Глава девятая ОТЛУЧЕНИЕ И ЗАВЕЩАНИЕ
Глава девятая
ОТЛУЧЕНИЕ И ЗАВЕЩАНИЕ
Когда Толстой уже сидел в зале ожидания на станции Астапово, Саша с Феокритовой собирали в вагоне вещи, разложенные для дальней поездки в Новочеркасск. «Когда мы пришли на вокзал, — вспоминала Александра Львовна, — отец сидел в дамской комнате[20] на диване в своем коричневом пальто, с палкой в руке. Он весь дрожал с головы до ног, и губы его слабо шевелились. Я предложила ему лечь на диван, но он отказался. Дверь из дамской комнаты в залу была затворена, и около нее стояла толпа любопытных, дожидаясь прохода Толстого. То и дело в комнату врывались дамы, извинялись, оправляли перед зеркалом прически и шляпы и уходили…»
«Когда мы под руки вели отца через станционный зал, — продолжает Саша, — собралась толпа любопытных. Они снимали шапки и кланялись отцу. Отец едва шел, но отвечал на поклоны, с трудом поднимая руку к шляпе».
Толпа любопытных фигурирует и в записках Маковицкого, под видом «господски одетых людей». Доктор сначала принял их за пассажиров, ожидавших свистка своего поезда, но это были железнодорожные служащие. Среди них стоял и журналист «Русского слова» Константин Орлов.
Когда в доме начальника станции Озолина приготовили постель для больного и настало время вести его в дом, возникла неувязка. По-хорошему, как считал Маковицкий, Толстою нужно было не вести, а нести. С каждым самостоятельным движением больной терял драгоценные силы, сердце его работало на пределе. Но как, кому это делать? Никто из толпы, включая журналиста Орлова, который следовал за Толстым инкогнито, не вызвался помочь врачу и двум девушкам. Шляпы снимали, кланялись. Но помочь не решались. Всё-таки Толстой! Боязно прикоснуться!
Наконец один служащий решился взять Толстого сзади под руки. Потом выяснилось, что его отец — уроженец Ясной Поляны. На выходе из станции к ним подошел еще сторож железной дороги, он взял Л.Н. под мышки спереди.
Толстой, замечает Маковицкий, «сильно падал вперед». Он уже не мог ходить. Уход закончился.
В домике Озолина он отказался сразу лечь в постель и довольно долго сидел в кресле, не снимая пальто и шапку. Маковицкий объясняет это тем, что Л.Н. боялся холодной постели. В воспоминаниях Саши дается более интересное объяснение.
«Когда постель была готова, мы предложили ему раздеться и лечь, но он отказался, говоря, что не может лечь, пока всё не будет приготовлено для ночлега так, как всегда. Когда он заговорил, я поняла, что у него начинается обморочное состояние. Ему, очевидно, казалось, что он дома, и он удивлен, что всё было не в порядке, не так, как привык…
— Я не могу лечь. Сделайте так, как всегда. Поставьте ночной столик у постели, стул.
Когда это было сделано, он стал просить, чтобы на столик поставили свечу, спички, записную книжку, фонарик и всё, как бывало дома».
Воспоминания Саши подтверждаются воспоминаниями Озолина. Возникает жуткое чувство. Сбежав из Ясной и оказавшись в другой губернии, в чужом доме, Толстой думает, что находится у себя в имении, и удивляется: почему в спальной комнате всё не так?
Маковицкий в это время был озабочен другим. Надо было протопить печь, нагреть кирпичи, чтобы положить к ногам больного, согреть воды. Если верить Маковицкому, Толстой, сидя в кресле, пребывал в ясном сознании. Просил позвать Озолина и его жену. Извинялся перед ними за причиненное беспокойство, благодарил, просил потерпеть. Хозяева растрогались. Они сами стали извиняться за детей, которые шумели в соседней комнате.
— Ах, эти ангельские голоса, ничего, — сказал Л.Н.
Когда позже рядом с ним сидела старшая дочь Татьяна, Толстой опять вспомнил о доме и сказал ей «Многое падает на Соню. Мы плохо распорядились». Она поняла, что отец имел в виду, но переспросила: «Что ты сказал, папа?» «На Соню, на Соню многое падает…» — повторил он.
И — потерял сознание.
Конец века
Толстой очень тяжело отживал XIX век. «Последнее пятилетие XIX столетия было тяжелым периодом в жизни моего отца, — пишет его сын Сергей Львович. — В 1895 году умер мой младший брат — семилетний Ванечка, очень способный мальчик, не по годам развитой, сердечный и чуткий. Его нежно любила как мать, так и отец, и любовь к нему соединяла их в одном чувстве. А со смертью Ванечки моя мать временно как бы потеряла смысл жизни, и ее истеричность, к которой она была склонна и раньше, теперь обнаружилась с новой силой.
В продолжение того же пятилетия мои две сестры Татьяна и Мария вышли замуж и уехали. Отец, особенно любивший своих дочерей, тяжело переносил их отсутствие, хотя не высказывал этого и старался бороться с этим своим чувством.
В доме моих родителей оставалась только их младшая дочь Александра. В 1900 году ей было 16 лет. Сыновья жили отдельно. Отец чувствовал себя одиноко; в доме преобладало мрачное настроение…»
Грустное настроение было у супругов накануне XX века. Не было между ними даже сцен ревности, яростных ссор. Холодно и тускло стало в Ясной. И вот С.А. записывает в дневнике 23 ноября 1900 года: «С трудом выпытываю и догадываюсь я, чем живет мой муж. Он не рассказывает мне больше никогда ни своих писаний, ни своих мыслей, он всё меньше и меньше участвует в моей жизни».
Но Толстой в это время живет очень напряженной и душевной, и литературной, и общественной жизнью. Он изучает Ницше и Ломброзо, интересуется войной на Филиппинах и в Трансваале. Он встречается с Горьким («Очень хорошо говорили. И он мне понравился. Настоящий человек из народа»), Он смотрит пьесу Чехова «Дядя Ваня» и «возмущается» ею. Он продолжает заниматься духоборами, интересуясь их устройством в Канаде. Пишет статьи о патриотизме и «Денежное рабство». Читает психологов Вундта, Кефтинга и находит их «поучительными». Он заново изучает Конфуция. Наконец, он пишет свою лучшую пьесу «Живой труп».
Его дневник 1900 года перенасыщен мыслями, каждая из которых на вес золота. Вот, например: «Жизнь есть расширение пределов, в которых заключен человек». В этом дневнике много рассуждений о браке, о женщинах, но в них почти не встречается жена.
В самом конце XIX века семью Толстых настигает еще один удар. У сына Толстого Льва Львовича и его жены-шведки Доры в Ясной умирает их первенец по имени Лев. Лев-III. Есть трогательная фотография, где три Льва сняты вместе. Маленький внук незадолго до смерти сидит на коленях дедушки. После смерти первенца неутешная Дора наотрез отказалась жить в России и вместе с мужем уехала в Швецию.
Отлучение Толстого
XX век начался для Толстого событием, которому придавали и придают, пожалуй, даже слишком большое значение из-за общественного потрясения, произведенного им в России. Толстого «отлучили» от православной церкви. В конце XX века установилась своего рода мода спорить о том, было ли это отлучение отлучением или только признанием того, что Толстой, как это и было на самом деле, с определенного времени членом православной церкви уже не являлся. Особенно любят рассуждать об этом светские, но архирелигиозно настроенные писатели и публицисты. «Не было отлучения! — заявляют они. — Было лишь определение».
Как будто это что-то меняет.
24 февраля в «Церковных ведомостях» было опубликовано «Определение» Синода от 20–22 февраля за № 557 «с посланием верным чадам Православныя Греко-Российския Церкви о графе Льве Толстом», где говорилось, что «Церковь не считает его своим членом и не может считать, доколе он не раскается».
Конечно, послание Синода было более пространным. И, нужно признать, весьма убедительным. Вот пункты, по которым Л.Н. «отлучался»:
«— отвергает личного Живого Бога, во Святой Троице славимого, Создателя и Промыслителя вселенной,
— отрицает Господа Иисуса Христа — Богочеловека,
— отрицает Иисуса Христа как Искупителя, пострадавшего нас ради человеков и нашего ради спасения,
— отрицает Иисуса Христа как Спасителя мира,
— отрицает бессеменное зачатие по человечеству Христа Господа,
— отрицает девство до рождества Пречистой Богородицы и Приснодевы Марии,
— отрицает девство по рождестве Пречистой Богородицы и Приснодевы Марии,
— не признает загробной жизни и мздовоздояния,
— отвергает все Таинства Церкви и благодатное в них действие Святого Духа,
— ругаясь над самыми священными предметами веры православного народа, не содрогнулся подвергнуть глумлению величайшее из Таинств — Святую Евхаристию».
Под каждым из этих обвинений Толстой подписался бы недрогнувшей рукой. Разве что некоторые пункты были составлены, скажем так, не вполне корректно. Например, Толстой не отрицал загробной жизни (в неизвестных формах), не отрицал и «мздовоздояния» (при жизни — муки совести, душевная пустота). Но, конечно, его понимание этого не сочеталось с церковными понятиями.
После «Критики догматического богословия», этой еще ранней работы «переворотившегося» Толстого, после ряда его статей и заявлений и, наконец, после крайне издевательского описания Причастия в романе «Воскресение», говорить о православном Толстом и даже просто о церковном Толстом было бессмысленно. Но в этом-то, собственно, и заключалась бессмысленность синодального определения.
Писать здесь о религии Толстого в сравнении в религией русского православия значило бы написать совсем другую книгу. Сегодня этим сложным вопросом занимается серьезный и авторитетный исследователь, священник Георгий Ореханов. Будем надеяться, что его будущий труд даст нам ответы на многие вопросы.
Для нас важен сам факт появления этого «определения», причем именно в это время.
Простой вопрос: зачем «определение» вообще появилось? Зачем было «отлучать» от церкви человека, давно к ней не принадлежавшего? Зачем было раскачивать и без того утлый челн российского общественного мнения и создавать проблему, которую сам же Синод затем пытался, но так и не мог решить? Вот загадка.
Опорным словом в обращении Синода к чадам церкви является слово «верным». Своим «определением» Синод как бы отсекал «верных» от сомневающихся. «Верные» должны отшатнуться от Толстого как от несомненного еретика. Сомневающиеся должны задуматься: с кем они? с церковью или с Толстым? Только здесь можно найти разумное объяснение появления этого «определения» в самое неподходящее для России время.
Но кто был «душой» этого, допустим, разумного поступка? Кто до такой степени радел о «верных чадах», которых, разумеется, могли смутить проповеди неистового Льва? И почему действительного еретика Толстого нельзя было вот именно предать анафеме?
Существует устойчивое мнение, что главным инициатором «отлучения» был обер-прокурор Святейшего Синода К.П.Победоносцев. Это якобы была его личная месть за образ холодного и циничного бюрократа Топорова в романе «Воскресение», в котором современники узнавали Победоносцева. Однако нет никаких прямых свидетельств о том, что именно Победоносцев был главным движителем создания синодального документа.
По мнению хорошо информированного чиновника Синода В.М.Скворцова, сам Победоносцев был как раз против опубликования синодального акта относительно Толстого и оставался при своем мнении и после его публикации[21]. Позиция Победоносцева хорошо известна. «Толстовцев» преследовать, но Толстого не трогать. Синодальный акт «трогал» как раз Толстого. Победоносцеву это едва ли могло понравиться. Но вроде бы он уступил давлению столичного митрополита Антония (Вадковского), на которого, в свою очередь, оказывал давление другой иерарх, страстный полемист против Толстого, имени которого Скворцов не называет.
Страстных полемистов против ереси Толстого в то время было немало. Например, целую серию брошюр против учения Толстого написал профессор старейшей Казанской Духовной академии А.Ф.Гусев. Кстати, именно он допрашивал в Феодоровском монастыре «самострелыцика» Пешкова (Горького), пытавшегося в конце 80-х годов в Казани добровольно лишить себя жизни, и отлучил его от церкви на четыре года. Но вряд ли скромный профессор мог иметь такое влияние на петербургского митрополита.
Куда более влиятельным полемистом против Толстого был отец Иоанн Кронштадтский, самый знаменитый в России проповедник, признанный в народе чудотворец и член Святейшего Синода. Но, во-первых, Иоанн Кронштадтский не имел веса в Синоде. Иоанн был именно всенародным «батюшкой», а не чиновным иерархом. Кстати, его подписи как раз нет под синодальным документом. Во-вторых, была бы воля Иоанна Кронштадтского, Толстого следовало бы не то что «отлучить», но принародно казнить, колесовать и четвертовать. Ненависть отца Иоанна к Толстому доходила до пределов почти безумия. Читать «полемики» Иоанна Кронштадтского против Толстого невозможно. Это не полемика, а чистой воды ругань. В своем предсмертном дневнике от 6 сентября 1908 года он договорился до того, что стал умолять Господа Бога убить Толстого, чтобы восьмидесятилетний старик не дожил до праздника Рождества Пресвятой Богородицы, «которую он похулил ужасно и хулит». «Возьми его с земли — этот труп зловонный, гордостию своею посмрадивший всю землю. Аминь. 9 вечера». Это была вечерняя молитва отца Иоанна. Поразительно, но буквально через два дня в том же самом дневнике мы прочитаем: «Господи, крепко молит Тебя об исцелении своем тяжко больная Анна (Григорьева) чрез мое недостоинство. Исцели ее, Врачу душ и телес, и удиви на нас милость и силу Свою».
Поистине — широк русский человек.
Так что прямой «заслуги» отца Кронштадтского в отлучении Толстого, скорее всего, не было. Это был несколько иной регистр духовной «полемики».
В своих воспоминаниях В.М.Скворцов говорит о кружке «влиявших на владыку Антония рясоносцев», называя Антония (Храповицкого), Сергия (Страгородского), Иннокентия (Беляева), Антонина (Грановского) и Михаила (Семенова). Он также намекает на то, что поход иерархов против Толстого был косвенным походом и против Победоносцева, которого, таким образом, подталкивали к более решительным действиям против знаменитого писателя. Ведь Толстого почему-то не решались «трогать» ни два русских императора, ни обер-прокурор.
Любопытно, однако, что ни один из названных Скворцовым «кружковцев», как и отец Кронштадтский, не подписал синодальный акт.
Кроме Антония (Вадковского) подписались: Феогност, митрополит Киевский и Галицкий; Московский и Коломенский митрополит Владимир; Иероним, архиепископ Холмский и Варшавский; Иаков, епископ Кишиневский и Хотинский; епископы Борис и Маркел.
Таким образом, крайней фигурой в этой истории остается всё-таки Антоний (Вадковский).
И вот здесь начинается самое интересное. По утверждению Скворцова, текст отлучения был написан всё-таки Победоносцевым. Но члены Синода внесли в него правку чтобы «определение» не выглядело как «отлучение», а свидетельствовало бы только об отпадении самого Толстого от церкви. Больше того: «определение» заканчивалось не проклятием «лжеучителю» графу Толстому, коим он, вне сомнения, являлся для Победоносцева, имевшего все основания не любить Толстого еще с 1881 года, когда у них случилась первая схватка за влияние на тогда молодого Александра III. Оно заканчивалось молитвой. И разумеется, эта молитва была написана не рукой Победоносцева. «Посему, свидетельствуя об отпадении его от Церкви, вместе и молимся, да подаст ему Господь покаяние и разум истины. Молимтися, милосердный Господи, не хотяй смерти грешных, услыши и помилуй, и обрати его ко Святой Твоей Церкви. Аминь».
В синодальном акте говорилось о выдающемся художественном таланте Толстого, который дан ему именно от Бога. Таким образом чуткий, внимательный читатель этого документа мог понять всю глубину проблемы, перед которой оказались и церковь, и Л.Н. Великий писатель, слава русской земли, «отрекся от вскормившей и воспитавшей его Матери, Церкви Православной, и посвятил свою литературную деятельность и данный ему от Бога талант на распространение в народе учений, противных Христу и Церкви, и на истребление в умах и сердцах людей веры отеческой, веры Православной».
Кто скажет, что не было такой проблемы? Была, и еще какая! Конечно, это была драма и для Толстого, чья любимая сестра жила монахиней в Шамордине, куда Толстой, в конце концов, бежал из Ясной.
Но чутких и внимательных читателей в России почти не оказалось. Да просто не ко времени вышло это определение Синода. В начале XX века Россию вело и шатало. Считаные годы оставались до начала кровавой бойни 1905–1907 годов и ответных жестоких столыпинских мер по подавлению первой русской революции. В это время любой «горячий» документ мог принести только вред. Между тем авторитет Толстого-учителя именно в это время приближается к апогею (синодальный акт, собственно, и приблизил этот апогей).
Синодальный акт был очевидной ошибкой. В принципе правильно составленный документ, но напечатанный не вовремя, не в той России, в которой ему следовало появиться, не для того Толстого, который мог бы еще ему внять, потряс русское общество не своим смыслом, а средневековым пафосом самого поступка. Ведь этот акт появился с небольшим отрывом от Дня Торжества Православия. Именно в Торжество Православия традиционно предавались «анафеме» все еретики и бунтовщики. Последний раз это делалось в XVIII веке — с гетманом Мазепой. Но с 1801 года имена еретиков не упоминались в церковных службах, а с 1869 года из списка имен, проклинаемых священниками, выпустили даже Мазепу и Отрепьева, т. е. явных государственных преступников.
Конечно, имя Толстого не предавали «анафеме» в храмах, как об этом написано в одном из не лучших рассказов Куприна. Но дело не в этом. Дело в том, что решительно во всех слоях русского общества, от рабочих до студентов и от профессоров до обычных священников, «определение» Святейшего Синода понималось именно как «отлучение» и никак иначе. Синодальный акт всколыхнул в русском сознании воспоминание о временах Аввакума и гонений на раскольников. «Отлучили!» «Отлучили!» И — кого? Величайшего современника, славу страны!
4 марта 1901 года на Казанской площади в Петербурге состоялась демонстрация в поддержку Толстого с избиением полицией ее участников.
На 29-й выставке Товарищества передвижников картину Репина «Толстой на молитве» украшали цветами. В итоге картину пришлось снять.
И таких событий было много. В Ясную Поляну приходили нескончаемые письма и телеграммы с поздравлениями (!), что Толстого отлучили.
Василий Розанов выступил с резкой статьей, название которой говорит само за себя: «Об отлучении графа Л.Н.Толстого от церкви». «Между тем Толстой, — писал Розанов, — при полной наличности ужасных и преступных его заблуждений, ошибок и дерзких слов, есть огромное религиозное явление, может быть — величайший феномен религиозной русской истории за 19-й век, хотя и искаженный. Но дуб, криво выросший, есть дуб, и не его судить механически-формальному учреждению, которое никак не выросло, а сделано человеческими руками (Петр Великий с серией последующих распоряжений). Посему Синод явно не умеет подойти к данной теме, долго остерегался подойти и сделал, может быть, роковой для русского религиозного сознания шаг — подойдя. Акт этот потряс веру русскую более, чем учение Толстого».
Синодальный акт расколол даже священство. Вдруг выяснилось, что не только среди «верных чад» православной церкви, но и в среде их пастырей есть немало поклонников Толстого. И решение Синода оскорбило их вдвойне — и за любимого писателя, и за родную церковь.
Синодальный акт вызвал раскол даже среди монахов, этих, казалось бы, самых ортодоксальных ревнителей православия. Из недавно опубликованных писем с Афона схимонаха Ксенофонта (князя Константина Вяземского) к сестре можно судить о том, какой взрыв сомнения, а иногда и возмущения вызвал этот петербургский документ в святынях русского православия.
«Дело Синода блюсти за Церковью, — писал Ксенофонт, — то есть наблюдать, чтобы духовенство вело себя пристойно». «Клясть и поносить людей за то, что они мыслят иначе, чем прочие, не входит в крут деятельности Синода». «Толстой сам себя всегда объявлял не принадлежащим к Православной Церкви, значит, она на него прав не имеет, как не имеет их ни на сектантов, ни на лютеран, ни на католиков». «Если хотят осудить и заклеймить религиозные толкования Толстого, должны собрать собор и притом выслушать его объяснения, а не заочно решать, как Римские папы. Впрочем, кто не знает, что здесь играют роль личные страсти, оскорбленное самолюбие».
Не очень осведомленный в столичных интригах, Ксенофонт возлагал главную вину за «отлучение» на Победоносцева. Другая часть вины возлагалась на Кронштадтского, которого он когда-то знал лично и недолюбливал, считая «вредным шарлатаном». Но не в деталях была суть. Вот главное место из писем: «Я имею точные сведения о всем, касающемся этого дела, ибо у нас многие получают непосредственные известия из Синода, всех этот вопрос страшно интересует, и везде монастыри делятся на два лагеря: на злобствующих и ненавидящих Толстого (коих большинство) и на соболезнующих и ужасающихся этой возникшей в России борьбе».
Хотя отношение самого Ксенофонта к этому вопросу не могло быть объективным. Еще будучи князем Вяземским, писателем и путешественником, он дважды бывал в Ясной Поляне и был очарован Толстым как человеком. «Могу ли я поверить, что этот милый старичок, который сам стелит постели своим гостям, так добродушно улыбается, сидя за самоваром, так деликатно подшучивает над вновь приезжим, не привыкшим еще к его странностям, могу ли я поверить, чтоб он был антихрист, вероотступник и пр. Он, с такою любовью и участием относящийся к последнему бедняку, может ли быть худым человеком? Спроси мужиков его уезда, ведь они на него молятся, никто от него не уйдет не утешенным, никому он не отказывает в помощи».
По-видимому, среди монахов отношение к Толстому было даже еще более сложным, чем среди белого духовенства. Ведь недаром с ним трижды вел многочасовые беседы отец Амвросий. Недаром его обожали насельницы Шамординского монастыря. Недаром такое значение придавалось тому, что Л.Н. не удалось встретиться с отцом Иосифом во время последнего посещения Оптиной. Недаром к нему с таким сочувствием отнеслись простые монахи этой обители.
Монахи чуяли в нем старца. Они понимали, что не писаниями своими, но самим образом жизни Толстой более отвечал архетипу христианского подвижника, чем многие и многие из официального духовенства, особенно облеченные высокой властью. Да, это был «неправильный» старец, «криво выросший дуб», по словам Розанова. Да, его писания о церкви были ужасны. Но писания писаниями, а обликом, всей своей статью — это был старец.
И неслучайно Толстой в первом проекте прощального послания к жене, начертанном в записной книжке накануне ухода, писал: «Я делаю то, что обыкновенно делают старики, тысячи стариков, люди близкие к смерти, ухожу от ставших противными им прежних условий в условия близкие к их настроению. Большинство уходят в монастыри, и я ушел бы в монастырь, если бы верил тому, чему верят в монастырях. Не веря же так, я ухожу просто в уединение». Из окончательного варианта письма место о монастырях исчезло. Но нужно помнить, что Толстой не уходил из Ясной Поляны, а бежал, опасаясь преследования. Не потому ли он выкинул слова про монастыри, чтобы не указать на след, по которому его можно найти? Ведь поехал он именно в монастыри: в Оптину Пустынь и Шамордино. И даже сложно представить, куда еще он мог бы поехать, где могло быть его первое пристанище?
Толстой отнесся к «отлучению», по-видимому, весьма равнодушно. Узнав о нем, он спросил только: была ли провозглашена «анафема»? И — удивился, что «анафемы» не было. Зачем тогда вообще было огород городить? В дневнике он называет «странными» и «определение» Синода, и горячие выражения сочувствия, которые приходили в Ясную. Л.Н. в это время прихварывал и продолжал писать «Хаджи-Мурата».
Тем не менее, понимая, что отмолчаться невозможно, Толстой пишет ответ на постановление Синода, как обычно, многократно перерабатывая текст и закончив его только 4 апреля.
Ответ Л.Н. начинается с эпиграфа из поэта Кольриджа: «Тот, кто начнет с того, что полюбит Христианство более истины, очень скоро полюбит свою Церковь или секту более, чем Христианство, и кончит тем, что будет любить себя больше всего на свете».
Этим эпиграфом он утверждает примат истины над всем, даже над христианством. И это означает, что христианство уже не является для него истиной в последней инстанции. Такова позиция Толстого.
В самом тексте он указывает на двусмысленность поступка Синода. Если это отлучение, то почему не соблюдены правила. Если это только заявление о том, что он не принадлежит церкви, то это ведь и так «само собой разумеется, и такое заявление не может иметь никакой другой цели, как только ту, чтобы не будучи в сущности отлучением, оно бы казалось таковым, что собственно и случилось, потому что оно так и было понято».
«То, что я отрекся от Церкви, — соглашается Толстой, — называющей себя Православной, это совершенно справедливо. Но отрекся я от нее не потому, что я восстал на Господа, а напротив, только потому, что всеми силами души желал служить Ему».
К сожалению, в тексте есть дикие грубости по отношению к церковным обрядам. «Для того, чтобы ребенок, если умрет, пошел в рай, нужно успеть помазать его маслом и выкупать с произнесением известных слов…» Есть, увы, и очевидная неправда. Или, лучше сказать, полуправда. «Я никогда не заботился о распространении своего учения». То есть как «не заботился»? Кто же тогда издавал за свой счет в типографии Кушнерева «В чем моя вера?» и распространял в петербургском высшем свете? Кто передавал Черткову рукописи антицерковных статей, кто радовался их выходу в Англии?
Ответ Толстого, в отличие от синодального акта, написан длинно, что говорит о затруднениях в изложении основной мысли. Но в конце ответа прорывается то главное, что, собственно, и составляет его смысл. «Мне надо самому одному жить, самому одному и умереть (и очень скоро), и потому я не могу никак иначе верить, как так, как я верю, готовясь идти к Тому Богу, от Которого изошел».
Иначе говоря — отстаньте!
И в этом весь Толстой.
По-другому отнеслась к постановлению Синода графиня. Она, конечно, вспомнила о том, как смело говорила в свое время с Победоносцевым, защищая величие мужа, и как ласково принимали ее Александр III и императрица. Подумаешь, какой-то Синод! И графиня решила дать новый бой.
Она пишет свое несчастное письмо, которое посылает Победоносцеву и трем митрополитам, подписавшим «определение». Переведенное на иностранные языки, оно получило широкое распространение.
«Никакая рукопись Л.Н. не имела такого быстрого и обширного распространения, как это мое письмо», — пишет С.А. в дневнике. Она счастлива! Она пребывает в какой-то экзальтации. «Бог мне велел это сделать, а не моя воля». Наблюдая за ее настроением, Толстой грустно замечает: «Об этом вопросе написано столько книг, что их и в этот дом не уложишь, а ты хочешь их учить своим письмом». Это были суровые слова.
Ведь она так хотела вновь почувствовать себя соратницей мужа, которого горячо любила, но который оставался равнодушен к ее гражданским порывам. Хотя при этом, судя по дневнику С.А., был с ней ласков и «очень страстен», но совсем в другом смысле.
Письмо графини было помещено в неофициальной части «Церковных ведомостей» вместе с ответом владыки Антония (Вадковского).
«Для меня Церковь есть понятие отвлеченное», — пишет она, не понимая, что таким образом себя тоже «отлучает» от церкви. «Неужели для того, чтобы отпевать моего мужа и молиться за него в церкви, я не найду или такого порядочного священника, который не побоится людей перед настоящим Богом любви, или „непорядочного“, которого я подкуплю большими деньгами для этой цели?» — наивно признается С.А.
Ответ митрополита был убийственный. «Из верующих во Христа состоит Церковь, к которой Вы себя считаете принадлежащей», — напоминает он очевидные вещи. «И я не думаю, чтобы нашелся какой-нибудь, даже непорядочный, священник, который бы решился совершить над графом христианское погребение; а если бы и совершил, то такое погребение над неверующим было бы преступной профанацией священного обряда. Да и зачем творить насилие над мужем Вашим. Ведь, без сомнения, он сам не желает совершения над ним христианского погребения…»
Беда графини заключалась в том, что любя человека, который решительно отвергал церковь, она хотела и церковным человеком остаться, и честь своего мужа соблюсти.
Именно в эти дни в доме Толстых происходит событие, которое ясно показывает всю сложность положения С.А. В конце марта начиналась Страстная неделя. С.А. решила говеть и хотела заставить говеть младшую дочь Сашу, которая воспротивилась. Мать позвала ее ко всенощной, но дочь заявила о своем неверии. С.А. заплакала. Саша пошла советоваться к отцу.
«Разумеется, иди, — сказал дочери Толстой, — и, главное, не огорчай мать». Саша отстояла всенощную с матерью. Однако — говеть не стала.
Смерть в Крыму
В «переписке» С.А. и Антония настораживает одно слово. Почему речь идет о «погребении»? Словно Толстой стоит на пороге смерти.
В начале 1901 года Толстому было семьдесят два года. Это серьезный возраст. Но Л.Н. был еще очень крепок. Да, прихварывал, постоянно испытывал слабость и депрессию, мнительно размышлял о скорой смерти. Однако никаких признаков смертельной болезни в марте 1901 года еще не было.
В письме графини иерархам говорится о каком-то «секретном распоряжении Синода священникам не отпевать в церкви Льва Николаевича в случае его смерти». В ответном письме Антоний признает этот факт. Причем относит его ко времени даже более раннему чем время появления «определения». «Когда в прошлом году газеты разнесли весть о болезни графа, то для священнослужителей во всей силе встал вопрос: следует ли его, отпавшего от веры и Церкви, удостаивать христианского погребения и молитв? Последовали обращения к Синоду, и он в руководство священнослужителям секретно дал, и мог дать, только один ответ: не следует, если умрет не восстановив своего общения с Церковью. Никому тут никакой угрозы нет, и иного ответа быть не могло».
Это откровенное признание Антония, опубликованное в газете, отчасти объясняет и выход синодального акта в 1901 году, когда, казалось, явного повода для него не было. Любопытно, что и в этом вопросе позиция Победоносцева была, скорее, «против», чем «за». По утверждению В.М.Скворцова, доложившего обер-прокурору о письме московского священника с вопросом, петь ли во храме «со святыми упокой», если Толстой умрет, Победоносцев хладнокровно заявил: «Мало еще шуму-то около имени Толстого, а ежели теперь, как он хочет, запретить служить панихиды и отпевать Толстого, то ведь какая поднимется смута умов, сколько соблазну будет и греха с этой смутой? А по-моему, тут лучше держаться известной поговорки: не тронь».
Вообще, появление «определения», по-видимому, было тесно увязано с возможной смертью Толстого. И сам текст этот, появившийся в «Церковных ведомостях», был скорее обращен к священникам, а не к прихожанам. После синодального документа, в случае смерти писателя, ни о каких панихидах в его память по всей России речи быть уже не могло. Православная Русь должна была встретить кончину Толстого в лучшем случае скорбным молчанием и внутренним сожалением о «навеки погибшем». Таким образом, вся эта интрига с «отлучением» во многом разыгрывалась как бы над «мертвым» Толстым.
На это намекает и Василий Розанов, много писавший об «отлучении» Толстого и знавший об обстоятельствах дела по личным связям с церковными лицами. В одной из статей он пишет, что появление документа спровоцировал сам Толстой «вялой» главой в «Воскресении», «где он пересмеял литургию». Но поднялся этот вопрос впервые не в Синоде, а «по инициативе местного преосвященного, затруднявшегося, как в случае смерти хоронить Толстого, и сделавшего об этом запрос в Синод». По его мнению, «отлучение» Толстого вышло «непредвиденно».
Но Синод загонял себя в угол. Ведь очевидно было, что после смерти Толстого тысячи и тысячи верующих людей захотят молиться в храмах за любимого писателя. Антицерковные писания Толстого были на слуху, но не на виду. Они выходили за границей, а в России распространялись только нелегально. И конечно, не были детально известны большинству простых верующих, лояльных к власти подданных. Да и сам язык этих сочинений был сложен. Даже для просвещенного читателя, например, «Критика догматического богословия» требует немалого умственного напряжения.
Крамольная глава «Воскресения» с описанием литургии в тюремной церкви была, разумеется, исключена из русского издания. Она не попала и в большинство европейских переводов, ибо переводчики получали текст «Воскресения» сразу после выхода его частями в русской «Ниве». И только благодаря Черткову в английском переводе роман был напечатан без цензурных изъятий, а затем в его же издательстве «Свободное слово» он вышел целиком на русском языке.
Любопытно, что даже всезнающий Василий Розанов судил о «вялости» этой крамольной главы романа по слухам, не читав ее. Что же говорить о подавляющем большинстве русских читателей, которые были знакомы с «Воскресением» только по публикации в самом популярном иллюстрированном журнале «Нива», где никакой главы о литургии не было в помине?
Кстати, эта инициатива Черткова вызвала возмущение у близких Л.Н. Например, очень недоволен был зять Толстого М.С.Сухотин, который писал в дневнике, что отказ Толстого от литературных прав отныне лишен смысла. Все права принадлежат Черткову, который решает, где, когда и в каком виде печатать новые сочинения Л.Н.
Между тем вопрос о реальной смерти Толстого встал очень скоро, причем как раз после постановления Синода. Зимой 1901–1902 годов Толстой дважды умирал в Крыму, в Гаспре, на роскошной вилле, предоставленной его поклонницей графиней Паниной. После воспаления легких (в его возрасте, в те времена, при отсутствии антибиотиков, это была смертельная болезнь) он сразу перенес еще и брюшной тиф.
Выздоровление Толстого и то, что после этого он прожил еще 8 лет, было настоящим Божьим чудом, впрочем, во многом объясняемым неусыпным уходом за ним жены и родных.
Мы не будем подробно останавливаться на этой истории, в которой было много и драматических, и трогательных моментов…
К трогательным фактам можно отнести общение умирающего и выздоравливающего Толстого с Чеховым и Горьким, которых он таким образом как бы «в гроб сходя» благословлял. Правда, благословлял весьма странным образом. Например, жестоко критикуя Чехова за его драматургию, которая составит его главную мировую славу и поставит его имя в XX и XXI веках рядом с Шекспиром. Впрочем, Шекспира Толстой тоже не любил.
Одним из самых драматических моментов был приезд сына Льва Львовича, как раз выпускавшего свой роман «Поиски и примирения», идеологически направленный против отца, но написанный под его очевидным художественным влиянием. Лев Львович хотел знать мнение отца о романе. Толстой, не имея сил говорить с сыном о том, о чем говорить ему было тягостно и неловко, написал ему письмо. Прочитав его тут же, в присутствии родных, сын разорвал письмо на мелкие кусочки и вышел из дома.
Крымская история, если описывать ее во всех подробностях, заняла бы слишком много места. Именно здесь, в Крыму, над умиравшим Толстым впервые зарождалась настоящая битва и за его душу, и за его наследие. Кроме родных в доме жили приближенные люди Черткова. Например, Павел Александрович Буланже, искренне боготворивший Толстого и очень много помогавший ему в редактуре его антологий восточной мудрости. Кстати, он же, как служащий железной дороги, обеспечил для Толстых отдельный вагон для переезда в Крым. Но Буланже был беспредельно предан и Черткову.
Ухаживала за Толстым в Гаспре и свояченица Черткова Ольга Константиновна Толстая (в девичестве — Дитерихс), жена сына Толстого Андрея Львовича и сестра Анны Константиновны Чертковой (Гали). В Крым, при содействии друга Черткова, толстовского последователя в Словакии Альберта Шкарвана, приезжал Д.П.Маковицкий, впоследствии ставший одним из самых близких Л.Н. людей.
Тревога Черткова была объяснимой. К началу XX века он стал фактическим, а позднее и юридическим правообладателем на все произведения Л.Н., выходившие за границей. Проживая в местечке Крайстчерч в 150 км от Лондона, на вилле, купленной ему матерью, Чертков организовал там типографию и начал строительство хранилища рукописей Толстого. Хранилище это, в отдельном доме, было оборудовано по последнему слову архивной науки и техники. При помощи газовой печи и специальной вентиляции в нем поддерживалась постоянная влажность и температура. Оно была снабжено противопожарной системой и электрической сигнализацией. Никто ночью не мог прикоснуться к ручкам огромной кладовой без того, чтобы в доме Черткова не поднялся оглушительный звон. Сама же бетонная кладовая была сделана настолько прочно, что даже в случае землетрясения она провалилась бы, но не разрушилась. Но всё это лишалось для него смысла, если бы не было формального завещания Толстого, в котором признавались бы права Черткова на хранение и публикацию этих бесценных рукописей. Неслучайно именно после Крыма Чертков начинает вести борьбу за завещание Л.Н., которая закончилась трагическим уходом Толстого.
Одновременно шла битва за душу писателя.
Второе письмо митрополита Антония (Вадковского) графине Толстой, написанное уже в Крым, было инициативой самого владыки. Зять Л.Н. Михаил Сухотин называет это письмо «иезуитским», считая, что целью его была попытка Синода, перепуганного результатами «отлучения», спасти репутацию и вернуть писателя в лоно церкви на пороге его смерти. Сухотин был человеком лояльным и отнюдь не разделял пафоса антицерковных и антигосударственных выступлений своего тестя. Известно, что он встречался с отцом Иоанном Кронштадтским. Таким образом, его трудно заподозрить в предвзятости мнения.
Однако Вадковский был личностью слишком сильной и самостоятельной. Бывший ректор Петербургской духовной академии, почетный доктор Оксфордского и Кембриджского университетов, столичный митрополит и главная фигура в Синоде, Антоний не мог быть «исполнителем» какой-либо коллективной воли. Трудно сказать, был ли он «движим любовью к писателю», как считает Георгий Ореханов, но что письмо написано страстно и искренно, не вызывает сомнения. Собственно, этим оно и отличается от первого письма графине, умного, но холодноватого и несколько иронического.
Возможность реальной смерти Толстого придавала совсем иной оттенок «определению». Умри Толстой в Крыму, Синод оказался бы в сложном положении. В глазах общественного мнения это была бы героическая смерть пострадавшего от церковных властей.
Правота хитрого и осторожного Победоносцева в этом случае стала бы очевидной. Для императорского двора и лично Николая такая смерть была невыгодной во всех отношениях. Кроме внутренних проблем, это ставило Россию в неловкое положение перед лицом Европы.
Письмо Вадковского, видимо, было результатом сплетения многих обстоятельств: личного желания владыки, воли царя и общей ситуации, сложившейся в России вокруг Толстого после «отлучения».
Письмо невелико, процитируем его полностью:
«11 февраля 1902 г.
Многоуважаемая графиня!
Пишу Вам настоящие строки, как и в прошлом году, движимый непреодолимым внутренним побуждением. Душа моя болит о муже Вашем, графе Льве Николаевиче. Возраст его уже старческий. Упорная болезнь видимо для всех ослабляет его силы. И не один раз уже разносились настойчивые слухи о его смерти. Правда, жизнь каждого из нас в руках Божьих, и Господь силен совершенно исцелить графа и дать ему жизнь еще на несколько лет. И дай Бог, чтобы проявилась над ним такая великая милость. Но Божии определения неведомы для нас. И кто знает? Быть может, Господь уже повелел Ангелу смерти чрез несколько дней или недель отозвать его от среды живых.
Вот тут-то и кроется источник моей сердечной о нем боли. Граф разорвал свой союз с Церковию, отрекся от веры во Христа, как Бога, лишив тем душу свою светлого источника жизни и порвав те крепкие родственные узы, которые связывали его с любимым и многострадальным народом русским. Без Христа, что без солнца. Нет жизни без солнца, нет жизни без Христа. И кажется мне теперь граф без этой жизни Христовой, без союза с народом христолюбивым, таким несчастным, одиноким… с холодом в душе и страданием!.. Тяжело в таком духовном одиночестве стоять с глазу на глаз пред лицом смерти!
Неужели, графиня, не употребите Вы всех сил своих, всей любви своей к тому, чтобы воротить ко Христу горячо любимого Вами, всю жизнь лелеянного, мужа Вашего? Неужели допустите умереть ему без примирения с Церковию, без напутствования Таинственною трапезою тела и крови Христовых, дающего верующей душе мир, радость и жизнь? О, графиня! Умолите графа, убедите, упросите сделать это! Его примирение с Церковию будет праздником светлым для всей Русской земли, всего народа русского, православного, радостью на небе и на земле. Граф любит народ русский, в вере народной долго искал укрепления и для своей колеблющейся веры, но, к сожалению и великому несчастию, не сумел найти его. Но сотвори, Господи, богатую милость свою над ним, помоги и укрепи его, хотя пред смертью объединиться в своей вере с верою православного русского народа! Тяжело умирать одинокому, от жизни народной и веры святой оторвавшемуся! Но и любящим графа тяжело не увидеть его с Церковию примирившегося, в святой вере во Христа с ними объединенного! Умолите же его, добрая графиня, воротиться ко Христу, к жизни и радости в Нем, и к Церкви Его Святой! Сделайте светлый праздник для всей святой Русской земли! Помоги Вам в этом Сам Господь, и пошли Вам и графу радость святую, никем неотъемлемую.
С совершенным к Вам почтением
Ваш покорный слуга
Антоний, митрополит С.-Петербургский».
В письме Антония есть два параллельных месседжа. Первый обращен к графине, второй — к графу. Антоний не мог не предполагать, что С.А. покажет письмо мужу. К графине обращено лестное для нее мнение, что только она одна способна вернуть супруга в лоно церкви. Только ее великая любовь и горячая сила ее убеждения способны растопить в Толстом сердечный лед и произвести в нем новый духовный переворот.
Второй месседж — о народе русском, «православном» и «христолюбивом» — обращен к Л.Н.
Хотя Вадковский не мог знать, что отпавший от церкви Толстой отрицательно относился к тому, что от церкви отпадала и часть русского крестьянства.
В этом как будто заключался парадокс религиозного сознания Толстого. На самом деле никакого парадокса тут не было. Толстой прекрасно понимал, что, отпадая от церкви, крестьянин отпадает от веры в Бога вообще. Если он только не переходит к раскольникам и сектантам. Но отношение его к сектантам было довольно сложным. Он, например, с большим сомнением относился к скопцам, считая этот путь слишком механическим решением половой проблемы. Да и о духоборах, которым он лично помогал переселиться в Канаду, судя по его дневникам, у него было настороженное отношение. И наконец, Толстой, что широко известно, не любил и не понимал «толстовцев», за исключением самых близких людей: Черткова, Бирюкова, Буланже, Гусева, Булгакова, Маковицкого и других. Толстой отрицательно воспринимал крестьянскую ругань священников в его присутствии. Он чувствовал в ней фальшь, желание угодить ему как главному критику церкви. И при этом с огромным уважением относился к юродивым, простым монахам, сельским батюшкам.
Вадковский, конечно, читал «Исповедь» Толстого. И он знал, что Л.Н. завидует наивной вере простых людей в церковные «чудеса». Свой религиозный путь в «Исповеди» он во многом трактует как «горе от ума».
Поэтому народнический акцент письма Антония был обращен не столько к графине, сколько к графу. Это был единственный аргумент, который мог повлиять на него перед смертью и заставить хотя бы формально примириться с церковью. Вряд ли Антоний всерьез верил во внезапное «обращение вспять» упрямого графа.
Однако и этот аргумент не подействовал.
Зато письмо митрополита тронуло графиню. В дневнике она пишет, что, получив письмо и сказав о нем мужу, она просила его примириться «со всем земным, и с церковью тоже». Это, положим, характеризует ее собственное отношение к церкви как исключительно «земному» институту. Но всё-таки порыв с ее стороны был, и она хотела бы, чтобы Л.Н. хотя бы формально вернулся в церковь. И это понятно. Всех своих детей, включая любимого Ванечку, она хоронила с соблюдением православных обрядов. И, конечно, так же хотела бы похоронить мужа. Но Толстой был неумолим. «О примирении речи быть не может. Я умираю без всякой вражды и зла, а что такое церковь? Какое может быть примирение с таким неопределенным предметом».
Фактически это была предсмертная воля Толстого. В день получения графиней письма от митрополита больному несколько раз впрыскивали камфору, чтобы искусственно поддержать останавливающееся сердце. У него уже холодели руки и ноги. Он лежал скрючившись от невыносимой «колючей» боли в правом боку. В этот день жена впервые увидела в его глазах «не мрачное желание ожить, а покорное смирение» и написала в дневнике: «Помоги ему Бог, так легче и страдать и умирать».
Тем не менее в жизни Л.Н. после Крыма был еще случай, когда один из высших иерархов церкви имел возможность непосредственно повлиять на убеждения писателя. Это был Тульский епископ Парфений (Левицкий). 21 января 1909 года он встречался с писателем в Ясной Поляне и провел с ним длительную беседу, полное содержание которой осталось неизвестно по обоюдному желанию беседовавших.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.