ГЛАВА 76
ГЛАВА 76
Мое детство прошло при освещении комнат сальными свечами с употреблением серных, вонючих спичек. Нагар со свечей снимался особыми щипцами, лежащими всегда рядом с подсвечником; теперь они сделались музейной редкостью.
В детских, когда там не бывало старших дома, нянька или другая прислуга спокойно снимала нагар пальцами: поплюет на палец и снимет, вытирая замаранные пальцы о свой фартук.
У меня в памяти сохранилась первая керосиновая лампа; в то время в течение очень продолжительного времени керосин назывался фотогеном. Привоз лампы был целым событием для всех домашних; перед ней собрались все живущие в доме, ею любовались, восхищались, делая относительно ее разные замечания: главное ставя во главе, что осветить комнату обойдется в копеечку; подумаешь еще перед тем, как зажигать! Но скоро фотогеновое освещение вытеснило навсегда сальные свечи.
При захварывании простудой, что теперь именуется гриппом и бронхитом, обыкновенно прибегали к целебному домашнему средству сальной свечи. На лист толстой синей бумаги из-под головного сахара1 накапывали сало из свечи, посыпали нашатырем, и эту горячую сальную бумагу прикладывали к груди заболевшего, что весьма помогало к скорому излечению.
Приблизительно лет через 8–10 после этой фотогеновой лампы произвело большой шум между москвичами освещение проезда Петровских линий электрическим светом по способу первого изобретателя Яблочкова, создателя новой эры освещения. Многие приезжали смотреть освещение Яблочкова из дальних провинций и проверить: не врут ли газеты, описывая электрическое освещение. Это изобретение считалось вроде чуда2.
С каждым изменением и усовершенствованием освещения в купеческих домах заметно изменялся уклад жизни купцов: стали увлекаться более обстановочной, показной жизнью, с более холодным, рассудочным отношением к окружающим их личностям. Предполагали найти в роскоши «красоту жизни», а развили в себе еще более сильный эгоизм, приведший их к сокращению раздачи милостыни нищим, как это было раньше — по установленным определенным дням в неделе; прекратили кормление нищих в дни памяти умерших близких родственников; прекратилась отсылка в тюрьмы разной снеди арестантам во дни больших праздников; не принимали у себя в доме убогих, юродивых, монахов, странников и других, подобных этим лицам; изменилось отношение к своим приказчикам, «мальчикам» и другим служащим: о них уже не заботились, чтобы морально помочь им выбраться на хороший путь, ценя в них только одну работу, приносимую от их труда пользу хозяевам. Я расскажу несколько эпизодов из моего раннего детства: за вечерним чаем матушка просматривает иллюстрированный журнал Гатцука, только что полученный. В журнале сообщалось об изобретении велосипеда, с рисунком его3; велосипед изображен с колесом в рост человека, а сзади его маленькое колесико, с сидящим на большом колесе человеком, с указанием, что на этой машине можно делать большие прогулки. Матушка, осмотрев изображение велосипеда, покачала головой и вслух сказала: «Можно ли так врать? Как возможно человеку усидеть на большом колесе, да еще делать на нем большие прогулки? Вот и выписывай такой журнал со враньем! Все делается только для того, чтобы побольше из вранья извлечь денег!»
Я вполне сочувствовал словам матушки, зная по опыту, что усидеть на колесе, даже на маленьком, невозможно, не предполагая, что лет через четырнадцать после этого разговора буду совершать большие прогулки на велосипеде, но с большими усовершенствованиями.
Однажды мне пришлось остаться одному в квартире с поручением присматривать за мной кухарке — женщине по виду вполне здоровой и нестарой. Пользуясь свободой действий, я прежде всего отправился в кухню, куда мне вход был воспрещен, и, понятно, начал шалить и надоедать своей болтовней кухарке; она меня взяла за руку и повела обратно в детскую. В то время, когда мы вошли в детскую, села ворона на забор, стоящий в двух саженях от окон детской, и закаркала. Кухарка сказала: «Ишь ты, ворон каркает, наверное, накаркивает мне смерть!» Усадив меня за игрушки, ушла обратно в кухню.
Вскоре матушка вернулась и увидела распростертую кухарку на полу, как оказалось, уже мертвую. Приглашенный доктор констатировал смерть от разрыва сердца. По словам других прислуг, кухарка никогда не жаловалась на плохое здоровье.
Как-то в нашем доме случилось большое смятение: к парадному подъезду подъехала пролетка с господином, позвонившим в звонок дома. Отворившую дверь горничную господин попросил доложить хозяйке дома, что ему необходимо видеть ее по делу, а после снятия пальто горничные увидали, что он во фраке и со звездой.
Такое извещение сильно взволновало матушку, она начала спешно приводить в порядок свой туалет, волосы и в то же время с раскрасневшимся и взволнованным лицом читала псалом: «Помяни царя Давида и всю кротость его!», с уверенностью, что этим псалмом она отвлечет от себя беду. Вышла к генералу, окруженная детьми и значительной частью прислуги, жаждущими узнать о результате такого страшного и небывалого посещения. Генерал встретил матушку очень любезно, извиняясь, что он должен ее побеспокоить получением сведений о лицах, живущих в ее доме, для переписи всех жителей Москвы4. Видя расстроенное лицо матушки и всех окружающих взволнованными, он спросил: «Не имеется ли у вас в доме кто-нибудь из мужчин, с которым бы я мог вести переговоры?»
Матушка обрадовалась, послала за мужем своей сестры, живущим с нами в одном доме. Явившемуся моему дяде генерал рассказал все свои требования, и дело было окончено в короткое время. Успокоившаяся матушка распорядилась подать чай, и за чаепитием генерал рассказал много курьезного про лиц, с которыми ему пришлось иметь дело по переписи города Москвы. Особенно он возмущался дамами, почтенными по годам домовладелицами, не имеющими у себя в доме мужчин, могущих объяснить им суть дела. «С ними, — говорил генерал, — приходилось долго возиться и зачастую не удавалось добиться нужных сведений. Они были с испуганными лицами, с глазами, переполненными страха от воображаемых наказаний вплоть до тюрьмы, ссылки, а даже, может быть, и смерти, если по неосторожности скажут какое-нибудь неподходящее слово». Чтобы расположить генерала в свою пользу, многие совали ему пакет с кредитками, а отказ взять от них деньги еще более обескураживал их, они терялись, не знали, что им теперь предпринять, и эти отжившие почти свою жизнь старухи молили его: «Батюшка, пожалей сироточек, за нас заступиться некому!..» — и т. д.
Из этого можно было сделать вывод, в какой тяжелой атмосфере прожита была их жизнь под игом приказных и «облакатов»5, продолжавшимся до освобождения крестьян.
Вообще все люди суеверны, но купечество, как мне казалось, отличалось в особенности: так, по понедельникам не начинать никаких серьезных дел, то же по тринадцатым числам; страшились разбить зеркало, трех зажженных свечей в одной комнате, по возвращении с похорон домой прежде всего бежали к изразцовой печке, приложить руки к ней, делая это даже летом; за стол не садились в количестве тринадцати лиц, все эти приметы сулили смерть кому-нибудь из близких, а потому тщательно следили, чтобы все это не делать.
Сообщая о суевериях, я вспомнил случай, бывший у меня в доме, когда за столом обедающих было тринадцать лиц. Как-то неожиданно я с женой решили в 1904 или 1905 году поехать в Париж, где жила сестра моей жены Лидия Флорентьевна Крафт, а потому не успели предупредить их письмом о нашем выезде. В Берлине послали телеграмму через носильщика, потом, как оказалось, не полученную Крафтами.
Приехав в Париж, были удивлены, что нас никто не встретил, взяли фиакр и поехали к ним, зная, что если мы не остановимся у них, а в гостинице, то этим их обидим, о чем они нам неоднократно говорили, так как, имея большую квартиру, жили вдвоем, а потому приезд родственников всегда их радовал, внося в их жизнь некоторое разнообразие и оживление.
Когда приехали на их квартиру, то узнали, что как раз в этот день должно состояться венчание их сына Константина Николаевича с Верой Сергеевной, урожденной Шереметьевской, раньше бывшей замужем за Сабашниковым.
Крафты были рады нашему приезду, несмотря на то что в их квартире жили сын с невестой, и для нас оказалась большая комната. Кроме того, Крафты были довольны, что в лице моем у них оказался второй свидетель при венчании, требуемый церковью.
Венчание было парадное, с полным освещением церкви, с хором хороших певчих; всех присутствующих при венчании и на обеде было человек двадцать. По окончании обеда Вера Сергеевна подошла ко мне и сказала: «Пойдемте в гостиную, мне бы хотелось с вами поговорить». Сели в уголок, сравнительно вдалеке от других гостей, сидевших группами и пьющих кофе и ликер.
«Вы удивлены нашей свадьбой? — спросила Вера Сергеевна. — Я вышла замуж за человека уже обреченного! Я знаю: вам известен приговор докторов парижских и давосских, где долго жил и лечился Константин Николаевич. Я решила принести себя в жертву, чтобы, по возможности, хотя бы последние дни Кости скрасить: он этого сильно желал. Знаю, что этот год будет особенно труден и тяжел для меня, но что же делать? Я должна принести себя в жертву и исполнить его просьбу!»
После венчания прошло года четыре или пять, здоровье Константина Николаевича было все в том же виде, а даже, пожалуй, лучше; они переехали в Москву, и Константин Николаевич начал чувствовать [себя] лучше, исполняя указанный ему докторами режим.
В год их приезда у меня был обед, где должно было присутствовать четырнадцать человек, на каждом куверте лежала карточка с фамилией лица, должного здесь сидеть. Гости все собрались, за исключением Веры Сергеевны и того лица, которому предназначалось занять место за столом рядом с ней. Наконец приехала она, муж ее приехал раньше, и единовременно с рассыльным получилось письмо от ее соседа по столу с извещением, что он быть не может по каким-то уважительным причинам.
Жена моя сильно взволновалась: как быть? Бросилась к телефону, приглашая лиц, которые могли бы приехать на обед, но все они, как на грех, отсутствовали. Решили посадить старшего сына, которому было шесть лет. Он уперся при виде разряженных гостей, при необычайной для него обстановке, ни за что не хотел сесть, проливая горькие слезы; пришлось от него отказаться. Между тем обед был готов, повар предупредил, что кушанья от несвоевременной подачи могут испортиться. Общим советом решили: суеверие откинуть и засесть в числе тринадцати.
Вера Сергеевна, садясь на свое место, смеясь сказала: «Приехала тринадцатой, за столом буду тринадцатая, так мне, наверное, умереть в этом году», — желая, как мне казалось, успокоить своими словами присутствующих на обеде почтенных старичков. Последовал общий хохот: и действительно, можно ли было думать это о Вере Сергеевне — этой красивой, изящной женщине, от которой почти все мужчины были без ума, с кипевшей в ней жизнью, обладающей цветущим здоровьем, по виду ей нельзя было дать больше 24 лет, и что она умрет.
Через неделю после обеда Вера Сергеевна скончалась от неудачного аборта. Муж же ее, которого она предполагала схоронить много лет тому назад, жил еще долго, кажется, женился вновь и умер в 1918 году от трудного переезда в революционное время за границу.
В народе говорят: «Обычай крепче закона», и это оправдывается в наших поминальных обедах, несомненно, перешедших из тризны до христианской эры у нас на Руси, понятно, только без игр и ристаний. Я не помню, чтобы в купеческих семействах похороны обходились без поминок.
Впервые мне пришлось быть на поминках, когда мне было 15 лет, оставивших у меня тяжелое воспоминание, и я относился к ним не с добрым чувством всю жизнь. Поминальные обеды, по-моему, могли бы еще быть только в самом тесном семейном кружке умершего, а не в многочисленном собрании лиц, зачастую ничего общего не имеющих с умершим.
Поминки моего деда происходили в его квартире, где он жил, где мне приходилось его видеть среди родственников и знакомых веселым и довольным. Его большая гостиная превращена была в столовую, с завешанными зеркалами, картинами, со стоящими длинными столами, расположенными покоем, с расставленными на них приборами. Когда я вошел, в ней уже было достаточно народу, распивавшего чай, разносимый лакеями на подносах, уставленных стаканами с чаем, блюдечками с лимоном и молочниками со сливками.
Скоро в гостиной появилось духовенство, началась лития с поминовением скончавшегося, с возглашением диакона вечной памяти новопреставленному. Духовенство заняло почетные места напротив близких родственников покойника, причем было заметно, что многие из присутствующих спешили занять места как можно ближе к ним. Причина такого занятия мест, как мне потом пришлось узнать, была из-за желания получше покушать, так как кондитеры, готовившие обед, ради своей выгоды имели обыкновение хозяевам и лицам, рядом с ними сидящим, подавать кушанья, приготовленные из лучшей провизии, чем остальным; так, икра к блинам попадала лучшего сорта, уха из стерлядей хозяевам из живой рыбы, а остальным — из уснувшей или мороженой, и все остальные блюда были в таком же роде.
Прежде всего подавали кутью — сладкий рис с изюмом, уложенный сверху мармеладом. Кутья эта возилась в церковь, где стояла всю службу с воткнутой в нее зажженной свечой. Все брали маленькой ложечкой кутью и, кладя в рот, крестились и поминали новопреставленного.
Обед собственно начинался с блинов с икрой, с семгой, балыком, за блинами подавали стерляжью уху, с подовыми пирожками, начиненными рисом и рыбой, а за этими блюдами подавались кушанья, какие обыкновенно бывают на парадных обедах. В постные дни обеды бывали рыбные, а в скоромные мясные; если присутствовал на обеде архиерей или архимандрит, то подавали им всегда рыбные блюда. Обед заканчивался сладким кушаньем — бланманже6, изготовляемым в постные дни на миндальном молоке, которое, как и кутью, полагалось хотя немного, но обязательно его съесть, и считалось за дурную примету, если кто этого не делал.
В середине обеда священники и все присутствующие вставали, опять молились с возглашением вечной памяти новопреставленному, после чего обед продолжался до конца. После сладкого разносилось разлитое в стаканах вино, половина стаканов была с белым вином, а другая с красным. На некоторых поминках подавались вместо вина мед и шипучие воды, тоже красные и белые. В это время духовенство поднималось, совершалось моление, с поминовением новопреставленного, и начинался разъезд.
Поминальный обед начинался весьма чинно: присутствующие говорили тихо между собой, преимущественно о покойнике, вспоминая его положительные стороны жизни, сожалели о нем, но к середине обеда говор усиливался, разговоры переходили на другие темы, а к концу уже смеялись и шутили.
На одном из поминальных обедов пришлось слышать обращение одного из купцов к брату умершего: «Теперь за тобой очередь, Михаил Андреевич!» — «Шалишь, брат! — отвечал Михаил Андреевич. — У меня впереди много бабья!» — намекая тем на своих сестер, старших его годами. И оба, довольные остротой, хохотали.
На другом поминальном обеде кроме бланманже подавали кондитерское пирожное, один из молодых священников растерялся, не знал, какое взять: возьмет одну, а соседняя как бы лучше, за нее ухватится, а глаза разбегаются, дальше лежит еще лучше; сосед священника схватил его руку и сказал: «Батюшка, на выбор дороже!» Рассмешил соседей и сконфузил попа.
Были и такие обеды, когда сынки после смерти отца распивали шампанское, а после поминок составлялась карточная игра.
На поминки набиралось много разного народа, чтобы хорошо поесть и попить, а потом что-нибудь стащить: так, я слышал, как старший официант сказал другим лакеям: «Вот явился поминальщик, когда он бывает, всегда ложки пропадают; вы поглядывайте тщательнее за ним!»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.