительству и партии.

Не дожидаясь конца рабочего дня, я позвонил жене и договорился встретиться. Она была встревожена больше, чем я и считала, что список арестованных будет пополняться, в него обязательно попаду и я. Как начальник особо важного подразделения министерства, хорошо известного Маленкову, Молотову и Хрущеву, я не мог избежать их пристального внимания. Нам оставалось ничего не предпринимать и как можно скорее привезти детей из Киева. Жена тут же позвонила моему брату, директору консервного завода в Киеве, и попросила немедленно отправить детей в Москву, используя его собственные каналы, и ни в коем случае не обращаться за помощью к украинской службе госбезопасности.

Мы решили, что моя старшая сестра Надежда встретит детей на вокзале и отвезет их к себе домой, если жену и меня уже арестуют».

О том, что Берия был арестован Жуковым и несколькими генералами на заседании Президиума ЦК партии и содержался в бункере штаба Московского военного округа, отец узнал дня через два…

В Кремле в день ареста Берия царила нервозная обстановка. Суханов, заведующий секретариатом Маленкова, распорядился, чтобы все сотрудники в течение трех часов — пока длилось заседание Президиума — оставались на рабочих местах и не выходили в коридор. В Кремле (вещь совершенно беспрецедентная!) появились более десяти вооруженных генералов из Министерства обороны, которых вызвали в Президиум ЦК КПСС. По приказу Серова и Круглова, первых заместителей Берия, охрана правительства передала им все полномочия на несение боевого дежурства в Кремле. Среди генералов был и Брежнев, заместитель начальника Главного политуправления Советской Армии и ВМФ.

Борьба за власть в Кремле приняла опасные размеры. При Сталине входить в Кремль с оружием было строго-настрого запрещено — единственные, кто имел при себе оружие, были охранники. Какой прецедент создавал министр обороны Булганин, приведя группу вооруженных офицеров и генералов, скрытно пронесших свое оружие! Вооруженные офицеры ничего не знали о цели вызова в Кремль: министр обороны распорядился, чтобы они пришли со своим личным оружием, но ничего не объяснил. А что, если бы офицеров со спрятанным оружием остановила охрана, у кого-то не выдержали бы нервы и в Кремле началась стрельба? Последствия, прокомментировал этот факт мой отец, могли бы быть трагическими. Позже он узнал, что маршал Жуков услышал о плане ареста Берия всего за несколько часов до того, как это произошло. Было ясно, что за переворотом в Кремле стоял Хрущев и арестовали Берия его люди военные, подчинявшиеся непосредственно Булганину, который являлся человеком Хрущева.

Теперь установлено, что Берия не вступал ни в какие заговоры с целью захвата власти и свержения коллективного руководства. Для этого у него не было реальной силы и поддержки в партийно-государственном аппарате. Предпринятые им инициативы показывали, что он хотел лишь усилить свое влияние в решении вопросов как внутренней, так и внешней политики. Берия использовал свои личные связи с Маленковым и фактически поставил его в трудное положение, изолировав от других членов Президиума ЦК партии. Однако положение Берия целиком зависело от Маленкова и его поддержки. Берия раздражат Маленкова: в союзе с Хрущевым Берия поспешил избавиться от Игнатьева, человека Маленкова, который отвечал за партийный контроль над органами безопасности. Маленков, в свою очередь, переоценил собственные силы; он не видел, что поддержка Берия была решающей для его положения в Президиуме ЦК. Дело в том, что Берия, Первухин, Сабуров и Маленков представляли относительно молодое поколение в советском руководстве. «Старики» — Молотов, Ворошилов, Микоян, Каганович, — лишенные Сталиным реальной власти в последние годы его правления, враждебно относились к этому молодому поколению, пришедшему к власти в результате репрессий 30—40-х годов. Между этими двумя возрастными группами в марте—апреле 1953 года установилось зыбкое равновесие, но общественный престиж старших лидеров был выше, чем У Маленкова, Хрущева и Берия, которые в глазах народа являлись прислужниками Сталина, а вовсе не любимыми вождями.

Хрущев успешно маневрировал между двумя этими группами — он поддерживал Берия, чтобы ослабить Маленкова, когда Игнатьев оказался скомпрометированным после провала дела о «заговоре врачей». Поддерживал он его и тогда, когда надо было лишить Маленкова власти, которую давал ему пост секретаря ЦК. Хрущев вовремя воспользовался недовольством среди других руководителей, вызванным всплеском активности Берия, чтобы устранить его.

Архивные документы свидетельствуют, что Хрущев после ареста Берия перехватил инициативу. Под его нажимом Президиум ЦК снял Генерального прокурора Сафонова и назначил на эту должность хрущевского протеже Руденко. Только что назначенному Генеральному прокурору 29 июня 1953 года поручили расследование дела Берия.

Обвинения против него базировались лишь на «предательских инициативах» в области национальной политики, шагах, направленных на урегулирование отношений с Югославией, и его намерениях объединения Германии. Версия о «заговоре» включала связь Берия с британской Интеллидженс сервис. Прокурор сделал это заключение, основываясь на приказе Берия о прекращении следствия по делу Майского, нашего посла в Великобритании, обвинявшегося в шпионаже в пользу англичан. В обвинительном заключении утверждалось, что Майский должен был занять пост министра иностранных дел в правительстве Берия.

Берия обвиняли в том, что он без санкции ЦК дал распоряжение о подготовке испытания водородной бомбы. Между тем этот приказ никто не отменил после его ареста, и подготовка продолжалась весь июнь, когда он уже сидел в тюрьме, а испытание провели в августе.

Одно из главных обвинений против Берия заключалось в том, что во время Гражданской войны, в 1919 году, он являлся агентом мусаватистской националистической разведки и якобы установил тайные контакты с британской спецслужбой в Баку, которая внедрила его в большевистскую организацию. В приговоре по его делу утверждалось, что Берия уничтожил всех свидетелей своего предательского поведения в годы Гражданской войны на Кавказе и оклеветал память славного большевика Серго Орджоникидзе, героя грузинского народа и верного друга Ленина и Сталина. Однако Орджоникидзе сам подготовил и собственноручно написал заявление в Комиссию партконтроля, подтверждавшее, что Берия был послан Коммунистической партией в организацию азербайджанских националистов, с тем чтобы проникнуть в их спецслужбу. Этот документ находится в «фон-Берия», в президентском архиве. 5 августа, вспоминал отец, его вызвали в кабинет к Круглову и приказали принести агентурное дело Стаменова, болгарского посла в Москве в 1941–1944 годах, агента НКВД, которого он курировал. Без всякого объяснения Круппов сказал, что нас ждут в «инстанции» — это означало, что надо ехать в Кремль.

«В бывшем кабинете Сталина, — пишет в воспоминаниях отец, — находились Хрущев, Молотов, Маленков, Булганин и Ворошилов. Ко мне обратился Хрущев:

— Товарищ Судоплатов, вы знаете, что мы арестовали Берия за предательскую деятельность. Вы работали с ним многие годы. Берия пишет, что хочет с нами объясниться. Но мы не хотим с ним разговаривать. Мы пригласили вас, чтобы выяснить некоторые его предательские действия. Думаем, что вы будете откровенны в своих ответах перед партией.

— Мой партийный долг — представить руководству партии и правительства истинные факты. — Объяснив, что меня поразило разоблачение Берия как врага народа, я добавил: — К сожалению, я узнал о его заговоре против правительства лишь из официального сообщения.

Маленков потребовал, чтобы я объяснил свое участие в тайных попытках Берия в первые месяцы войны установить контакт с Гитлером, чтобы начать мирные переговоры на основе территориальных уступок».

Отец этого факта, как мы знаем из его рассказов, не отвергал и ответил, что в начале войны Берия действительно приказал встретиться со Стаменовым — давним агентом нашей разведки. Отцу поручалось использовать его для распространения дезинформации среди дипломатического корпуса в Москве. Дезинформация сводилась к тому, что мирное урегулирование с немцами на основе территориальных уступок вполне возможно. Отец знал, что Берия хотел встретиться со Стаменовым сам, но ему запретил это делать В. М. Молотов. По своей инициативе Стаменов, чтобы произвести впечатление на болгарского царя, должен был передать эти слухи, сославшись на «надежный источник в верхах». На этот счет не было никакого письменного приказа. Отец рассказал также, что с разрешения Молотова договорился об Устройстве жены Стаменова на работу в Институт биохимии Академии наук СССР.

Хрущев попросил отца «доложить» о секретных ликвидациях, которыми занималось подчиненное отцу подразделение. Он сначала рассказал об акции против Коновальца и Троцкого, а затем перешел к специальным операциям в Минске и Берлине в годы войны. Назвал он и четыре послевоенные акции: с Оггинсом, Саметом, Ромжой и Шумским — и в каждом случае указал кто давал приказ о ликвидации, и что все эти действия предпринимались с одобрения не только Сталина, но также Молотова, Хрущева и Булганина.

Хрущев тут же поправил отца и, обратившись к Президиуму, заявил, что в большинстве случаев инициатива исходила от Сталина и наших зарубежных товарищей. Затем он же и закончил беседу, обратившись к отцу:

— Партия ничего против вас, — сказал он, — не имеет. Мы вам верим. Продолжайте работать. Скоро мы попросим вас подготовить план ликвидации бандеровского руководства, стоящего во главе украинского фашистского движения в Западной Европе, которое имеет наглость оскорблять руководителей Советского Союза.

Отец пишет в своих мемуарах, что не поверил ни одному слову из того, что сказал ему Хрущев в заключение. Тяжелое впечатление произвели на него враждебность Маленкова и молчание Молотова.

А по министерству уже гуляли слухи, что служба отца несет ответственность за тайные массовые убийства, совершенные по приказу Берия. Через два-три дня он узнал, что его имя начало всплывать в протоколах допросов Берия, Кобулова и Майрановского. А затем последовал и роковой звонок от Генерального прокурора Руденко. Тот потребовал явиться к нему, чтобы «прояснить некоторые известные существенные факты».

«Прежде чем отправиться к Генеральному прокурору на Пушкинскую улицу, — вспоминал отец, — я сказал себе: стреляться я не собираюсь и буду бороться до конца — я никогда не был ни сообщником Берия, ни даже человеком, входившим в его ближайшее окружение.

С самого начала мне не понравился тон и сами вопросы, которые задавал Руденко:

— Когда вы получили преступный приказ Берия начать зондаж возможности тайного мирного соглашения с Гитлером?

Я запротестовал, отметив, что такие выражения, как «преступный приказ», не использовались товарищами Маленковым и Хрущевым, когда они задавали вопросы и выслушивали мои объяснения. О преступных же деяниях Берия я узнал лишь из официального сообщения правительства.

Моими запротоколированными ответами Руденко остался весьма недоволен.

Меня арестовали 21 августа 1953 года. Я находился у себя в кабинете, когда появился майор Бычков, мой секретарь, и ввел трех офицеров.

Одного из них я знал — это был подполковник Гордеев, начальник службы, отвечавшей за аресты, задержания и обыски в особо важных случаях. Он предъявил ордер на мой арест. Тогда я предложил не проходить через приемную, чтобы у сотрудников не вызвать панику, а выйти в другую дверь. Это было грубым нарушением закона, но они согласились. По всем правилам я должен был подписать акт о проведении обыска у себя в кабинете и оставаться на месте, пока он не будет закончен».

Отец рассказывал, что с ним было дальше. Его привели во внутреннюю тюрьму, находившуюся в подвале Лубянки. Только несколько часов спустя двое надзирателей вывели его в административный блок тюрьмы, где обыскали, сняли с руки швейцарские часы-хронометр, купленные отцом пятнадцать лет назад в Бельгии, и положили их в нагрудный карман его пиджака. Потом провели к тюремной машине, и в самый последний момент один из надзирателей выхватил из кармана отцовские часы. Это мелкое воровство потрясло его. Он не мог себе представить, что надзиратели особо секретной внутренней тюрьмы, люди в чекистских погонах, могут вести себя как карманники.

Отца привезли в Бутырскую тюрьму и поместили в одиночную камеру. Первый допрос состоялся поздно вечером. Допрашивали Руденко и полковник юстиции Цареградский. Руденко грубым тоном объявил отцу, что он арестован как активный участник заговора Берия, целью которого был захват власти. Дальше пошло совсем невообразимое. Оказалось, отец является доверенным лицом и сообщником Берия в тайных сделках с иностранными державами против интересов Советского государства, что он организовал ряд террористических актов против личных врагов Берия и планировал теракты против руководителей Советского государства. Тут я цитирую отца почти дословно.

«Выслушав эти чудовищные обвинения, — вспоминал отец, — я стал резко протестовать против незаконных в отношении меня как арестованного действий: я не присутствовал при обыске в своем кабинете, мне не дали опись изъятых при обыске вещей, и в завершение при доставке под конвоем в Бутырскую тюрьму у меня были похищены надзирателем швейцарские ручные часы-хронометр.

Руденко и Цареградский остолбенело уставились на меня не веря собственным ушам. Наконец Руденко пришел в себя и сказал, что прикажет во всем разобраться. Пока оба были в замешательстве, я решил пойти дальше и выразить протест, что меня вопреки закону допрашивают в ночное время. Но Руденко оборвал меня:

— Мы не будем придерживаться правил, допрашивая заклятых врагов советской власти. Можно подумать, что у вас в НКВД соблюдались формальности. С вами, Берия и со всей вашей бандой будем поступать так же».

Когда я прочитал эти слова в книге отца, в первый момент мне не хотелось верить в то, что этот, как его преподносили везде, самый, самый справедливый прокурор оказался ничуть не лучше тех самых следователей ОГПУ—НКВД, которые вели себя с заключенными как цепные псы.

«На следующее утро, — продолжал отец, — в камере появился дежурный офицер с описью отобранных у меня при обыске вещей, среди них были часы-хронометр».

На втором допросе, который, кстати, проходил днем, Руденко уже вежливо поинтересовался у отца его биографией. Отвечая на его вопросы, отец, как и в прошлый раз, настоятельно подчеркнул, что не имел никаких связей с Берия до назначения его в 1938 году в центральный аппарат НКВД.

Внезапно Руденко предложил ему дать свидетельские показания против Берия: рассказать о его плане тайного сговора с Гитлером по заключению сепаратного мира при посредничестве болгарского посла Стаменова, о привлечении «английского шпиона» Майского для установления тайных контактов с Черчиллем и, наконец, о готовившихся терактах по уничтожению советского руководства с помощью ядов. Руденко добавил, что Берия также отменил приказ правительства о похищении главарей грузинской эмиграции в Париже, поскольку среди них был дядя его жены. В итоге он заявил, что помощь отца в разоблачении злодейских планов Берия — это его партийный долг.

Что мог на эти «деликатные» предложения ответить отец прокурору, у которого, по велению Хрущева, была совершенно определенная задача — упрятать отца (это в лучшем случае) в тюремный каземат. Отец по этому поводу пишет в своих воспоминаниях: «Во-первых, я не знал об этих чудовищных планах, а во-вторых, Стаменов был нашим агентом, через него по приказу правительства запускалась дезинформация, рассчитанная на дипломатические круги и в конечном счете на немцев, о возможном мирном договоре с Гитлером на основе территориальных уступок, чтобы выиграть время, остановить наступление немецких войск. Что касается Майского, то последний раз я беседовал с ним в 1946 году, когда Берия уже не руководил органами госбезопасности, а занимался только разведкой по атомному оружию, и я не имел с ним с тех пор никаких связей. Я также отрицал участие в террористических планах против врагов Берия: в течение тридцатилетней службы в органах безопасности я делал все, зачастую рискуя жизнью, чтобы защитить правительство, государство и советских людей от наших общих врагов».

Такая исповедь подследственного явно не устраивала Генпрокурора. Он грубо оборвал отца и предъявил еще одно обвинение, якобы тот не выполнил приказ Сталина и Маленкова о ликвидации таких злейших врагов Советского государства, как Керенский и Тито. Это была последняя встреча отца с Руденко. Через день допросы возобновились, но вел их теперь Цареградский, предъявивший отцу официальное обвинение в заговоре с участием Стаменова с целью заключения тайного сепаратного мира с Гитлером; в создании Особой группы при наркоме внутренних дел для совершения по приказам Берия тайных убийств враждебно настроенных к нему лиц и руководителей партии и правительства, в сговоре с «сионистом» Майрановским, бывшим начальником «Лаборатории-Х», для совершения этих убийств с применением специальных ядов, которые нельзя обнаружить.

К этим обвинениям он добавил еще участие в заговоре с целью захвата власти в стране и сокрытие от правительства информации о предательских действиях югославской «клики Тито» в 1947 и 1948 годах и намерении Берия убежать за границу. В частности, речь шла о плане Берия использовать для побега на Запад бомбардировщик с военно-воздушной базы вблизи Мурманска.

«Я отверг эти домыслы, — пишет далее отец, — и заявил: Военно-Воздушные Силы мне не подчинялись, и поэтому я не мог помочь в осуществлении подобного плана. Упоминание о базе ВВС под Мурманском ясно показывало, как исказили операцию по успешной проверке системы ПВО НАТО. Полет нашего бомбардировщика дальнего действия над военными объектами в Норвегии позволил определить уязвимость американцев и англичан. Известно, что Берия, как первый заместитель главы правительства, санкционировал этот полет, но не доложил Маленкову. Вот этот-то факт и был приведен как доказательство, что Берия хотел использовать военно-воздушную базу под Мурманском в случае провала его заговора».

Цареградский предъявил отцу и еще одно нелепейшее обвинение в том, что будто он «самым трусливым и предательским» образом сорвал операцию по ликвидации Тито. Все протесты и требования отца дать ему возможность опровергнуть эти обвинения игнорировались следствием. Наоборот, шла буквально на его глазах намеренная подтасовка фактов. Делалось это явно для того, чтобы показать, что он уже ничего и никогда не сможет опровергнуть. Так ломали волю к сопротивлению.

Цареградский инкриминировал отцу и связь с расстрелянными «врагами народа» — Шпигельгласом, Малли и другими разведчиками. Он старался представить дело так, что отец был их сообщником, заявляя, что Берия знал о существовании уличающих отца связей с ними, но предпочел умолчать о них, чтобы надежнее завербовать его в свою организацию заговорщиков. Обманывая партию и правительство, отец получал якобы из рук Берия незаслуженно высокие награды за свою работу. При этом, сказал он, Берия не только скрыл от ЦК. и правительства, что есть множество компрометирующих отца материалов в Следственной части НКВД, но и добился его назначения одним из руководителей советской разведки.

В годы войны отец, по словам Цареградского, выполняя указания Берия, тайно заминировал правительственные дачи и загородные резиденции, а затем скрыл минирование этих объектов от Управления охраны Кремля, чтобы ликвидировать руководителей партии и правительства в подходящий для заговорщиков момент.

В действительности, рассказывал отец, дело обстояло следующим образом. Ему было поручено руководить минированием дорог и объектов в Москве и Подмосковье, чтобы блокировать немецкое наступление в октябре 1941 года под Москвой. Но после того как немцев отбили, мины были сняты, причем делалось все это под строгим контролем по детально разработанному плану. Очевидно, Хрущев и Маленков поверили этой сногсшибательной байке о минировании их дач, состряпанной в прокуратуре или добытой ценой вынужденных признаний у кого-то из арестованных.

На допросах отца не били. Время как бы изменилось, и вожди не отдавали уже приказов вести допрос с пристрастием. Они, после сотен расстрелянных по их указанию людей, стремились выглядеть гуманистами, бить не били, но сна лишали. Следовательские бригады из молодых офицеров, сменявшие друг друга, до пяти утра без конца повторяли один и тот же вопрос: признаете ли вы свое участие в предательских планах и действиях Берия?

«Я решил, — пишет отец, — действовать в духе советов, которые давал мой наставник Шпигельглас: если нет возможности отрицать свою вину, постепенно надо перестать отвечать на вопросы, постепенно перестать есть, без объявления голодовки каждый день выбрасывать часть еды в парашу. Гарантировано, что через две-три недели вы впадете в прострацию, затем полный отказ от пищи. Пройдет еще какое-то время, прежде чем появится тюремный врач и поставит диагноз — истощение; потом госпитализация — и насильное кормление. Наиболее ответственный момент наступает тогда, когда делают спинномозговую пункцию, чтобы проверить болевую реакцию пациента и вывести его из ступора. Если удается выдержать страшную боль, любая комиссия психиатров подтвердит, что вы не можете подвергаться допросам или предстать перед судом.

К концу осени я начал терять силы, не отвечал на вопросы, которые мне задавал Цареградский. Вскоре в камере появилась женщина-врач и предложила перевести меня в больничный блок стационарного обследования.

В палате меня стали насильно кормить. Об этом времени сохранились самые смутные воспоминания, потому что я находился фактически в полубессознательном состоянии. Через несколько дней пребывания в больнице мне сделали пункцию — боль на самом деле была ужасной, но я все же выдержал и не закричал».

Мой отец оставался в психиатрическом отделении больницы в Бутырках больше года. Маме удалось наладить контакт, а затем установить и дружеские отношения с медсестрой тюремной больницы, постоянно дежурившей в палате отца. Она стала тайно сообщать отцу обо всех важных событиях оригинальным способом, придуманным мамой. Свою книгу, которую медсестра обычно читала во время дежурства в палате, она стала оборачивать свежими номерами газеты «Правда», помещая на видное место обложки самые важные правительственные сообщения. Ведь говорить открыто в палате было нельзя: помещение круглосуточно прослушивалось.

Круг посетителей нашей квартиры сузился, но старые боевые товарищи и друзья отца и матери находили время и место для встреч с мамой, помогали, как могли, в тех условиях.

Мы существовали на мамину военную пенсию, а когда она была сокращена Хрущевым пополам (2300 рублей), мама научилась шить, этим содержала дом, поднимала нас, ребят. Родственники также нам помогали.

Хотя над мамой всячески измывались и требовали, чтобы она освободила квартиру, она упорствовала и заявляла, что подчинится только решению суда.

Зимой 1955 года отца перевезли из Москвы в Ленинград, в психиатрическое отделение тюрьмы «Кресты» для дальнейшего медицинского обследования. Мама, узнав об этом, сразу же поехала вслед за отцом. В «Крестах» отец стал инвалидом. Там ему второй раз сделали спинномозговую пункцию и серьезно повредили позвоночник. Прокуратура разрешила свидания только в конце 1957 года. В декабре они с мамой виделись семь раз. На каждом свидании присутствовали следователь Цареградский и двое врачей.

В апреле 1958 года врачи сочли состояние отца удовлетворительным и разрешили возобновить следствие. Для этого отца перевезли обратно в Москву и заключили в Бутырскую тюрьму. Уже там моему отцу было предъявлено обвинительное заключение.

Из первоначально выдвинутых обвинений осталось три:

первое — тайный сговор с Берия для достижения сепаратного мира с гитлеровской Германией в 1941 году и свержения советского правительства;

второе — как человек Берия и начальник Особой группы, созданной до войны, П. А. Судоплатов осуществлял тайные убийства враждебно настроенных к Берия людей с помощью яда, выдавая их смерть за несчастные случаи;

третье — с 1942 по 1946 год П. А. Судоплатов наблюдал за работой «Лаборатории-Х» — спецкамеры, где проверялось действие ядов на приговоренных к смерти заключенных.

В обвинении не было названо ни одного конкретного случая умерщвления людей. Зато упоминался заместитель отца Эйтингон, арестованный в октябре 1951 года, «ошибочно и преступно» выпущенный Берия на свободу после смерти Сталина в марте 1953 года и вновь осужденный по тому же обвинению — измена родине — в 1957 году.

Обвинительное заключение заканчивалось предложением о слушании дела в закрытом порядке военной коллегией Верховного суда без участия прокурора и защиты. Но 30 апреля 1956 года вышел Указ Президиума Верховного Совета СССР об отмене особого порядка закрытого судебного разбирательства по делам о государственной измене без участия защиты, и отцу уже в тюрьме удалось об этом узнать. Однако его официальное заявление о предоставлении адвоката проигнорировали скорее всего по распоряжению «инстанций», то есть самого Хрущева, который к этому времени стал главой и партии, и правительства. Мой отец направил более тридцати заявлений Хрущеву, Руденко, секретарю Президиума Верховного Совета СССР Горкину, Серову, ставшему Председателем КГБ, и другим с требованием предоставить ему защитника и протестом по поводу грубых фальсификаций, содержащихся в выдвинутых против него обвинениях. Ни на одно из них он не получил ответа. Только в начале сентября 1958 года отца официально известили, что его дело будет рассматриваться военной коллегией 12 сентября без участия прокурора и защиты. Он был переведен во внутреннюю тюрьму Лубянки, а затем в Лефортово.

Ход судебного процесса отец потом подробно описал. Вот его описание: «В здание Верховного суда на улице Воровского меня привезли в тюремной машине. На мне не было наручников, и конвоирам КГБ, которые меня сопровождали, приказали ждать в приемной заместителя председателя военной коллегии, то есть за пределами зала судебных заседаний. Им не разрешили войти в зал вопреки общепринятой процедуре. Я был в гражданском. Комната, куда я вошел, совсем не напоминала зал для слушания судебных дел. Это был хорошо обставленный кабинет с письменным столом в углу и длинным столом, предназначенным для совещаний, во главе которого сидел генерал-майор Костромин, представившийся заместителем председателя военной коллегии. Другими судьями были полковник юстиции Романов и вице-адмирал Симонов. В комнате присутствовали также два секретаря.

Я сидел в торце длинного стола, а на другом конце располагались судьи. Заседание открыл Костромин, осведомившись, не будет ли у меня возражений и отводов по составу суда. Я ответил, что возражений и отводов не имею, но заявляю протест по поводу самого закрытого заседания и грубого нарушения моих конституционных прав на предоставление мне зашиты, а из-за серьезной болезни, которую перенес, я не могу квалифицированно осуществлять свою собственную защиту в судебном заседании.

Костромин остолбенел от этого заявления, затем объявил, что суд удаляется на совещание для рассмотрения моего ходатайства, и возмущенно заметил, что у меня нет никакого права оспаривать процессуальную форму слушания дела. Тут же он попросил секретаря проводить меня в приемную.

Судьи совещались примерно час, и за это время мне неожиданно удалось увидеть тех, кто должен был выступить против меня в качестве свидетелей. Первым из них в приемной появился академик Муромцев, заведовавший ранее бактериологической лабораторией НКВД—МГБ, где испытывали бактериологические средства на приговоренных к смерти вплоть до 1950 года. Я едва знал его и никогда с ним не работал, если не считать того, что посылал ему разведывательные материалы, полученные на Западе, по последним разработкам в области бактериологического оружия. Другим свидетелем был Майрановский: бледный и испуганный, он появился в приемной в сопровождении конвоя. На нем был поношенный костюм — сразу было видно, что его доставили прямо из тюрьмы. Мне стало ясно, что работа токсикологической «Лаборатории-Х» будет одним из главных пунктов обвинения в моем деле.

Костромин объявил, что мое ходатайство о предоставлении защитника и заявление о незаконности слушания дела в закрытом заседании без участия адвоката отклонено лично председателем Верховного суда СССР. Это распоряжение только что получено по телефону правительственной связи. В том случае, если я буду упорствовать и откажусь отвечать на вопросы суда, слушание дела будет продолжено без меня. Верховный суд, заметил он, как высшая судебная инстанция имеет право устанавливать любые процедуры для слушания дел, представляющих особую важность для интересов государства. Он задал мне вопрос, признаю ли я себя виновным. Я категорически отверг все предъявленные мне обвинения.

Далее Костромин заявил: суд не убедили показания Берия во время предварительного следствия по его делу, что вы не являлись его доверенным лицом, а лишь выполняли приказы, которые он передавал от имени правительства. Более того, сказал Костромин, суд считает, что Берия пытался скрыть факт государственной измены, и показания, имеющиеся в вашем следственном деле, не имеют значения для суда.

Эпизод со Стаменовым был лишь упомянут. Костромин подчеркнул факт несомненной государственной измены, добавив, что новые данные, свидетельствующие, что Берия обсуждал вопрос о контактах со Стаменовым и с другими членами правительства, будут доложены Верховному суду и, возможно, будет принято частное определение в адрес правительственных инстанций. Я решительно отрицал, что мною делались попытки установить тайные контакты в обход правительства, поскольку Молотов не только знал об этих контактах, но и санкционировал их, а санкционированный правительством зондаж в разведывательных целях нельзя классифицировать как факт государственной измены. Однако мое заявление суд проигнорировал. Более того, сказал я, лично товарищ Хрущев пять лет тому назад, 5 августа 1953 года, заверил меня, что не находит в моих действиях никакого преступного нарушения закона или вины в эпизоде со Стаменовым.

Побледнев, председатель запретил мне упоминать имя Хрущева. Секретари тут же перестали вести протокол. Я почувствовал, как кровь бросилась мне в лицо, и, не сдержавшись, выкрикнул:

— Вы судите человека, приговоренного к смерти фашистской ОУН, человека, который рисковал своей жизнью ради советского народа! Вы судите меня так же, как ваши предшественники, которые подводили под расстрел героев советской разведки.

Я начал перечислять имена своих погибших друзей и коллег — Артузова, Шпигельгласа, Малли, Серебрянского, Сосновского, Горожанина и других. Костромин был ошеломлен; вице-адмирал Симонов сидел бледный как мел.

После небольшой паузы Костромин взял себя в руки и проговорил:

— Никто заранее к смертной казни вас не приговаривал. Мы хотим установить истину.

Затем вызвали свидетеля Муромцева. К удивлению и неудовольствию судей, Муромцев заявил, что он не помнит никаких фактов моей причастности к работе секретной бактериологической исследовательской лаборатории.

Затем вызвали Майрановского. Он дал показания, что никогда не был подчинен мне по работе и что эксперименты, о которых идет речь, на самом деле были боевыми операциями, а приказы об уничтожении людей отдавали Хрущев и Молотов. Он рассказал, как встречался с Молотовым в здании Комитета информации, а затем, вызвав гнев председателя суда, упомянул о встрече с Хрущевым в железнодорожном вагоне в Киеве. Тут Костромин прервал его, сказав, что суду и так ясны его показания.