Глава седьмая Рождение богини

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава седьмая Рождение богини

На первый взгляд казалось, что во Флоренции за его отсутствие мало что изменилось, и если какие перемены и произошли, то лишь в их доме. Джованни уже вошел в роль главы семьи, а хозяйством теперь распоряжались его крикливая жена и подросшие сыновья — Лоренцо и Бенинказа. Старая мебель исчезла; правда, в его мастерской ничего не тронули, но супруга Джованни почти что в день приезда намекнула, что в будущем его ученики не должны шнырять по всему дому, а он сам обязан вести жизнь добропорядочного горожанина.

Встреча с Лоренцо показала, что перемены коснулись не только его дома. Прежде всего бросились в глаза изменения, которые произошли во внешности правителя. Он как-то поблек и состарился; еще больше заострился подбородок, губы стали тоньше, глаза ввалились, суставы на пальцах уродливо набухли. Перед Сандро сидел уставший до смерти человек. Его рассказ о пребывании в Риме Великолепный выслушал без особого интереса, а по его кратким язвительным замечаниям Сандро понял, что флорентийский правитель знает значительно больше его — недаром, как говорили, у него по всей Европе были свои глаза и уши. Похоже, что после смерти матери Фортуна отвернулась от него. Венецианский дож не оставил своих притязаний на Феррару, и все усилия Лоренцо достигнуть хотя бы худого мира не приносили плодов. Да и с папой Флоренция все еще находилась в состоянии войны, ибо никакого мирного договора подписано не было. Покой, в котором сейчас жила республика, был шатким и грозил рухнуть в любое время. Благосклонность сограждан Лоренцо поддерживал щедрыми подачками, но бездонный колодец, из которого он их черпал, — семейный банк, — уже начинал иссякать. Ему пришлось закрыть несколько филиалов, и как всегда бывает в таких случаях, по городу поползли слухи, что Великолепный не только никудышный политик, но и плохой банкир, который для поправки своих дел запустил руку в городскую казну. Во Флоренции все забывается слишком быстро.

Еще в Риме Сандро слышал, что, кроме забот, связанных с городскими делами, у Лоренцо появились сложности в семье. После смерти Лукреции бразды правления в палаццо на виа Ларга взяла Кларисса Орсини, дама своенравная и, откровенно говоря, недалекая. Она так и не усвоила республиканских традиций Флоренции и, вбив в голову представление, что должность правителя города является наследственной для рода Медичи, стала воспитывать старшего сына Пьеро как преемника Великолепного на несуществующем флорентийском престоле. Напрасно Лоренцо и его друзья-философы пытались убедить Клариссу, что это далеко не так, что заносчивость и презрение Пьеро к своим сверстникам, его гордыня, которая под влиянием матери стала проявляться все явственнее, могут повредить ему. Их слова не доходили до сердца заносчивой римской патрицианки. Анджело Полициано первым сложил оружие в битве с Клариссой и попросил уволить его от обязанностей воспитателя Пьеро. В результате его отношения с Лоренцо стали натянутыми, исчезли прежняя близость и откровенность между ними. С другими членами Платоновской академии Лоренцо встречался еще реже: теперь ему было не до служения музам.

Уже при этой встрече Сандро заметил у Лоренцо признаки той же болезни, которая унесла его отца. Великолепный, видимо, также знал об этом и не строил иллюзий. Все чаще впадая в меланхолию, он жаловался на усталость, говорил о своем твердом намерении оставить политику и удалиться в деревню, чтобы всецело заняться философией. Однако никто ему не верил — тяга к власти прочно укоренилась в крови медичийского семейства, и Лоренцо был обречен оставаться политиком до конца своих дней.

Изменилось и настроение горожан: то, что усилилось их ворчанье против Медичи, было не в счет — когда они были довольны властью? — но прибавились новые нотки. За этот год еще больше возросло религиозное рвение, многих обуяла тяга к покаянию в грехах истинных и мнимых, а пути спасения души стали искать так усердно, будто уже завтра им предстояло идти на Страшный суд, будто они вняли наконец словам Данте:

О христиане, гордые сердцами,

Несчастные, чьи тусклые умы

Уводят вас попятными путями,

Вам невдомек, что только черви мы,

В которых зреет мотылек нетленный,

На Божий суд взлетающий из тьмы!

Большинство горожан, как и их отцы, все еще ждали просветления и спасения из Рима. Те же, кто, подобно Сандро, воочию видел нравы, царящие в Вечном городе, уповали на неких пророков, которые вот-вот появятся и вразумят заблудших. Но ни первые, ни вторые не догадывались, что такой «спаситель» уже осчастливил Флоренцию своим посещением. Вскоре после отъезда Сандро в Рим в его городе появился монах-доминиканец, который сразу приковал к себе внимание, ибо прошел слух, что Лоренцо призвал его для чтения проповедей. Скорее всего так оно и было, потому что Джироламо Савонарола — таково было имя пришельца — обрел в его лице покровителя. Это подогрело интерес к таинственному монаху, ведь было известно, что Лоренцо не особенно жаловал носителей сутаны и в его доме очень редко можно было увидеть священнослужителей.

Новую причуду Великолепного объясняли по-разному. Одни были уверены, что он уступил настояниям Лукреции, женщины глубоко верующей и приходившей в отчаяние от мысли, что ее сын не слишком ревностно почитает Бога и его наместника на земле. Другие утверждали, что мать Лоренцо здесь ни при чем — его принудило к этому изменившееся настроение толпы. Третьи, слышавшие кое-что о Савонароле, отвергали и то и другое; по их мнению, Лоренцо просто хотел насолить Сиксту, так как фра Джироламо — яростный его обличитель. Где тут была истина, трудно было сказать, Великолепный избегал раскрывать свои намерения.

По меркам практичных флорентийцев, фра Джироламо был человеком не от мира сего. Странным образом его судьба оказалась тесно связанной с судьбой их города. Этот уроженец Феррары, будучи студентом университета, где он изучал медицину — и, как рассказывали, весьма успешно, подавая надежду стать незаурядным врачом, — влюбился в дочь Строцци, изгнанного в Феррару из Флоренции. На беду, горделивые родственники его возлюбленной наотрез отказались породниться с нищим, хотя и способным студентом. Это перевернуло всю его жизнь — Савонарола посвятил себя служению Богу, причем столь рьяно, что даже его собратья по ордену доминиканцев нередко приходили в изумление от его фанатизма. Аскетизм Джироламо не знал пределов — он никогда не вкушал мяса, спал три часа в сутки и не только излишества, но и большинство обычных человеческих потребностей считал служением дьяволу. Флоренцию он ненавидел столь же страстно, как Рим, считая ее безнадежно порочной и воображая, что призван самим Господом избавить ее от погибели, наказать грешников и спасти немногих праведников.

С первого захода это оказалось нелегко. Предназначенные им для спасения флорентийцы не созрели до понимания ниспосланной им благодати. Если что и поразило их в проповедях фра Джироламо, прочитанных с кафедры двух небольших церквей перед Рождеством, так это его голос — вызывало удивление, как в этом тщедушном, истощенном теле помещается столь громоподобный львиный рык. Лоренцо и его друзья, посетившие церковь, не скрывали разочарования. Савонаролу явно перехвалили: ораторскими способностями он не блистал, его латынь оставляла желать лучшего, жесты раздражали суетливостью и театральным пафосом. На Цицерона проповедник совершенно не тянул. С их точки зрения, фра Джироламо говорит явные банальности. Кто же во Флоренции не знает, что Сикст служит не Господу, а дьяволу, кто еще обольщается утверждениями о его безгрешности, кто сомневается, что священнослужители в большинстве своем погрязли в пороках и предались идолопоклонству? Философы с виллы Кареджи веселились от души, нарочито зевая и расхаживая по церкви. Однако им стоило вникнуть в то, что вещалось с кафедры — ведь то, что говорил Савонарола о новом Вавилоне, о грядущем в ближайшем будущем наказании за падение нравов, напрямую касалось и их.

Опасность проповедей фра Джироламо открылась Лоренцо и его друзьям не сразу. Не увидя в них ничего нового и оригинального, они скоро потеряли интерес к проповеднику и занялись своими делами. От их внимания ускользнуло то, что Савонарола нашел путь к сердцам простого люда, играя на въевшемся в его кровь страхе перед катастрофами, необычными явлениями, нарушающими сложившийся уклад жизни. По мере приближения 1500 года, который, как предрекали, принесет конец света и гибель всего живого, это чувство разрасталось, охватив и тех, кто раньше посмеивался над суевериями. Фра Джироламо перестал ограничивать себя гневными обличениями папской курии и начал подробно расписывать видения, якобы посетившие его. Хотя все они как две капли воды походили на те, о которых каждый мог узнать из Апокалипсиса, однако одно дело о чем-либо прочитать, и совсем другое — услышать из уст очевидца.

Возвратившись из Рима, Сандро также не уловил происходящих перемен в настроении сограждан. Те, с кем он общался, продолжали жить по-старому: обсуждали диалоги Платона, переводили языческих авторов, писали сонеты и заказывали картины: для души — на сюжеты древних мифов, для покаяния и спасения — на темы Библии. Может быть, лишь одно бросилось ему в глаза: стали меньше покупать Мадонн, ибо, как учил Савонарола, на последнем Божьем суде не будет ходатаев за род человеческий — Христос будет казнить или миловать, не слушая никаких заступников.

Если Сикст IV и хотел унизить флорентийских мастеров, то из его намерений ничего не вышло: Боттичелли по-прежнему оставался первым живописцем Флоренции, а Гирландайо, получив от Франческо Торнабуони похвальное письмо, где превозносились его талант и искусство, почти сравнялся с ним. На отсутствие клиентов они не могли жаловаться, на их долю заказов хватало, что бы там ни проповедовал фра Джироламо. А вот положение других живописцев становилось хуже; наиболее предприимчивые и успевшие завоевать известность покидали город и искали прибыльных заказов в других местах. Вкусы тем временем менялись, старых мастеров теснили молодые. Добился признания Филиппино Липпи. Сандро мог тешить себя мыслью, что он открыл дорогу своему ученику, но положа руку на сердце он должен был бы признать, что их манеры все больше расходятся: Филиппино пошел за теми, кто был склонен считать, что задача живописца — предельная достоверность.

Молодые, удивительно быстро усвоив опыт, давшийся их наставникам с огромным трудом, теперь уходили все дальше и дальше. Планы их были фантастически дерзки, уверенность в собственных силах безмерна. Авторитетов для них не существовало. Леонардо да Винчи, которого Верроккьо, как считал Сандро, незаслуженно расхваливал, нагло заявил, когда Лоренцо показал ему «Весну», что картина — дрянь, ибо Боттичелли беспомощен в изображении ландшафта, а фигуры, написанные им, подсмотрены у каких-то уродов. Он бы высказал этому зазнайке все, что он о нем думает, но Леонардо на свое счастье уехал в Милан, не доведя до конца ни одного из флорентийских заказов. Таковы они все, и Филиппино не лучше. С каким трепетом они, уже будучи мастерами, стояли перед творениями Мазаччо, понимая, что им никогда не достигнуть такого божественного совершенства! Фра Филиппо, несмотря на всю свою творческую смелость, отклонил предложение дописать незавершенный цикл в капелле Бранкаччи — даже он не рискнул состязаться с великим и неповторимым мастером. Его сын взялся за это. С гордостью юнца, посрамившего старика, он показывал Сандро свои картины, хотя не ему было тягаться с Мазаччо.

Что за поветрие охватило этих молодых? Они готовы потратить массу времени и труда, чтобы выписать каждый листочек, каждую щепочку, каждую пуговку, им нужно обязательно знать, как были одеты люди во времена апостола Петра, им позарез требуется достоверность! Да, возможно, они передадут красоту земную, но до небесной им не дотянуться, хотя бы они вылезли вон из кожи. Он не умеет писать ландшафты? Чушь! Он может написать их в десять раз лучше, чем все они вместе взятые, но в этом ли смысл и призвание живописца?

Фрески Филиппино получались приземленными, какими-то чересчур обыденными, он даже не пытался подстроиться под патриарха флорентийской живописи. Будто для того, чтобы подчеркнуть это, он поместил среди персонажей портреты современников. Сандро было лестно увидеть среди них и свой: все-таки ученик почтил учителя, оказал ему уважение. Что касается других, то здесь все ясно — молодой живописец искал покровителей. Вряд ли гордый Мазаччо одобрил бы такой поступок, но у каждого времени свои песни.

12 декабря 1482 года был по всей форме подписан мир Флоренции со Святым престолом. Лоренцо еще раз подтвердил свою славу искусного политика, всегда добивающегося цели. Друзья и просто ласкатели толпились в доме на виа Ларга, торопясь принести поздравления. Великолепного снова прославляли в стихах и прозе. Сандро счел, что настало время и ему напомнить о себе. Еще раз придирчивым оком окинув «Палладу и Кентавра», он решил, что если картину немного подправить, то подарок должен удовлетворить Лоренцо, польстить его самолюбию и найти отклик у его ученых друзей. В свое время, когда он приступал к ней, они вместе с Марсилио долго и подробно обсуждали свою задумку. Фичино, как и полагается философу, приводил множество цитат из древних авторов, так и сяк толкуя мистическое значение богини и кентавра. По мнению Сандро, в его объяснении было много суесловия: к чему расписывать различие между зверем, человеком и Богом и их взаимоотношения? Зачем тратить столько слов, разъясняя, что в каждом из них живут и борются две сущности — звериная и божественная, символом чего и является кентавр, полузверь-получеловек? А может, греки так вовсе не думали? Но пусть ученые мужи тешатся своими толкованиями, у него есть одно попроще: Мудрость (Лоренцо) смиряет Зверя (Сикста). Чтобы это было понятно, он украсил одеяние Паллады узорами из трех переплетенных колец, обозначающих семейство Медичи.

Покидая Рим, Сандро подумывал над тем, что во Флоренции — по крайней мере до Нового года — он предастся сладкому ничегонеделанию, но кто может сказать заранее, когда мастера посетит вдохновение? Работая над «Палладой», он вдруг вспомнил о том, что некогда, когда он только входил в моду как живописец, мать Лоренцо изъявила желание, чтобы он написал для нее Мадонну. В памяти стерлось, что помешало тогда выполнить ее просьбу — скорее всего какой-нибудь пустяк. Зная, как Великолепный почитает Лукрецию, Сандро мог предположить, что образ Пресвятой Девы для него будет дороже, чем Паллада, усмиряющая кентавра. Да и толковать такое подношение можно будет в том духе, что Мадонна — хранительница и заступница Флоренции — оказала ему помощь в многотрудных делах. В этой Мадонне угадывались черты Лукреции — не той, которую Сандро видел, уезжая в Рим, а другой, сохранившейся в его памяти с дней юности, молодой и прекрасной дамы. В ангелах, взирающих на нее, легко можно было узнать ее детей. Задумчивый, печальный взгляд Святой Девы таким образом как бы говорил о том, что она предчувствует смерть Джулиано и тяготы, выпавшие на долю Лоренцо.

Сандро не ошибся в своих предположениях: Лоренцо благосклонно принял обе картины, но наибольшей похвалы удостоил Мадонну. Вкус не подвел его и на этот раз: в наше время «Мадонна Маньификат», или «Величание Богоматери» — такое название закрепилось за ней — считается одним из лучших творений Боттичелли. Плавными линиями фигуры, нежным овалом лица Богоматерь напоминает его прежних Мадонн. Три юных ангела держат перед ней книгу, раскрытую на молитве «Богородице Дево, радуйся», а двое других держат над ее головой ажурный золотой венец. Действие происходит на фоне круглого окна, за которым виден пейзаж, сверкающий в серебристых лучах луны. Завершающий штрих — спелый гранат в руке младенца Христа. Это — символ страстей и мук, которые ждут его впоследствии, единственное напоминание о горестях мира в безмятежной по духу картине.

Закончив «Мадонну Маньификат», Сандро попытался завершить недоделанное до его отъезда в Рим. Среди этих работ были портрет Данте и иллюстрации к его «Комедии». Однако вдохновение на сей раз, кажется, покинуло его — опять начались прежние муки. Филиппино свел его с маклером Реджо — еще одним знатоком Дантовой поэмы, который все свое свободное время тратил на ее изучение и комментирование. Реджо, хитроумный делец, на отдыхе ради своего удовольствия вырезал на раковинах иллюстрации к «Комедии», снискавшие славу «вещей дивных». Однако оказалось, что и он одолел только «Ад»; все остальное было выше его понимания.

Напрасно Сандро возвратился к этой работе — она быстро истощила его силы. Ко всему прочему прибавились недоразумения с Джованни и его семейством, которому все больше досаждало присутствие в доме мастера и оравы его учеников. Сандро начал подумывать о том, чтобы хотя бы на время покинуть опостылевший дом. Такой случай мог представиться, но не раньше лета. Дело в том, что заканчивался годичный траур по Лукреции Торнабуони, по случаю которого оба семейства отложили все торжества. Была отодвинута и долгожданная свадьба родственника Лукреции Лоренцо Торнабуони с прекрасной Джованной дельи Альбицци, хотя они давно были помолвлены.

Молодого Лоренцо Сандро хорошо знал — тот был учеником Полициано, и учитель не мог нахвалиться им. Торнабуони был не только изящен, но еще и умен. Он слагал стихи не хуже самого Полициано, а это много значило в глазах членов Платоновской академии. Он великолепно, несмотря на свою молодость, разбирался в городских делах, что обеспечивало ему любовь и поддержку самого Великолепного. Одним словом, молодой Лоренцо обладал всеми задатками, чтобы занять не последнее место среди сограждан. Под стать ему была и его невеста. Но и Полициано, и Фичино не одобряли их брака: они боялись, что академия потеряет Торнабуони навсегда, а это была такая потеря, о которой можно было только сожалеть. Но что они могли поделать? Любовь Лоренцо и Джованны относилась к числу тех, что сильнее смерти. Отсрочка свадьбы заставила Лоренцо впасть в уныние, ему все время мерещились измены его возлюбленной, он страдал от ревности, сочинял бесчисленные канцоны и сонеты. А она, жестокая, в традициях флорентийских дам не обращала внимания ни на его страдания, ни на бесконечные объяснения в любви. Безусловно, во всех этих стенаниях и вздохах было слишком много от той возвышенной страсти, которая описана в рыцарских романах, получивших широкое распространение во Флоренции и сведших с ума не одного влюбленного. Сколько пищи они дали для насмешек язвительного Луиджи Пульчи, который никак не мог понять, что здесь уже не игра, а действительно большая любовь!

Сандро искренне выражал свое возмущение по поводу жестокосердия Джованны и готов был всеми силами помочь ее возлюбленному. Он не понимал стенаний Полициано, продолжавшего сожалеть о том, что столь талантливый юноша добровольно отрекается от тех радостей, которые несет искусство, и столь безрассудно торопится в тихую гавань семейной жизни. Поэтому, когда речь зашла о подарке, который все они могут сделать новобрачным, именно Анджело предложил преподнести им нечто такое, что заставляло бы Лоренцо вспоминать то, от чего он бездумно отказался, и не забывать, что он рожден для чего-то большего, чем счастливая семейная жизнь.

Возможность сделать такой подарок скоро нашлась. У подножия холма Кареджи, где сгрудились загородные виллы семейства Медичи и их родственников, для Лоренцо была приобретена вилла Лемми. Здесь он должен был проводить знойные летние месяцы, предаваясь размышлениям и трудам. Задержка со свадьбой дала возможность привести виллу в надлежащий вид. Пока шли строительные работы, кому-то из них пришла в голову мысль украсить лоджии фресками, придав загородному обиталищу Торнабуони праздничный вид. Много было споров о том, что следует изобразить на этих фресках, пока Фичино не предложил тему: любовь — основа всех искусств. Все нашли, что высказанная Марсилио идея просто великолепна. А как могло быть иначе — ведь плохих идей у Фичино никогда не было! Только вот как ее можно воплотить в жизнь? Над этим предстояло подумать.

Только в одном ни у кого сомнений не было: фрески должен писать Сандро, а то после работы в Ватикане от него так и пышет святостью! Это было, конечно, шуткой. Истина же заключалась в том, что после «Весны» его друзья твердо поверили в то, что только Сандро что-либо понимает в мифологии древних, а его «Паллада» еще больше укрепила их в этой вере. Действительно, не было во Флоренции живописца кроме него, которому они, любители Платона, могли доверить столь многозначительную и многоговорящую тему.

Половина лета была потрачена на то, чтобы изготовить картоны для этих фресок. И дело было не в нерасторопности Сандро, а в том, что философы и поэты никак не могли договориться, как лучше исполнить их замысел. Сандро за это время несколько раз посетил будущий приют молодых супругов, чтобы познакомиться с местом своей работы. Занятие не из приятных — отмерять по жаре три мили. Но, согласившись, он уже считал себя не вправе отказаться от визитов на виллу Лемми. Оставались неисполненными уже сделанные ему заказы, а он все отмерял эти три мили, чтобы полюбоваться на голые стены, на которых он должен изобразить нечто, пока еще неведомое ему. А философы с виллы Кареджи все еще потели в прениях и не могли прийти к единому мнению. То мысль Фичино оказывалась недостаточно раскрыта, то все бы хорошо, но не было отражено целомудрие Джованны, то сам жених вдруг находил, что образ его возлюбленной далек от идеала… Кончилось тем, что Сандро испросил разрешение перебраться на виллу и там хотя бы немного отдохнуть от всех этих распрей. Когда они придут к согласию, пусть сообщат ему, и тогда он немедленно приступит к воплощению их замысла.

Это подействовало — спорщики все-таки пришли к единому мнению. На одной из фресок Сандро должен изобразить Венеру — слава богу, что Лоренцо попросил облачить ее в одежды по последней флорентийской моде. Богиня вроде бы входит в комнату невесты в сопровождении фаций, и Джованна протягивает ей свою брачную фату. Эту сцену, видимо, нужно было толковать так: Венера принимает возлюбленную Лоренцо в свою свиту, в которой античные грации причудливо совместились с христианскими добродетелями — искусствоведы давно уже спорят, кем именно считать эти прелестные полувоздушные существа. К замыслу Фичино это вроде бы не имело никакого отношения, но, наверное, он, Сандро, еще не дорос до высокой символики и чего-то недопонимает. Но дело обстояло гораздо проще, чего Сандро, находясь все это время за городом, не знал. Лоренцо настоял на том, чтобы его возлюбленная была приравнена к богиням красоты.

Удовлетворив его тщеславное желание, друзья Торнабуони сочли себя вправе сами определить, что будет изображено на второй и третьей фресках. На одной из них Сандро предстояло написать Минерву-Палладу, которая представляет Лоренцо Торнабуони музам, покровительницам искусств, расположившимся на опушке леса во главе с самой Риторикой. Ну, это было не так уж сложно: просто компания флорентийских дам выехала за город и, удобно усевшись на лужайке, перемывает кости своим знакомым и ближним. Такие сцены он сам наблюдал не раз. Так, наверно, и понимали фреску «Лоренцо Торнабуони и свободные искусства» те, кто не был особенно искушен в тонкостях символики.

Несмотря на безмятежную красоту обоих фресок, в них разлита какая-то меланхолия, словно говорящая о том, что красота и любовь в этом мире живут недолго. Так и случилось — через два года после свадьбы прекрасная Джованна Альбицци умерла от родов, повторив печальную судьбу Симонетты Веспуччи.

Относительно третьей фрески философы с виллы Кареджи снова никак не могли договориться. Сандро знал, что все его предложения будут отвергнуты знатоками языческой религии. Предоставив им возможность ратоборствовать друг с другом и дальше, он погрузил необходимые материалы на повозку и вместе со своим учеником Бартоломео ди Джованни теперь уже окончательно переселился на виллу Лемми. Две фрески, по крайней мере, у него уже были, и стоило поторопиться, чтобы его друзья что-либо не передумали, как это уже не однажды случалось.

Им с Бартоломео было хорошо здесь, за городом. Работы на вилле были почти завершены, посетители появлялись редко. Впервые за свои тридцать семь лет Сандро смог пожить той жизнью, которую вели богатые люди. Не было никаких разговоров о политике, которые сразу же возникали в городе, стоило встретиться хотя бы двум флорентийцам. Не было ученых бесед, в которых он стал теперь понимать больше, чем прежде, но которые временами казались ему совершенно ненужными — просто игрушками взрослых людей. Кончая к вечеру свою работу, он много гулял, размышляя над тем, что, по существу, делает никому не нужную работу. Кто, кроме этих ученых мужей, поймет смысл того, что он изображает? В той среде, из которой он вышел, никто не знает всех этих Минерв, Венер, муз и граций. Мадонны, портреты, даже расписанные им лари, столы и стулья имели для простых горожан гораздо большую ценность, чем те фрески, над которыми он сейчас бьется.

Но так уж случилось, что он вошел в этот круг людей, служит им и, чего там греха таить, эта работа ему нравится. Ведь, по сути дела, он работает не за деньги. Он мог бы получать гораздо больше, если бы по-прежнему писал своих Мадонн. Но что-то могучее, непонятное ему влечет его за пределы привычного и обыденного. Может быть, меняется весь мир. Ведь если задуматься, припомнить, то этот мир совсем уже не такой, каким он застал его в детстве. Его отец Мариано жил, не задумываясь над смыслом своего существования. Его учитель Липпи, хоть и был новатором в технике, не рисковал выходить за пределы привычных, не вызывающих споров сюжетов. Во всяком случае, древние греки и их божественный Платон были ему совершенно безразличны, и он вряд ли что-либо знал о них. Он тоже жил в привычном для него мире, в меру греша и в меру каясь. Зачем ему, Сандро, нужно было делать шаг куда-то в сторону?

В те дни, когда было пасмурно или же Бартоломео отправлялся в город, чтобы пополнить запасы съестного и красок, Сандро принимался за чтение Дантовой «Комедии», которая теперь стала его постоянной спутницей. Странно, но теперь она не вызывала у него тех страхов, которые терзали его еще совсем недавно, и он вспоминал о них все реже и реже. Неужели он настолько погряз в грехах, что ему все стало безразлично?

Его покой закончился, когда члены Платоновской академии вспомнили о нем и его фресках и избрали для своих прогулок тропу, ведущую к вилле Торнабуони, а для своих ученых бесед — сад, окружавший ее. Их посещения были обременительны. Каждый раз они находили в уже готовых частях фресок какие-нибудь недостатки: одно они, как оказывалось, не продумали до конца, другое нужно бы изобразить иначе. Но, слава богу, фрески — это не картины, где можно что-либо менять и переписывать бессчетное количество раз! Стена же, оставленная для третьей фрески, по-прежнему пустовала: академики так и не пришли к согласию, что и как на ней следует изобразить. Похоже было, что это вряд ли случится до свадьбы Лоренцо и Джованны.

Изредка на вилле появлялся и Великолепный. В этом году у него почти не было возможности всецело посвятить лето уходу за виноградником, за своими калабрийскими свиньями, испанскими кроликами и сицилийскими фазанами — а ведь этому занятию он предавался с не меньшим восторгом и энтузиазмом, чем политике. Если его друзья восхваляли деревенскую жизнь и сельское уединение больше в подражание древним философам, искавшим уединения, но не особенно разбирались в крестьянском труде, то Лоренцо занимался им всерьез и находил в нем удовольствие. Может быть, поэтому его эклоги, воспевающие сельскую жизнь, звучали более искренне, чем песнопения его друзей. Но сейчас ему было не до эклог. Созданная им система зыбкого равновесия итальянских государств грозила развалиться в любой момент. Заключенному с папой миру он не особенно доверял, примирения с Венецией так и не смог достигнуть. Он серьезно опасался, что то уважение, которое он с таким большим усилием завоевал в родном городе, может растаять, и к его великому сожалению, он ничего не мог сейчас повернуть в лучшую сторону. Смерть матери, неурядицы в собственном доме, вечные недоразумения и ссоры с Клариссой состарили его на несколько лет. А так как беда не приходит одна, то неожиданно его здоровье резко ухудшилось; все явственнее были признаки болезни, которая свела в могилу его отца.

Он все чаше задумывался о судьбе, ожидавшей его детей. Старший сын Пьеро должен был унаследовать все его состояние, встать во главе рода Медичи. Но Лоренцо мало верил в то, что он может продолжить его дело — уж он-то знал буйный и переменчивый нрав флорентийцев! Для этой роли больше бы годился младший сын Джулиано, но ему, согласно традиции, была уготована другая судьба — он должен принять духовный сан. Будь в Риме другой папа, а не Сикст, Лоренцо ничего бы не стоило добиться для Джулиано кардинальской шапки. Но пока об этом приходилось лишь мечтать. Сандро не раз видел, как Лоренцо, прихрамывая и кривясь от боли, прогуливался по аллеям сада с Фичино и Полициано, и, судя по их озабоченным лицам, разговор шел отнюдь не о поэзии и философии. Полициано, воспитавший детей Лоренцо и более чем кто-либо знавший их, обычно после этих бесед хмурился, и обращаться к нему с какими-либо вопросами было абсолютно бесполезно.

Благоприятное время для написания фресок уходило. Приближалась осень, и нужно было думать о том, чтобы поскорее возвращаться в город. Работу на вилле Лемми, видимо, придется завершать после того, как закончится зима. Оставалось, правда, выполнить еще один заказ, порученный ему богатым купцом Антонио Пуччи. Его сын Джаноццо женился на красавице Лукреции Бини, и счастливый отец пожелал подарить молодым картины знаменитого мастера. В ту пору вошло в моду вместо фресок украшать стены комнат съемными панелями, которые в случае необходимости можно было бы переносить в другое место. Их росписью и занялся Сандро, когда ему наскучили бесконечные прения по поводу Венеры.

Начитанный Пуччи выбрал темой будущих картин «Декамерон» Боккаччо, а именно новеллу восьмую из пятого дня — рассказ о Настаджио дельи Онести. Хватило четырех панелей — по одной на каждую стену, чтобы изложить повествование о том, как благородный юноша Настаджио, терзаемый безответной любовью, получил в конце концов свою возлюбленную, дочь равеннского купца Паоло Траверсари. На помощь ему пришло само провидение, дав возможность показать ей, какая печальная участь ожидает тех жестокосердных дам, которые не отвечают взаимностью на пылающую страсть: после смерти их терзают злые псы, а отвергнутые юноши вырывают их сердца, не знавшие жалости.

Был ли у Пуччи повод избрать именно эту тему, Сандро не знал, но он был благодарен купцу за то, что тот оторвал его от высоких материй и на некоторое время спустил на грешную землю. Да и перечитать «Декамерон» после скучной, на его взгляд, «Генеалогии богов» того же автора было одно удовольствие. Какое счастье, что Петрарка удержал Боккаччо, когда тот собирался бросить рукопись этой предосудительной книги в горящую печь!

Работа была выполнена на совесть, добротно. Тот, кто разбирался в живописи, мог бы сказать, что мастер здесь достиг гармонии: светлые тона уравновешивались темными, движение налево — движением направо, горизонтальное развитие действия — вертикально стоящими неподвижными деревьями. Блюстители нравов, конечно, могли бы вновь упрекнуть его в том, что он изобразил обнаженную плоть. Но здесь его оправдывал сам Боккаччо: «Уже почти миновал пятый час дня, и он провел с полмили в лесу, не вспомнив ни о пище, ни о чем другом, как вдруг ему показалось, что он слышит странный плач и резкие вопли, испускаемые женщиной; его сладкие мечты были прерваны, и, подняв голову, чтобы узнать, в чем дело, он изумился, усмотрев себя в сосняке; затем, взглянув вперед, увидел бежавшую к месту, где он стоял, через рощу, густо заросшую кустарником и тернием, восхитительную обнаженную девушку с растрепанными волосами, исцарапанную ветвями и колючками, плакавшую и громко просившую о пощаде».[11]

В написании картин Боттичелли помогали его ученики: в первых трех специалисты различают руку самого известного из них, Бартоломео ди Джованни, в четвертом видят влияние Якопо Селлайо. Но замысел картин полностью принадлежит Боттичелли, соединяя драматизм содержания и спокойное изящество формы. На первой картине изображена погоня рыцаря за его жестокой возлюбленной, невольным свидетелем которой оказался юный Настаджио. Вторая развивает сюжет — рыцарь нагоняет девушку и вонзает шпагу ей в сердце. Тут же нарисовано продолжение истории — девушка вновь оживает, и рыцарь снова бросается в вечную погоню за ней, воплощая нескончаемые терзания отвергнутой любви. На третьей и четвертой картинах действие словно переносится из Равенны во Флоренцию — за накрытыми столами рядом с Настаджио восседают члены семейств Пуччи и Бини, а в центре красуется герб Медичи. Внезапно перед пирующими предстает все тот же рыцарь, расправляющийся с девушкой, и охваченная страхом дочь купца согласилась стать женой Настаджио.

Эта страшноватая история стилизована Боттичелли в духе средневековых миниатюр с их схематическими фигурами и яркими красками, почти лишенными полутонов. Однако все законы перспективы соблюдены, а эмалевая яркость цветов вполне соответствует старомодной назидательности притчи Боккаччо. По случаю свадьбы Сандро попросили также расписать несколько ларей-кассоне. Может быть, и не пристало столь известному живописцу, как он, заниматься такими пустяками, но он согласился — Пуччи платили хорошие деньги, которые были не лишними для живописца, тратящего их с небывалой легкостью. Росписи ларей не сохранились, как и многие другие произведения, выполненные Боттичелли в это самое плодотворное для него десятилетие с 1480 по 1489 год. Среди них были «Паллада в натуральную величину на гербе с пылающими факелами», «весьма изящная фигура Вакха» для дворца Медичи на виа Ларга и многое другое — все поглотило беспощадное время.

Работа над фресками, чтение Боккаччо и выполнение нескольких мелких заказов, которые ему пришлось взять, чтобы расплатиться с накопившимися долгами, несколько отвлекали Боттичелли от раздумий о том, что же в конце концов происходит в мире, почему он погряз в грехах до такой степени, что даже в действиях папы Сикста многие не находят ничего предосудительного. Было похоже на то, что он, как человек, уставший бороться и размышлять, полностью подчинился судьбе и теперь с каким-то отчаянным безразличием плыл по течению. Возможно, это происходило оттого, что ему никогда не хватало ни силы воли, ни решимости, и он легко поддавался чужому влиянию. В этом его упрекали не только покойный Мариано, но и друзья. Но все-таки желание понять, разобраться, где же истина, жило в нем и время от времени пробуждалось от кажущейся спячки. Иначе чем можно было объяснить то, что он стал чаще гостить в доме Фичино, где продолжались споры о Боге и о предназначении человека?

Когда он слушал рассуждения о том, что философская истина пока еще не постигнута полностью, а христианство в лучшем случае находится на полпути к ней, он готов был поверить, что все его терзания происходят именно от непонимания и незнания этой истины. Если уж лучшие умы Флоренции говорят об этом, то что же остается делать ему, сыну простого кожевника, всегда считавшему, что Библия — это истина в ее завершенном виде. Может быть, правы его друзья: в диалогах Платона, которого они рассматривали как предтечу христианского учения, содержится немало полезного и далеко не языческого. Но хотя он теперь стал лучше понимать, о чем спорят и говорят собравшиеся за столом философы, Платона он так и не постиг до конца. Трудно было понять, о чем все время спорит его Сократ, который сбивает с толку своих слушателей, заставляя верить в то, что они вначале отвергали. Так же часто случалось и с ним: он шел к Фичино с ясным представлением о том, что ему надо сказать, а уходил с сумбуром в голове. Казалось, основная цель этих философов состоит в том, чтобы окончательно все запутать и опровергнуть очевидное. Сократовская логика, которой восторгался Фичино, для него оставалась недоступной. И так ничего не понятно в этой жизни, а тут ставится под сомнение все!

Ближе ему были рассуждения неоплатоников о красоте. Он даже был готов смириться с тем, что ее якобы можно выразить в цифрах, в их соотношениях, хотя это скорее было задачей Леонардо — тот любил копаться в подобных вещах. Сандро тоже немного разбирался в учении Пифагора, к которому был подготовлен учением флорентийских живописцев о пропорциях. Но гораздо большее впечатление на него произвело утверждение Платона о существовании мира идей, которые он представлял в виде каких-то колеблющихся, бестелесных, зыбких теней. В этот мир он был готов поверить без оговорок, согласиться с тем, что именно он порождает в его голове те образы, которые он потом переносит на свои картины. Почему-то этот мир ассоциируется у него с теми миниатюрами, которые он видел в библиотеке Лоренцо в старых рукописях, а еще с образами, созданными Данте в его бессмертной «Комедии».

Может быть, правы те, кто утверждает, что древние греки — к примеру, тот же Апеллес, картин которого никто не видел, но все утверждают, что они были совершенны, — знали, что такое красота, потому что были ближе ко дню творения. Если это так, то прав Фичино, который требует, чтобы живописцы, изображающие мир древних, внимательно изучали все то, что осталось от этого мира. И Лоренцо ди Пьерфранческо настаивает на том же. Но все-таки его больше влекли к себе бестелесные зыбкие идеи Платона, чем пышущие силой и здоровьем фигуры, оставшиеся от древних и выставленные для изучения и подражания в саду Медичи. Споры велись и по поводу того, что на своих фресках он обрядил Граций в флорентийские одежды, каких в древней Греции не было. Но здесь он одержал верх. Было бы глупо изображать обнаженных женщин на фресках, открытых на всеобщее обозрение. Это могло бы привести к большим неприятностям. Говорят, что крестьяне воспринимают греческих богинь как распутных горожанок, но, может быть, так оно и лучше в нынешнее неспокойное время.

Праздником для Платоновской академии были те дни, когда во Флоренцию наезжал молодой граф Джованни Пико делла Мирандола. Похоже, что он вносил свежую струю в жизнь академиков, наизусть знавших мысли и аргументы друг друга. Пико поворачивал все их дискуссии в совершенно неожиданных направлениях. Общение с ним было небезопасно: в Риме давно уже присматривались к нему, поскольку многое из того, что он говорил и писал, было близко к ереси. Сейчас он бился над ответом на вопрос: что такое человек, каково его место в мире? Он находил это место где-то посередине между телесно-земным и небесно-духовным. Он был убежден, что человек сочетает в себе эти два начала — он может возвыситься до Бога и столь же легко впасть в скотское состояние, подобно тому кентавру, которого не так давно изобразил Сандро. Познав это, человек может творить сам себя, опираясь на волю и разум. Вот так на картине Сандро Афина Паллада укрощает кентавра, звериное начало в человеке. Так в разъяснениях Пико его картина, прославлявшая Лоренцо, получила неожиданно еще и другой смысл, о котором Сандро и не подозревал. Выходит, он тоже проник в сокровенные глубины философии! Это льстило, но было необъяснимо и поэтому пугало. Спустя год свои мысли Пико развил в знаменитой «Речи о достоинстве человека».

Конечно, Боттичелли мог бы гордиться тем, что принят в доме на виа Ларга, что у него сильные покровители, которые в случае необходимости не дадут его в обиду, что он может почти на равных говорить с членами Платоновской академии, мудрейшими людьми Италии. Многие ему завидовали, но сам он никак не мог решиться, с кем ему идти. После возвращения из Рима он почти не работал на церковь, будучи целиком занят выполнением заказов Медичи и его друзей. Прежние сомнения — после того как он окончательно разуверился в благочестии папы — вроде бы отступили куда-то далеко, на задний план. Во всяком случае, теперь его меньше терзали мысли о греховности его образа жизни. Но наступали дни, когда они обрушивались на него с новой силой. Он, конечно, не ведал, что точно в таком же положении находится не только он один, но и множество флорентийцев, у которых вдруг проснулись сомнения в том, правильно ли они живут.

Рождество, а затем и карнавал прошли по-прежнему празднично. Была отпразднована и женитьба Торнабуони, а Сандро так и не успел закончить последнюю, третью, фреску на вилле Лемми. Пользуясь теплыми днями, он по просьбе самого Лоренцо отправился писать фрески на виллу Спедалетто близ Вольтерры. Вместе с ним там работали Перуджино, Гирландайо и недавний его ученик Филиппино Липпи; все они старались превзойти друг друга, и работать в наполненной завистью атмосфере Сандро скоро надоело. Из заказанных ему шести фресок он завершил только три — тоже на темы из античной мифологии, но без обнаженных фигур. После этого вернулся в город и больше в Спедалетто не приезжал, ссылаясь на занятость.[12] Великолепный по-прежнему был всецело занят политикой и даже на свадьбе своего родственника ухитрился провести переговоры с приглашенными на нее миланцами. О занятиях философией ему приходилось только мечтать. Зато его усилия были вознаграждены. Летом 1484 года Венеция, которая все это время вела войну — одна против всех, — решила пойти на мировую. 7 августа между венецианцами и конфликтующими с ними сторонами был подписан договор.

Мечта Лоренцо вроде бы осуществилась — в Италии на какое-то время воцарилось спокойствие. Походило на то, что лишь один еле дышащий папа Сикст был недоволен этим. Вот уже несколько недель он был болен и ничего не знал о ведущихся переговорах. Заключение мира было для него полной неожиданностью, и когда ему на следующий день после подписания договора сообщили об этом событии, он пришел в такую ярость, что отдал Богу душу. В Риме по этому поводу шутили, что папа был настолько воинствен, что погиб, едва только услышал слово «мир». Впрочем, о его смерти никто не печалился, особенно во Флоренции. Почему-то все были уверены, что теперь все пойдет иначе — церковь обретет свой прежний авторитет, грех будет искоренен. Человеку так мало нужно для надежды! Подобного рода ожидания не миновали и дом на виа Ларга, но там к этому событию подходили с сугубо земной меркой — возникла возможность исполнения желания Лоренцо получить кардинальскую шапку для своего младшего сына.

Сандро был свидетелем того, как готовилось посольство в Рим для поздравления папы Иннокентия VIII с избранием его на Святой престол. 52-летний кардинал Джанбаттиста Чибо был известен благочестием и рвением в делах веры, и от него ждали перемен к лучшему. Никто еще не знал, что главным итогом его недолгого понтификата станет булла «Summis desiderantes affectibus» («Всеми силами души»), положившая начало небывалым по жестокости гонениям на ведьм по всей Западной Европе. В течение следующих двух столетий костры, зажженные с благословения папы, унесли жизни сотен тысяч безвинных людей.

Сам Лоренцо посольство не возглавил — эту роль доверили его 13-летнему сыну Пьеро. Конечно, ученик Анджело Полициано мог произнести подобающие случаю слова о том, что Флоренция желает жить в мире с новым папой и что сын Лоренцо Джованни вполне достоин того, чтобы получить высокий сан. Но Великолепного явно волновало опасение, как бы Пьеро не испортил цель посольства своим строптивым поведением. Он наставлял его: «Когда ты находишься в обществе других юношей из посольства, то веди себя серьезно и вежливо. Поступай с ними как с равными и следи за тем, чтобы не претендовать ни на какие привилегии по сравнению с другими, так как хотя ты и мой сын, но именно поэтому ты также гражданин Флоренции, как и все остальные».

Надо отдать должное Пьеро — он успешно справился с поручением. Папу поразили способность мальчика толково излагать свои мысли, его манеры и умение держать себя в обществе. Если бы он знал, скольких трудов это стоило его учителям! Но как бы там ни было, отношения со Святым престолом были урегулированы к великой радости флорентийцев. Иннокентий снял с Лоренцо проклятие прежнего папы и благословил его. Жизнь входила в прежнюю колею. Ко всему прочему завершились работы по восстановлению сгоревшего Санто-Спирито, и после долгого перерыва на художников словно из рога изобилия посыпались новые заказы. Получил заказ и Сандро — ему было поручено написать большую картину для алтаря в капелле Барди. И хотя он был не особенно доволен, что его обошли при распределении других заказов, но и полученный им был довольно почетен. Ведь недаром же резную позолоченную раму для его картины поручили исполнять первому ювелиру города Джулиано да Сангалло. Было видно, что от него ожидали нечто из ряда вон выходящее — картину, достойную великого мастера.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.