Глава 11 «Богини больше нет»
Глава 11
«Богини больше нет»
Сесиль отплыл в Лондон в начале апреля и с головой окунулся в работу. Гарбо снова отправилась в свои странствия. В письме Сесилю она уверяла, что, несмотря на ее недавнее молчание, она его не забыла. Совершенно неожиданно она побывала в Австрии вместе с Эриком Ротшильдом — они навестили его жену Вину и ее мать. Это было довольно странное время, но Гарбо спрашивала, не хочет ли Сесиль тоже побывать там с Клариссой и Хэлом Бертоном. По ее мнению, Австрия — бесподобная страна. Правда, ее пребывание там было омрачено неизбежным, хотя и привычным появлением «Шлейски». Что касается самой Гарбо, то она все сильнее ощущала себя потерянной, и ей казалось, что, возможно, Сесиль будет только рад, если она не станет строить никаких планов. Интересно, чем он сейчас занимается — на всякий случай Гарбо оставила ему адрес парижского банка Моргана, чтобы он мог написать ей.
* * *
Сесиль отправился в Шотландию, чтобы сделать последние штрихи к гастролям Лунтов с «Кадрилью», по пьесе Ноэля Кауэрда. Это была романтическая комедия, в чем-то похожая на «Частную жизнь», и средство выражения для Алфреда Лунта и Линн Фонтанн. Пьеса принесла им триумфальный успех, а для Сесиля явилась примером плодотворного сотрудничества. У его матери случился сердечный приступ, не на шутку его встревоживший, однако одновременно пришли и добрые вести.
* * *
«Не сомневаюсь, что к этому времени тебе уже известно, что Кларисса вышла замуж за мистера Идена. Она отвергла его год назад, но затем, полгода спустя, согласилась принять его предложение. Я весьма счастлив по этому поводу, поскольку она удивительный человек и ее новая роль даст ей возможность найти применение своим замечательным качествам. Все лето она была на высоте, вся такая сияющая и милая, и полная приятных ожиданий. Все хлопоты прошлой осени проистекали от ее непредсказуемости и неуверенности в себе».
Гарбо, как и Сесиль, от души радовалась за Клариссу. Она даже в чем-то видела себя виновницей этого союза, указывая, что этого могло бы и не произойти, если бы они сняли дом, как было предложено. Вместо этого, писала она, Сесилю бы пришлось бегать за Клариссой по пляжу, уговаривая ее выйти замуж за мистера Идена. Интересно, писала Гарбо, понимает ли министр иностранных дел, сколь многим он обязан Сесилю. Что же касается ее самой, то Сесилю повезло, что их роман зашел слишком далеко. Тем не менее вполне возможно, что числа пятого сентября она будет в Париже. Писать ей можно все так же на моргановский банк. Шея у нее болит по-прежнему. А еще она шлет нежнейший привет белокурой мисс Иден.
В сентябре Сесиль отправил ей ответ.
«Дражайшая Г.! Я все еще здесь, но мое долгое, никем не нарушаемое уединение заканчивается в воскресенье, когда мне придется на несколько дней съездить в Лондон. А затем снова назад, чтобы кое-что успеть доделать. Лондонский дом постепенно приобретает новый вид. Я бы, пожалуй, вырвался в Париж, если бы знал, что сумею встретить тебя без всяких помех, и, возможно, тебе захочется приехать ко мне. Я бы не хотел думать, что тебе настоятельно необходимо торопиться в Нью-Йорк к твоей волосатой миссис Бейтс. Или все-таки у тебя есть причины? Другая Кларисса собирается ненадолго к себе в деревню 14-го числа. Как было бы чудно, если бы мы снова могли немного побаловаться маринованной селедкой и сливовицей. Благословляю тебя. Б.».
* * *
Гарбо и Сесиль так и не встретились тем летом. Кроме того, былой энтузиазм, предшествовавший их встрече 1951 года, в его письмах заметно поостыл. В октябре Сесиль слег с сильной простудой, а 13 октября Гарбо возвратилась из своих странствий на Манхэттен. Сесиль писал:
«Спасибо тебе за милое письмо. Мне так печально думать, что мы оба сейчас переживаем унылый, однообразный период, и, как мне кажется, Нелла Уэбб сильно ошиблась в датах. Правда, она советовала нам не волноваться, поскольку все уладится само собой. Не забывай, что тебя ждет большое будущее, какое ты только пожелаешь. Я уверен, что вскоре все повернется к лучшему, потому что ты была умницей и ждала, и за это тебе полагается вознаграждение. Я всей душой стремлюсь приехать к тебе, потому что, как мне кажется, тебе трудно вырваться сюда, ко мне, что, впрочем, было бы гораздо разумнее. Напротив меня на камине в высоком стакане стоят две белые розы. Как бы я желал взять и подарить тебе их такими. Я постоянно думаю о тебе. Я постоянно о тебе думаю».
* * *
На дворе уже стоял ноябрь, а это означало, что Сесилю пора было возвращаться в Соединенные Штаты. Он уезжал из Англии, получив от Трумена Кэпота предостережение: «Дорогой мой, я надеюсь, что тебе проще поладить с Гретой Г., по крайней мере, тебя она так не издергает. Однако боюсь, что с ней никогда не удастся поладить до конца, потому что она очень недовольна собой, а недовольные люди всегда эмоционально неустойчивы. Они просто ни во что не верят, за исключением своих собственных недостатков».
* * *
Сесиль прибыл в Нью-Йорк и не мешкая дал знать о своем приезде Хэлу Бертону: «Уже говорил с Гретой по телефону, но ее еще не видел. Она опять вся такая замученная и никак не может избавиться от простуды. То есть, все та же старая песня».
* * *
Сесиль возлагал большие надежды на Мерседес, с которой он на протяжении всех пятидесятых годов поддерживал регулярную переписку относительно состояния физического и душевного здоровья Гарбо, ее странствий и перепадов настроения. В некотором роде они оба запутались в одной и той же паутине, зациклившись на Гарбо. Они оба досконально изучили ее, им обоим казалось, что они заслужили ее дружбу и доверие. Они пытались ее защитить. Ее безвольность нередко доставляла им глубокое огорчение. Мерседес страдала, страдал и Сесиль. А когда у кого-то из них с Гарбо случалась размолвка, вполне естественно, что они обращались за поддержкой друг к другу, словно были не в силах разорвать заколдованный круг.
* * *
19 ноября Сесиль писал Мерседес: «Грета по-прежнему жалуется на синусит и на то, что ее замучили частые простуды. Но, как мне кажется, на самом деле ее замучила скука, а она такая пассивная и сейчас более, чем всегда, готова дожидаться чьих-то «распоряжений». Какая жалость, что столько драгоценного времени растрачивается впустую. Влияние зашло столь далеко, что она начала разговаривать при помощи «знаменитых» коверканых «шлеизмов» — этакой смеси славянского и бруклинского диалектов с детским сюсюканьем! Какое низкое падение для столь благородного существа, какое до обидного бессмысленное существование!»
* * *
Сесиль тянул время и не звонил Гарбо, опасаясь, что она не станет поднимать трубку. Однако он позаботился о том, чтобы ей стало известно о его приезде. Наконец он все-таки собрался с духом и позвонил, и между ними состоялся вялый разговор. Они несколько раз встретились, однако без особой радости. Как-то раз они позавтракали вместе.
«Г. совершенно не узнать, вид у нее более обыденный, на коротких волосах химическая завивка, глаза почти не накрашены, бледная, худое лицо какое-то насупленное и недоверчивое, на плечах серое шерстяное платье и плащ из какой-то дерюги».
Сесиль поначалу разнервничался, однако, встретившись с Гарбо, постепенно пришел в себя. Из ресторана они вышли, держась за руки.
«Между нами снова возникла нежность. Я снова проникся уверенностью и в некотором роде, однако по-доброму, пользуюсь своим влиянием. Ведь сколько еще существует сложностей — ее скрытность, ее недоверчивость, — однако при встрече все сразу становится понятно». И все-таки Сесиля не отпускала тревога. «Десять лет назад она была прекрасна. Эти годы оказались к ней довольно безжалостны. А следующее десятилетие вряд ли окажется более милосердным».
Сесиль досадовал, что Гарбо отказалась встречать новый 1953 год вместе с ним. Она пообедала со Шлее, вернулась к себе домой и, забравшись в постель, слушала, как до самого утра машины гудели клаксонами. В начале года Сесиль отправился в турне по Штатам, где выступал с лекциями, и Гарбо пришла попрощаться с ним. Завтракали вместе, Сесиль зачитал Гарбо статью из «Нью-Стейтсмен», в которой ее просто называли «Инкогнито». Гарбо пришла от этого в восторг.
«Как прекрасна может быть жизнь, если люди ведут себя соответствующим образом!»
По мнению Сесиля, Гарбо была «чувствительна, ранима и трогательна».
Во время этого его приезда в США их встречи были довольно редки и Сесилю пришлось смириться с довольно неприятной истиной: «Она дала мне понять, что Шлее — главная фигура ее жизни и что мне не стоит делать ставку на такого ненадежного человека, как она».
В марте 1953 года Сесиль вернулся в Британию и вскоре нашел для себя утешение в работе. Ему предстояло сфотографировать королеву и королевскую семью по случаю коронации. 14 марта он послал Гарбо из Бродчолка короткое письмецо — «пару строчек, чтобы просто дать о себе знать», — в котором описывал праздничное украшение лондонских улиц. Ему повезло: он получил приглашение в Вестминстерское Аббатство. А также кое-что улучшил у себя в саду. Судя по всему, было бессмысленно надеяться на приезд Гарбо в Европу в ближайшем будущем. В пасхальный понедельник Сесиль писал Мерседес:
«Жаль, что Грета не приедет в Европу — она все еще дожидается, когда этот тип в последний момент изволит распорядиться; ее остальным друзьям мало что остается, если она считает, что жизнь закончена и все бесполезно. Должен признаться, что мне не нравится это обиходное американское выражение «ну и что». В нем чувствуется какое-то самодовольное приятие собственного невежества».
* * *
Тем не менее летом Гарбо съездила в Италию, где она присоединилась к своим знакомым Рексу Харрисону и Лилли Палмер. Харрисону принадлежала вилла под названием «Сан-Дженезино», в честь святого — покровителя актеров. Шлее и Гарбо навещали ее, хотя сами жили на яхте, поставленной на якорь в самом дальнем и грязном конце залива, исключительно с той целью, чтобы избежать назойливых представителей прессы. Местные жители, привыкшие к заезжим знаменитостям, обычно кидались за автографами, но Гарбо они встретили аплодисментами. «Обычно, — писал Харрисон, — она торопливым шагом пересёкала главную площадь, пытаясь поскорее укрыться от посторонних глаз, но итальянцы стояли, хлопая в ладоши, чего я до сих пор ни разу не видел… Она обожала прогулки в полном одиночестве, по горным тропинкам к крестьянским фермам за нашим домом, иногда я тоже гулял с ней. Мне ужасно нравилось беседовать с ней. Временами ее охватывало веселье — по вечерам она порой заливалась смехом по нескольку часов подряд, а затем снова погружалась в глубокую депрессию».
* * *
Харрисон пригласил Гарбо на борт яхты Дейзи Феллоуз, чтобы она познакомилась с Виндзорами. Разговор никак не клеился, и, вспоминает Харрисон, стоило только беседе застопориться, как приятель герцогини, Джимми Донахью, в одежде бросался в воду. Лилли Палмер сообщает об этом куда больше подробностей, замечая, что Донахью «был пьян и сиганул в воду лишь дважды». Сама Лилли как зачарованная наблюдала за герцогиней и Гарбо. «Глядя на них, я думала, что жизнь подчас отводит людям такие роли, что ни один хороший сценарий не предназначил бы им. Той женщиной, ради которой мужчина был готов пожертвовать троном, несомненно, должна была стать Гарбо, прекраснейшая из женщин, непревзойденная и единственная в своем роде».
Лилли замечает, что во время купания Гарбо обычно «ныряла, а затем снова показывалась на поверхности, при этом капли воды переливались у нее на ресницах, которые, казалось, были куплены в магазине».
Гарбо как-то раз спросила Лилли: «Ну почему у меня нет мужа и детей?» И Лилли отвечала; «Ты это серьезно? Да миллионы мужчин сочли бы за счастье ради брака с тобой приползти к тебе на четвереньках!» — «Нет, — отвечала Гарбо. — Мне еще не встретился такой мужчина, за которого я бы вышла замуж».
Харрисоны побывали в гостях на яхте Шлее, и Лилли пришла в ужас, увидев своими глазами, как досужие представители прессы держат судно под постоянным прицелом. Лилли забрела в чью-то ванную комнату и поначалу подумала, что та принадлежит Гарбо: здесь выстроился целый ряд флаконов с одеколонами и духами, солью для ванн и растираниями. Увы, как оказалось, то была ванная Шлее. Ванная Гарбо была напротив — в ней в стакане торчала одинокая зубная щетка, валялись расческа с поломанными зубьями и неполный кусочек мыла «Люкс». Лилли заметила, что, когда они с Гарбо спустились на берег, та заметно съежилась. Фотографы напирали со всех сторон, отчего воинственно настроенный Харрисон был вынужден «врезать первому попавшемуся». Оказавшись на вилле, Гарбо почувствовала себя в относительной безопасности (защищенная от орд «папарацци» высоким забором). Внимание прессы вылилось в многочисленные заголовки и статьи. 16 августа «Нью-Йорк Тайм» опубликовала фотографию Гарбо с косынкой на голове и в темных очках, садящуюся в моторную лодку в Портофино. Подпись под картинкой гласила: «Беглая знаменитость». Была опубликована масса всяческих материалов, причем порой довольно язвительных. «Эпока» писала: «У нее печальное лицо, обиженно поджатые губы и тощие ноги».
В «Темпо» начали за здравие, а кончили за упокой: «Лицо актрисы, на протяжении двух поколений заставлявшее зрителей замирать от восторга, еще не до конца утратило свою свежесть».
«Эуропео» замечала: «Она еще более-менее стройная, хотя слегка раздалась в бедрах», — правда, тотчас делала оговорку, что, возможно, это всего лишь зрительный эффект от свободного покроя брюк. Не сумел избежать внимания прессы и Шлее. «Эуропео» окрестила его «Голубым пиратом» — он-де высок, держится прямо, дышит здоровьем, у него ни грамма жира. Французские газеты, наоборот, обозвали его «старым и безобразным», добавляя, что они внимательно рассмотрели его, когда он купался с Гарбо. «Тело у него дряблое — сразу дает о себе знать жизнь «сливок» нью-йоркского общества. Когда он кончил купаться, то один из матросов был вынужден помочь ему подняться на платформу».
Гарбо написала Сесилю из Италии, сообщая, что у нее нет никаких планов, однако, скорее всего, она вскоре отправится в Париж. Сесиль тоже тем летом побывал в Портофино, в разное с Гарбо время. Затем он направил стопы в Венецию, а затем домой в Лондон, чтобы приступить к чтению курса лекций в колледже «Слейд».
* * *
Мерседес вернулась к себе в Нью-Йорк, в дом № 471 по Парк-авеню. В октябре она писала Сесилю: «В июле Грета вернулась, но я ее еще не видела. Вечером накануне отъезда в Европу она обмолвилась о тебе, и я была вынуждена встать на твою защиту (почему — слишком сложно объяснять тебе в письме). Мы с ней повздорили, и я высказала ей все, что думала. Она рассердилась и уехала, так мне и не позвонив и не попрощавшись. И вот теперь, по возвращении, опять-таки не позвонила мне. Она поселилась в том же доме, что и Джордж Шлее, и вскоре переедет туда окончательно. Нет, это просто какой-то идиотизм, это просто противоестественно, что после стольких лет дружбы с ней все еще приходится обращаться в «лайковых перчатках» или же постоянно попадать впросак… Разумеется, мне ее ужасно недостает, и оттого, что я ее не вижу, мне становится тоскливо. Жизнь проносится мимо с такой быстротой, что безвозвратно уходят секунды, которые мы могли бы провести с дорогими сердцу людьми!»
Сесиль писал в ответ;
«Дражайшая Мерседес!
Был рад получить от тебя весточку, хотя и горько осознавать, что у тебя нелады с Гретой, и что самое главное, из-за меня. Прискорбно, что люди, которые любят друг друга, видятся гораздо реже, чем те, что находятся в более поверхностных отношениях. Мне очень горько за Грету, которая далеко не счастлива и только тем и занята, что еще больше осложняет себе жизнь. Я никак не могу взять в толк, почему она озлобилась на нас с тобой, ведь мы всегда были с нею предельно честны и желали ей только добра. Боюсь, что она так и не даст о себе узнать, хотя ей трудно обойтись без тебя — мне всегда казалось, что остаток дней вы проведете вместе. Как бы мне хотелось надеяться, что Шлее — действительно тот, кто ей нужен; но даже если отвлечься от всяческих предвзятых чувств, я глубоко сомневаюсь, что он способен дать ей то, в чем она нуждается, а она готова пожертвовать всем ради того, чтобы чувствовать себя под его крылом».
В то Рождество Сесиль не поехал в Америку, из-за того что читал лекции в «Слейде». Это вынудило Гарбо написать ему; она спрашивала, где он сейчас. По ее мнению, Сесиль вполне мог бы уже приехать в Нью-Йорк; правда, соглашалась Гарбо, вполне возможно, что дома ему лучше. Гарбо все еще страдала от простуды, а погода на улице стояла отвратительная. Гарбо писала, что не дождется, когда наступят свежие, морозные дни. Как и раньше, она передавала привет леди Джулиет Дафф, Саймону Флиту, Клариссе Иден и всей семье Сесиля, но в первую очередь — Хэлу Бертону. Гарбо посылала привет и самому Сесилю.
* * *
В январе 1954 года Сесиль на несколько дней остановился в отеле «Амбассадор», а затем, как и в предыдущем году, отправился с лекциями в турне по штатам. Начал он с Беверли-Хиллз. Его мысли то и дело обращались к Гарбо, а настроение было ностальгическим и печальным.
* * *
Все было, как и прежде, — и всего недоставало. Главное, недоставало Греты.
«С тех самых пор, как я впервые попал сюда двадцать лет назад, она была единственной — по крайней мере, для меня, — кто способен приподнять это место над всей его (Sic!) вульгарностью. Потому что она жила где-то поблизости — через три холма — еще до того, как я познакомился с ней. Эта дорога в пригороде, эта заправка, эти лотки торговцев фруктами — все это было наделено какими-то особыми чарами. Она была частью места, где она властвовала безраздельно. Когда я в двадцатых годах бывал здесь с Анитой Лоос, уже тогда ее образ неотступно преследовал меня. Позднее я приезжал сюда один — это она поманила меня, — и наконец я встретил ее — удивительная, редчайшая встреча, которая так ни во что и не вылилась, пока не отгремела война и не пролетели долгие годы. Затем, как любовники, мы провели здесь немало счастливых дней. Я был обручен с богиней этого места и на протяжении недель не видел никого, кроме нее, — проводил с ней дни и ночи, а затем на заре уходил к себе… в бунгало, укутанный любовным облаком. Мы ездили на фермерский рынок, катались взад-вперед по Бедфорд-драйв, пока не запомнили «в лицо» каждую пальму на нашем пути; и я чувствовал себя этаким олимпийцем, и начал испытывать к другим людям нечто вроде жалости: ведь они, в отличие от меня, суетились в своей никчемности. И вот теперь я здесь, а она за тридевять земель. Она больна, опечалена, бесконечно трогательна, с ее тоненьким девичьим голосом, который звучит так жалобно на другом конце провода в Нью-Йорке, где холодно и промозгло, и она уже много дней в постели и все еще страдает от простуды, которая прицепилась к ней несколько месяцев назад. Словно наступило запустение и упадок. Я разговариваю с людьми, которые ее знают и восхищаются ею, но одновременно осознаю, что все они принадлежат старшему поколению. Вестибюль отеля наводняют новые толпы будущих звезд с жадными глазами, готовых продать все на свете, лишь бы добиться успеха. Киноиндустрия по-прежнему процветает, но это место мне более не интересно. Богини больше нет, и я чувствую, что мои воспоминания не стоят и гроша, ведь она уже больше не вернется сюда. Не сможет вернуться сюда. Голливуду она больше не нужна — она постарела на десять лет, — и это непростительно. Солнце светит по-прежнему ярко, и апельсиновые деревья распустились цветами, и воздух чист и полон ароматов, и однако все это бессмысленно — мне не будет грустно отсюда уезжать».
Хэл Бертон, как всегда преданный друг, послал Гарбо еще одну книгу. Из Чикаго Сесиль писал ему:
«Грета пришла в восторг от твоего письма и книги и передает сердечный привет. Как мне кажется, когда я вернусь, ты получишь от нее галстук. Жизнь ее протекает бесцельно, она утратила к ней всякий интерес — однако серьезно занята переездом в новую квартиру. Разумеется, это лучше, чем жить в гостинице, но зачем вообще жить в Нью-Йорке? Это место ей совершенно антипатично».
По возвращении в Нью-Йорк после турне Сесиль имел возможность хорошенько рассмотреть эту квартиру, четырьмя этажами ниже Шлее, в доме 450 по Пятьдесят Второй Восточной улице напротив «Речного клуба». Сесиль был рад, что у Гарбо наконец появилось настоящее пристанище после нескольких лет скитаний по безликим отелям, однако не все было настолько хорошо, как он надеялся. Вот что Сесиль писал в своем дневнике:
«Увы, сие событие не вызывает счастливой улыбки. Она отнюдь не в восторге от того, что наконец-то обрела свою собственную квартиру, и называет все это «жуткой тягомотиной» (ее лексикон заметно оскудел). Она, скорее, перевозбуждена и слишком измучена, нежели довольна. И она не позволит никакому декоратору помочь ей в оформлении квартиры. Она сделала все сама, и в результате на квартиру страшно смотреть. Она так и не усвоила, хотя не раз удивительным образом проявляла это качество в своей игре, что наиболее сильный эффект достигается смелостью в сочетании с простотой и контрастом. Она говорит, что любит «кричащие тона», — и вместо того, чтобы выбрать такой тон, на котором бы они заиграли, она не сумела подобрать для гостиной ни единого материала, который бы их оттенял. В результате мы имеем безвкусную мешанину аляповатых цветов, которые совершенно не сочетаются между собой. Стены у нее какого-то поросячье-бежевого оттенка, шторы розоватые, подушки — всевозможных расцветок: от цвета подгнившей клубники до грязновато-бордового и розового. У некоторых стульев полосатая, желтовато-розовая обивка, а на полу — кошмарный розовый ковер. Даже ее замечательные картины — Ренуар, Боннар, Руальт, Сутин и Модильяни — не способны сгладить впечатление. В результате мы имеем безнадежную мешанину, которая является результатом того, что Грета не способна принимать окончательные решения. Когда она спросила моего совета относительно спальни — с ее лавандовыми стенами, розовым ковром и удручающей итальянской резьбой по дереву на стене (целиком и полностью ее идея, я сказал; «Господи, как бы нам от этого избавиться»), — было невозможно решить, что же выбросить, а что оставить. Я пришел к выводу, что если покрасить ковер в очень темный гранатовый цвет, то этим можно немного оживить стены, и тогда она может вполне удачно воспользоваться грязновато-розовым полосатым материалом, который она хотела пустить на шторы. Но ей так и не дано, понять, как одна вещь гармонирует с другой, и вообще Грета не способна придерживаться одного мнения дольше, чем пару дней. Позднее я стал свидетелем, как она обсуждала возможность приобретения для своей комнаты пестрого обюссонского ковра. У нее повсюду расставлены цветочные горшки, которые она превратила в подставки для ламп — розовые, грязно-розовые и красные. Созданный ею эффект точно такой же, как и в Голливуде, как и в квартире Шлее. Но на этот раз он еще более разнороден, чем то, к чему она до этого приложила руку. Не укладывается в уме, как такая удивительная женщина способна жить в такой ничем не примечательной обстановке. Не менее странно и то, что это бедное дитя стокгольмских трущоб (случалось, ее на праздники отправляли в деревню в какую-нибудь сердобольную зажиточную семью, где она впервые узнала вкус конфет), — что это дитя нынче живет — на собственные заработки — в такой роскошной обстановке. Она во многих отношениях проделала долгий путь: квартира — одна из самых дорогих в Нью-Йорке, картины на стенах — кисти самых знаменитых импрессионистов и современных художников, а портсигары, абажуры и прочее — самые модные, так же как и расстановка мебели — по последнему слову. И в то же время все совершенно не так, ибо не отражает ее жизни. У нее вовсе нет привычки сидеть по диванам с сигаретой в руке напротив журнального столика. Эта квартира должна служить выражением натуры, чуждой условностей, поражающей своей красотой и пониманием качества и сдержанности. Я наугад высказал пару критических замечаний — хотя, сказать по правде, не знал, с чего начать и чем закончить. «Будь добра, выкинь этих купидонов — качество оставляет желать лучшего. Они здесь ни к селу ни к городу». Однако мне больно было видеть ее обиженное выражение. Я проклинал себя за свою грубость. Не думаю, чтобы она особенно гордилась этой квартирой. Можно сказать, что она вообще ею недовольна, — и это тоже печально. Но печальнее всего тот факт, что она ведет столь никчемное, бессмысленное существование, и все это проистекает от ее характера, который направлен на саморазрушение, — и все это несмотря на ее дивную красоту, тонкую душу и одаренность. Причем это саморазрушение дается ей с поразительной легкостью, и она преуспела в нем, несмотря на то, что весь мир до сих пор зачарован ее гением».
В следующем своем письме Гарбо, написанном из Бродчолка, Сесиль отзывался уже не столь язвительно:
«Дражайшая Г.! Интересно, вошла ли ты, наконец, во вкус своей «шикарной» квартирки на Ист-Ривер? Надеюсь, кухня для приготовления мороженого по-прежнему твоя самая любимая комната — или же твои симпатии уже переключились на столовую, или же на гостевую, с ее красным ковром? Надеюсь, ты нашла в себе смелость кое-что переделать, или же ты все еще колеблешься? Надеюсь, что с наступлением весны у тебя будет время выглянуть из окна на реку и вспомнить обо мне».
* * *
Сесиль снова вернулся к старой теме — не приехать ли Гарбо к нему в гости, — однако на этот раз им, скорее, двигала горечь из-за никчемности ее существования, нежели желание навсегда покорить ее.
«Когда ты приедешь? Боюсь, что твоя жизнь вошла в колею далеко не ту, что была бы тебе на пользу. И еще: как жаль, что ты оттолкнула от себя Мерседес, — вы бы могли вдвоем прилететь ко мне. Как бы я хотел, чтобы ты оказалась на какой-нибудь зеленой лужайке, чтобы сделать глоток чистого воздуха. Мы бы лелеяли и баловали тебя на наш деревенский манер».
То же самое требовалось обсудить с Мерседес.
«Как печально, что Грета не приедет и не встряхнется немного, но у меня на нее нет ровно никакого влияния — не то что у этих Валентин. Я действительно огорчен, что она так и не навестила тебя. Рано или поздно это произойдет — она поймет, что пора положить конец этому смехотворному положению; но ведь как ужасно, что, в отличие от других, до нее никак не доходит, что здесь главное — время. Для нее оно вообще не существует, а это значит, что хотя она и живет только настоящим моментом, но все равно не осознает, как быстро пролетает жизнь. В моем последнем письме я настоятельно советовал ей помириться с тобой, хотя и с довольно эгоистичной целью — чтобы вы вдвоем приехали в Европу, где я, тоже из себялюбивых побуждений, буду рад разделить ее общество.
Кстати, о заявлениях Крокера. Меня ужасно раздражает, что он, который считает себя подлинным другом Греты, растрезвонил о том, что случилось с ними. Грета рассказала мне, что они как-то решили немного проветриться и после коктейлей заказали еще бутылку красного вина, в результате — ну не кошмар ли! — она заснула в середине спектакля. Такое может случиться с каждым, особенно если учесть духоту зрительного зала и нудную пьесу — как вообще публика способна сидеть прямо? По-моему, это смехотворное преувеличение — использовать этот случай как повод для утверждения, будто она пьет, поэтому, кто бы тебе об этом ни рассказывал, не верь. Г. время от времени прикладывается к рюмке, для согрева или поднятия настроения, однако это вовсе не значит, что она не может жить без спиртного, хотя одному Богу известно, куда ее может занести с таким интеллектуальным ментором, как Шлее! Я, конечно же, порвал твое письмо и даже не стал бы вспоминать рассказанную тобою историю, которая сама по себе совершенно беззлобна. К черту все эти сплетни, а Гарри Крокер пусть в следующий раз не распускает язык!»
Гарбо написала Сесилю, чтобы сказать ему — кстати, не в первый раз, — что он должен счесть за счастье, что она не поехала с ним. Все это время она пребывала в подавленном настроении. Пока что она все еще в Нью-Йорке, хотя каждый день спрашивает себя, а не уехать ли ей в Калифорнию. А еще ей не давал покоя вопрос, каковы ее шансы увидеть на улицах Манхэттена лицо Сесиля. Гарбо умоляла его, чтобы он не думал о ней как о душевнобольной из-за ее долгого молчания. В ответ на это Сесиль писал: «Лапочка! Был одновременно обрадован и огорчен, получив вчера твое письмо из Нью-Йорка. Рад получить от тебя весточку, и огорчен, что у тебя такое подавленное настроение. Надеюсь, оно уже прошло. Я тоже последнее время много занимался самокопанием, пытаясь догадаться, какие еще сюрпризы жизнь собирается преподнести нам в будущем, особенно в этом возрасте, когда уже подводишь итоги» (Сесилю исполнилось пятьдесят).
* * *
Сесиль отправился в Америку осенью, ему предстояло сделать эскизы для «Мелового сада» с участием Ирен Селзник. Перед отъездом он докладывал Мерседес, что не получал от Гарбо вестей вот уже полтора месяца. Вскоре он узнал, что же произошло. Грета так и не совершила своей ежегодной вылазки в Европу вместе со Шлее, главным образом потому, что никак не могла принять окончательного решения. В конце концов Шлее отправился в путь один, потому что его ждали какие-то неотложные дела. Он уезжал из Нью-Йорка в бешенстве. Грета, чтобы избежать нью-йоркской духоты, отправилась в Калифорнию, поручив заботу о себе Гарри Крокеру. Спустя неделю она уже не могла выносить его общества и отбыла в Нью-Мексико. Однако в начале августа она была в Лос-Анджелесе, где к ней пристал с расспросами какой-то репортер из журнала «Тайм».
«Вы влюблены? Вы собираетесь замуж?» — «Будьте добры, — взмолилась она с явным отвращением. — Я не желаю об этом говорить. Я устала. Я ужасно устала».
В Нью-Мексико она встретилась с родными — матерью и братом, который страдал от сердечной недостаточности. Однако спустя пару дней стало совершенно ясно, что им просто не о чем говорить. Гарбо прихворнула и вернулась в Нью-Йорк, чтобы проконсультироваться с врачом. Уезжая, она планировала полуторамесячный отдых, однако в результате каким-то чудом ей удалось вырваться из родных стен на целых четыре месяца. Гарбо вернулась в Нью-Йорк в середине ноября. И вот что Сесиль докладывал Мерседес:
«Три недели назад Гарбо вернулась из Нью-Мексико, где, как я полагаю, она гостила у брата, но ты знаешь, что она никогда не дает точной информации, так что обо всем приходится только догадываться. Все четыре месяца она хворала — ужасно осунулась и похудела. Я точно не знаю, что с ней такое, и даже не думаю, что причина действительно в каком-то физическом недомогании. Но она только вздыхает, не в силах вырваться из завладевшей ею летаргии, — если не считать тех моментов, когда она вырывается, чтобы немного развлечься. И снова все тот же идиотизм — во всем безоговорочно слушаться этого Шлее; в результате — никаких определенных планов. Других же людей она практически не видит. Все это весьма прискорбно, но она по-прежнему хороша собой и, как и прежде, чем-то трогательно напоминает ребенка. Однако с точки зрения здравого смысла она понапрасну тратит столь много драгоценного времени».
В одно из воскресений в декабре Гарбо отправилась вместе с Сесилем на ленч к нему домой. Волосы ее были уложены в виде крысиных хвостиков времен Директории, а вместо челки торчали несколько непослушных прядок. Сесиль был в восторге от ее красоты. Он отметил эту и последующую встречу в своем дневнике. Между ними вот-вот грозила вспыхнуть ссора — между прочим, интересный поворот в их отношениях.
«Я словно зачарованный взирал на эту красоту. Я чувствовал свою близость к ней, хотя она ни разу не делилась со мной личными переживаниями. Тем не менее, как это обычно бывает, всегда есть возможность догадаться обо всем, что желаешь узнать, каким-то внутренним чутьем и по косвенным приметам. Мы были счастливы вместе. Правда, я был неприятно поражен ее худобой. Казалось, она была раза в два тоньше той женщины, которую я знал десяток лет назад. Она пожаловалась мне, что чувствует себя далеко не лучшим образом, но, увы, не в силах что-либо изменить. «Cest la vie», — вздыхала она. Я подумал, что если учесть близость наших отношений, она слишком резко заторопилась уйти. Я был до известной степени обижен тем, что она вознамерилась во что бы то ни стало навестить — кого бы вы думали — Гюнтеров, которые, если верить ей, всегда наводили на нее скуку. Но, слава богу, прошли те времена, когда меня до глубины души обижали ее необдуманные выходки. К счастью, я утратил способность испытывать свойственные любовникам душевные муки.
Каждый день, или через день — телефонные звонки. Я стараюсь голосом не выказать обиды. Как мне кажется, это единственная разумная линия поведения. Я не спешу сострадать ее вздохам. «Как ты там?» — «Не скажу. Это не слишком приятная тема! — и снова глубокий вздох: — Cest la vie!»
Совместная вылазка за покупками или же ужин вдвоем откладываются со дня на день. Ничего не поделаешь. Я занят. Да и Грета всегда говорит: «Если у тебя есть что-то более важное, чем я, не стесняйся, можешь отказать мне в самый последний момент». Это она от души. Я назначаю на всякий случай двойную встречу, испытывая при этом укор совести, — но ведь ей всегда что-то мешает, и наши свидания пролетают. Вместо того чтобы пригласить ее к себе на рюмочку-другую, я предлагаю прийти к ней. Она немного удивилась, однако спросила: «И что мы будем пить? Мартини?» Я прибываю с опозданием. Швейцар предупрежден, что должен прийти гость. Г. говорит, что тот едва не лопнул от удивления. С тех пор как я был здесь последний раз, квартира приобрела более однородный и законченный вид. В ней поубавилось безвкусицы, и я был впечатлен огромными полками книг в прекрасных переплетах. Картины в гостиной отличные — Ренуар, Сутин, Боннар, и повсюду в вазах море роз и гвоздик. Грета в сером коротком трикотажном жакете, серых твидовых брюках с ремешками вокруг икр и красных комнатных шлепанцах. В розовом бордельном отблеске какого-то отвратительного абажура ее лицо кажется каким-то обесцвеченным. Мы сидели на диване, потягивая мартини с водкой, которые закусывали тонкими ломтиками поданного ею сыра «грюйер». Мы разговаривали о Рождестве, и она сказала слегка удивленно, что ей казалось, что я останусь в Америке до праздников — мне вовсе незачем уезжать домой, как я планировал, и мы вполне бы могли отпраздновать вместе. Она уже твердо решила, что точно не пойдет наверх к Шлее. «Прошлый год это была сущая пытка, и ничто не заставит меня пойти туда снова. В любом случае, это так отличается от того, как было в детстве у меня дома. В нашей стране мы отмечали канун Рождества, а не Рождественский день». Я завел с ней разговор о важности семейных уз, о том, как невидимые узы родства накрепко привязывают нас к действительности. Она кивала в знак согласия, однако заметила, как быстро наступает момент, когда нам нечего сказать близким, — радость встречи длится дня два, не больше. «Как это, однако, печально! На этот раз я собираюсь захватить с собой бумаги, на которых записал все мои нью-йоркские дела, так что я смогу рассказать об «игре в пижаму», и все-таки какое равнодушие проявят они к этим не знакомым им людям! Как все это, однако, печально!» — «Ну, нет, — возражает Гарбо. — Они не ощущают этого недостатка, этой разделяющей их пропасти, и они вовсе не страдают от того, что им нечего сказать. Лишь мы, творческие натуры, знаем, сколь близким может быть родство человеческих душ». — «Да, — согласился я. — Такое случается. Возьмем, к примеру, семью Стейси — того самого Стейси, садовника, который живет по соседству с Клариссой. Она однажды неожиданно вернулась к себе из Лондона, уже за полночь, и поэтому робко постучала в нашу дверь за ключом и, конечно же, разбудила. А затем она, мистер и миссис Стейси и их дочь затеяли веселый шумный спор о том, каким образом пауки переползают с одной стороны дорожки на другую и что им надо, чтобы решиться на этот шаг, после которого они уже ползут вдоль собственной паутины, и как они вообще попадают сюда, ведь не прилетают же по воздуху?» На что Гарбо отвечала: «Но ведь Стейси весь день работал в саду, миссис Стейси занималась своими делами, их дочь тоже — и поэтому, когда они собрались вместе, впервые за весь день, стоит ли удивляться, что им есть что сказать друг другу?» Надо признаться, меня несколько удивил такой ход рассуждений и как она верно угадала образ жизни совершенно незнакомых ей людей. Тем не менее я сказал: «И все-таки как печально, что такое случается нечасто. Мой отец никогда не знал, о чем ему говорить с нашей матерью или с нами. Наши «беседы» всегда протекали в каменном молчании, а затем он обычно доставал золотые часы на цепочке — чтобы проверить, не прошло ли, случаем, чуть больше времени, чем на самом деле». — «Но я ведь тоже постоянно смотрю на часы», — возразила Гарбо. Она просто разрывалась между тем, чтобы поскорее закончить наше свидание (так как Шлее то и дело названивал сверху), и желанием еще немного посплетничать. Мы с ней выпили еще несколько мартини и поговорили о кинобизнесе. Ее агент, Минна Уоллис (я встречал ее в Лондоне), позвонила с предложением сыграть какую-то совершенно неподходящую роль, и Грета тогда сказала:
«Ну как я смогу предстать перед камерой, если я перед этим хорошенько не выспалась, а я ведь буду волноваться и ни за что не усну, и вообще, сниматься — ужасно суматошное дело: ведь ты уже не принадлежишь самому себе, приходится играть перед посторонними людьми, электриками, осветителями…»
Боюсь, что мне не удалось со всей полнотой передать четкий ход рассуждений Греты. Когда она начинает философствовать — это ее стихия, у нее безошибочное чутье, — в эти моменты в ее голосе появляется убежденность, которой ей не хватает в обыденной жизни. Ей удается — причем мне до сих пор не до конца понятно, как — облекать сказанное в совершенную скромность. Свое неодобрение она выражает мягко и ненавязчиво (я уже рассказы-, вал, что провел один вечер с Ирен Селзник и под конец был доведен до полного изнеможения ее беспрестанной болтовней. Нет, конечно, она умнейшая женщина, но мой голос по причине безмерной усталости к трем часам утра начал меня подводить). Г. сказала: «Как можно быть умным, если ты не замечаешь чувств других людей, если ты не видишь, что они устали». Она наделена восхитительным качеством — женским умением уходить от резких суждений. Я был поражен этим ее даром — именно в такие моменты она нравилась мне больше всего. Но зато как трудно застать ее в этом настроении!
Но я думаю, что между нами тогда возникала гармония. Тем не менее, совершенно неожиданно — или мне только так кажется, поскольку я никак не припомню, к чему это было сказано — она вдруг заявила, что я никогда не смогу понять ее точку зрения на отдельные вещи, потому что я без царя в голове. Без царя в голове… Это только подлило масла в огонь! Неожиданно я почувствовал, что во мне закипает ярость: «Могу я спросить, как это понимать? С какой стати ты считаешь, что я без царя в голове?» После чего она процитировала «Книгу сатирических мемуаров», принадлежащих моему перу, — «Мое королевское прошлое»: «Только человек без царя в голове мог написать обо мне так, как ты — даже при этом меня не зная, — в этой записной книжке (опубликованной в 1935 году), которую мне кто-то дал!» Я сверкнул глазами. Эта была та самая злополучная книжка, которая стеной стала между нами после ее отъезда из Англии, когда мы были на волоске от того, чтобы пожениться. Когда я затем позже приехал в Нью-Йорк, она отнеслась ко мне, как к чужому человеку. Когда же мы встретились несколько недель спустя за завтраком, она вынудила меня отозваться о ней вышеупомянутым образом (а именно: «Ей не известно, что такое истинная дружба»). Мы с ней повздорили. Я считал нечестным с ее стороны, что она вообще заговорила о том, что было написано в начале тридцатых, до того, как мы стали любовниками. Позднее она обрушила свой гнев на Мерседес — они не разговаривали между собой на протяжении нескольких месяцев. Г. обвиняла ее, будто она якобы поведала мне всякие интимные подробности. И снова всплыла эта злосчастная записная книжка двадцатилетней давности. Теперь уж я разозлился не на шутку. «Могу я поговорить с тобой четыре минуты, только чтобы меня никто не перебивал? Позволь мне сказать тебе, что, по-моему, это просто чудовищно с твоей стороны — судить меня, пятидесятилетнего человека, за то, что я писал, будучи вдвое моложе». Но она меня перебила: «Человек всегда остается один и тот же, и лишь человек без царя в голове мог написать, что от меня пахнет, как от младенца». На что я указал ей, хотя, возможно, и не столь ясно, как мне того бы хотелось, поскольку ярость слегка затуманила мне сознание, что Грета сама как-то призналась мне, что атмосфера киносъемок обладает какой-то редкой интимностью, как однажды она видела, как танцуют маленькие негритята, и этот незабываемый момент был запечатлен навсегда. Когда она еще снималась в кино, то возбуждала воображение художников и других творческих натур, именно поэтому она пользовалась успехом, и поэтому вполне естественно, что я смог многое понять в ней, благодаря тому образу, что жил на экране и был окружен ореолом легенд. Как муза, она была в общем пользовании. Мне казалось, что я ее знаю. И то, что я писал о ней, — было совершенно естественным делом. Тем самым я не вторгался в ее мир. Я вообще не был с ней знаком, если не считать одной короткой встречи, и соответственно не был связан никакими моральными обязательствами. Между прочим, написав, будто от нее пахнет, как от младенца, я тем самым не совершил никакого преступления; это замечание являлось исключительно плодом моего воображения.
Я набросился на нее, обвиняя в мелочности: «Как можно цитировать то, что написано двадцать лет назад! Неужели ты не замечаешь, как я оберегал тебя от окружающего мира, с тех пор как мы вместе? Неужели ты не испытываешь никакой верности, никакой благодарности, никакой привязанности за мою тебе преданность? Неужели я когда-либо оскорбил тебя необдуманным словом? Изменил тебе? Позволил когда-либо воспользоваться тобой в корыстных целях, как поступали многие из твоих близких друзей?»
Она встала на их защиту — ей, мол, хорошо известны все их недостатки и слабости. Мы принялись орать друг на друга. Я чувствовал себя непогрешимым. «Чем быстрее ты позабудешь старые обиды, — кричал я, — тем лучше!»
И ничего нет страшного в том, что у нее климакс («Многие женщины сходят с ума», — заявила она). Меня слишком далеко занесло, чтобы я мог вовремя остановиться. Я встал и надел пальто. Она сказала, что мы оба выпили слишком много коктейля — in vino veritas, — но все еще дулась на меня. Ну почему бы ей не прочесть то, что было написано недавно? Ведь если бы не ее треклятая лень, она могла бы прочесть мою‘последнюю книгу, которую я ей недавно подарил («Зеркало моды», опубликованную в 1954 году). Почему бы ей ее не почитать, чтобы убедиться, что я тот же самый человек, которого она когда-то называла «паяцем». Неужели мне бы удалось добиться того успеха, которого я добился, будь я легкомысленным ветрогоном.? Ну разве кто-нибудь оценил бы мою работу, будь это так? «Ты разносторонне одаренный человек, и все равно без царя в голове». Ничуть я не одаренный. Просто у меня есть характер — и именно мое упорство и моя настойчивость позволили мне добиться успехов, а вовсе не мое легкомыслие. Да, когда-то я был таким. Я можно сказать, развился слишком поздно, однако пытался добиться своего места в жизни. В молодости же я был весьма порывистым и пылким юношей. Вполне возможно, что в двадцать лет я бывал легкомысленным, однако в своем поведении по отношению к ней меня можно назвать кем угодно, но только не ветрогоном. По правде говоря, ни один легкомысленный человек не счел бы себя столь глубоко оскорбленным, как бывало со мной после ее нередкого продолжительного молчания, после какой-нибудь размолвки — после года, если не больше, моих душевных страданий из-за неразделенной любви, она просто пришла ко мне и, не говоря ни слова, провела в спальню, задернула занавески и повернулась к кровати. Я выполнил то, что от меня требовалось, — однако чувства мои вряд ли были чувствами ветрогона. Я был шокирован, до глубины души оскорблен. По-моему, мой удар пришелся по самому больному месту. Однако другие мои выпады ничуть не разубедили ее в том, что она права, а я — нет. И вот теперь она пыталась меня поцеловать. Я отвернулся.
«Я не хочу с тобой целоваться».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.