ГЛАВА 55
ГЛАВА 55
Никита Михайлович Варенцов жил в Переславле-Залесском и имел там какую-то торговлю; ездил закупать товар в Москву, где пользовался кредитом и доверием. Из семейной хроники семьи Варенцовых, передаваемой из рода в род, сохранились воспоминания последних дней жизни Никиты Михайловича.
Трое его сыновей, видя безнадежное состояние здоровья их отца и скорую его смерть, собрались в соседней горнице, где рядом лежал их умирающий отец, для совещания: как им быть, если отец скончается? Нужно ехать в Москву, расплачиваться со своими долгами и закупать вновь товар. Может случиться: с долгами они расплатятся, а им товара в кредит не дадут, так не лучше ли будет предложить продавцам сделку, а на оставшиеся от сделки деньги купить товару.
Отец Никита Михайлович слышал их разговор, позвал к себе и сказал: «Нехорошее дело вы задумали, не будет вам от этого счастья и приведет вас к нищете: на ворованные деньги не богатеют! Отдайте полностью всю сумму, кому сколько мы должны, и Бог поможет вам, кредит вам дадут и разбогатеете, и эти деньги у вас будут крепки». Братья послушались отца, и дело пошло у них отлично, они нажили хорошие деньги.
Один из этих трех братьев — младший Марк Никитич — был мой прадед, родился он в 1769 или 1770 году и переехал на постоянное жительство в Москву после 1797 года со своим сыном Михаилом, а другой сын, Николай, мой дедушка, родился в Москве в 1800 году.
Им был куплен дом на углу Садовой и Покровки, где в данное время помещается кино1, дом этот находился в приходе церкви Иоанна Предтечи, в 1936 году сломанной2, где он много лет был старостой, и за украшение и благолепие храма им была получена золотая медаль.
Марк Никитич был женат на Марфе Сергеевне (ее девичью фамилию забыл), но говорили, что она была гречанка и была богатая женщина и свои деньги не давала в оборот своему мужу, распоряжалась ими по своему усмотрению, но после смерти завещала их ему. В Москве дела Марка Никитича шли отлично, и он уже 1805 году купил большое владение у графа Румянцева, заключающееся в 16 000 кв. сажен, с постройками, выходящими на Земляной вал от угла Старой Басманной до угла Гороховской улицы, углубленное по этим улицам на большое протяжение3.
У Марка Никитича пошли дети: в 1807 году родилась дочь Екатерина, в 1814 году родился сын Никита, умерший в 1818 году, в 1816 году сын, тоже потом умерший, дочь Надежда в 1819 году и в 1821 году сын Александр, умерший в этом же году. Из всех семи детей у него остались в живых старшие сыновья Михаил и Николай [и дочери Екатерина] и Надежда. Семья Марка Никитича росла; Михаил Маркович, старший его сын, задумал жениться и из-за тесноты в квартире принужден был переехать в дом отца, в особнячок по Гороховской улице. То же самое и мой дед Николай: в 1823 году женился на бывшей купеческой дочери Лаврентьевой и тоже переехал в то же владение отца, но по улице Старой Басманной.
Михаил Маркович прожил в доме отца приблизительно до 1835 года, переехав в свой дом, купленный на Новой Басманной4; после его отъезда в этот дом переехал Марк Никитич, где прожил до конца своей жизни, последовавшего в 1845 году.
В 1836 году умерла его жена Марфа Сергеевна от удара, 65 лет от роду. Марк Никитич был купцом 1-й гильдии и в 1840 году получил звание потомственного почетного гражданина, нужно думать, за произведенные им пожертвования в Московское купеческое общество; по сохранившимся в нашей семье преданиям, пожертвование было в сумме 30 тысяч рублей.
Старшая дочь Марка Никитича была выдана замуж за известного купца Савинкова, про него и про его сына мне пришлось много слышать, но, к сожалению, я все забыл. Другая дочь, Надежда, вышла замуж за купца Глазунова и скончалась около шестидесятилетнего возраста. Все свое состояние Марк Никитич разделил приблизительно поровну между своими детьми. У него кроме двух больших владений, находящихся на площади Земляного вала, было в центре города много лавок, сколько же у него осталось деньгами, мне неизвестно, но думается, что сумма была большая по тому времени. Дом, где по переезде в Москву Марк Никитич поселился, он отдал своему старшему сыну Михаилу, другое владение, по Земляному валу и Старой Басманной, дал сыну Николаю, моему деду, отделив от него землю в количестве больше 1000 кв. сажен с домом, где он сам жил перед смертью и [завещал] своей дочери Глазуновой в пожизненное владение, с тем что она не имеет права продавать, закладывать и после ее смерти переходит ее детям. Про Михаила Марковича мною будет написано в VI тетради [в главе 73].
Николай Маркович имел отдельную от отца торговлю, и ему помогла его мать Марфа Сергеевна, дав ему под отчет 30 тысяч рублей, с тем чтобы он представлял ей ежегодно отчеты по делу. Как я уже писал, дед мой женился на 23 году на дочери бывшего купца Лаврентьевой Елизавете Максимовне. Свадьба его была 5 октября 1823 года в церкви Иоанна Предтечи, где его отец был церковным старостой*.
* Лаврентьевы жили в большом своем владении, тянувшемся по Маросейке, Лубянскому проезду и Георгиевскому переулку, потом оно было продано Николо-Угрешскому монастырю5. Когда выходила замуж Елизавета Максимовна Лаврентьева за моего деда, у ней отец скончался, оставался один брат Александр Максимович, отличавшийся мягкостью характера. У него было два сына, Петр и Иван; он, относившийся к детям с большой снисходительностью, к их шалостям и лености, только иногда, когда они провинялись слишком, подводил их к плетке, висевшей на стене его кабинета, и стращал, что она побывает у них на спине, но эти угрозы ни разу не приводились в действие. Дети после смерти отца быстро прожили состояние и принуждены были работать: Петр Александрович поступил на службу в Московскую городскую управу6 на небольшую должность, а Иван Александрович сделался частным поверенным по разным судебным делам. Петр Александрович сохранил плетку, висевшую на стене кабинета отца, и он неоднократно, указывая на нее, говаривал: «Плетка, плетка! Хорошо бы тебе почаще погуливать по нашим спинам, а не висеть на стене!»
У меня сохранился портрет моего деда, написанный красками, нужно думать, в год его женитьбы, из него видно, что он был красивый мужчина. Жил со своей женой Елизаветой Максимовной хорошо и дружно, у них было семь человек детей. Дед отличался твердым и строгим характером: все дети и домочадцы боялись его и, когда он бывал дома, ходили на цыпочках, наведываясь поминутно в переднюю, чтобы посмотреть: висит ли палка деда на вешалке, без которой он никогда не выходил из дома. Если палка отсутствовала, что означало — деда нет дома, то в доме все оживлялось и наполнялось шумом и весельем.
Дед был бережлив и требовал, чтобы дети относились к деньгам с большим уважением, говоря: «Деньги — кровь государства, их надо беречь, как берегут здоровье; деньги наживаются с большим трудом — они кровь нации».
Мне приходилось слышать от моей матушки, а потом от лиц, знавших деда Николая Марковича, что он отличался большим красноречием; когда он рассказывал что-нибудь, то пересыпал свою речь поговорками и побасенками, и выходило у него все ярко и красиво; его любимая поговорка была «сударь мой». Он любил производить покупки для домашнего хозяйства, и, благодаря умению поговорить, ему удавалось часть выторговывать, чем весьма гордился.
Один из его зятьев, бывший чиновник Иван Иванович Рахманов, зашел в магазин Море на Кузнецком мосту, открывшийся только что, и пожелал купить там какую-то понравившуюся ему вещь и по обыкновению, принятому тогда в Москве, начал торговаться, но ему указали на стены, где висели объявления «prix-fixe», и ничего не уступили7. В одно из посещений деда И. И. Рахманов, желая подзадорить деда, рассказал об этом магазине и прибавил: «Вот, Николай Маркович, магазин, где вам не удастся что-либо выторговать, несмотря на все ваше умение». Дед, будучи в хорошем настроении, ответил: «Хотите поспорить? Готов туда поехать, авось мне что-нибудь уступят». Встретивший их хозяин магазина показывал вещи, состоящие из предметов роскоши. Дед облюбовал ту же вещь, которая понравилась И. И. Рахманову, которому ничего не уступили. Дед так заговорил г-на Море, что он сделал какую-то уступку, на горе сконфуженному Ивану Ивановичу.
В 1845 или 1846 году в торговое дело Николая Марковича вступил его подросший сын Александр Николаевич — мой отец, оказавшийся более коммерсантом, чем Николай Маркович, но, к сожалению, дед не давал развернуться его торговым способностям, на что многократно пенял мой отец, видя, как часто хорошие дела опускались Николаем Марковичем только из-за лишней осторожности ко всякому даже небольшому риску. За кончиной моего отца в 1863 году дед закрыл свое торговое дело — москательное8 и чайное, притом испугавшись потери от чайного дела около миллиона рублей ассигнациями, из-за прибытия чая в Россию морским путем (от дешевизны провоза его, ранее же чай шел гужом9 из Китая в Москву, совершая путь в 10 тысяч верст на лошадях).
Приблизительно во время Крымской кампании Николай Маркович был членом шестигласной городской думы10. Николай Маркович, закрывши свое торговое дело, занялся только своими недвижимыми имуществами, которые он любил, содержал их в большом порядке. На его дворах нельзя было найти ни одного камушка, щепки, все было убрано, выметено, и в округе он считался большим хозяином.
В его большом владении, выходящем на Земляной вал и Старую Басманную11, было застроено небольшое количество земли, остальная вся площадь была под садом и проточным ключевым прудом, с большим количеством рыбы. Все свободное время Николай Маркович посвящал уходу за садом, который он любил и берег. Фруктовые деревья давали ему яблок, хватавших почти на всю зиму. Начавшаяся постройка соединительного пути железнодорожной ветки между Курским и Николаевским вокзалами сильно поразила его отнятием у него земли площадью около 12 тысяч кв. сажен, как раз того места, где находились его любимый ухоженный сад и пруд.
В его голове не умещалось такое законное отнятие его собственности, он говорил: «В законе говорится, что собственность священна, так как же ее могут отнять от меня, когда я не хочу продать?» И он своему аргументу верил, думал, что ему удастся избежать этого насилия. Но изо всех инстанций вплоть до государя был получен отказ, из-за необходимости отчуждения земли для государственной надобности.
К нему приезжал какой-то важный инженер, предложивший сойтись с железной дорогой миролюбиво, причем предложил выхлопотать Николаю Марковичу за эту землю крупную сумму, если он ему заплатит за его хлопоты известное вознаграждение. Николай Маркович на него пристально посмотрел и ответил: «Я не был, сударь мой, казнокрадом и надеюсь никогда им не быть!»
Смущенный и разозленный инженер вылетел от него как бомба. Результат честности Николая Марковича выразился в том, что его землю в 12 тысяч квадратных сажен и дом, где жил он, оценили в 15 тысяч рублей, каковую сумму ему пришлось получить. У Николая Марковича всегда были на запоре ворота и калитка, и, сидя в доме, он увидал однажды из своего окна, как рота саперов во главе с офицером подошла к дому и остановилась. Дворник прибежал доложить, что офицер требует пропустить их в сад. Дед побледнел, с разгоревшимися глазами вышел на улицу, скрестив на груди руки, предварительно велев запереть калитку дворнику, став перед воротами, сказал офицеру, что он не допустит их пройти через ворота. Офицер, выслушав его, скомандовал своим солдатам сломать звено забора, защищающего сад от улицы. Не успел Николай Маркович оглянуться, как звено было выбито и рота солдат очутилась в саду, откуда послышалась рубка деревьев.
Дед ушел из своего дома, чтобы не видеть, как его любимые деревья падали под ударами топоров солдат. Когда он вернулся домой, все деревья в саду были вырублены и пруд был спущен с раздачей рыбы всем желающим. В этот день дед не выходил из своей комнаты, нужно думать, с трудом переживая свое несчастье.
Мстительный инженер устроил так, что Курская железная дорога отобрала не только нужную ей для проводки ветки землю, но даже дом, совершенно ей ненужный, где жил дед. Занятый потом какими-то железнодорожниками, только приблизительно в девяностых годах того столетия он был сломан и на этом месте был выстроен трехэтажный дом для железнодорожной амбулатории. Причем была захвачена часть земли, прилегающей к дому, проданная [затем] железной дорогой обратно моему деду из-за совершенной ненадобности ей.
В отобранном железной дорогой доме было предоставлено право Николаю Марковичу жить год. Моя матушка с пятью своими детьми перебралась в свой дом на Большую Ордынку, в Кадашевский переулок12, а дед в небольшой особнячок, выпятившийся на улицу Старую Басманную, где, по преданию, жил боярин Матвеев и по записям Николо-Кобыльской церкви13 в этом доме навещал боярина Петр I. Домик был в два этажа и по внутреннему расположению напоминал домик бояр Романовых на улице Варварке14. В нем были коробчатые своды15, и в некоторых окнах, выходящих на двор, как было видно, не подвергавшихся переделкам, были железные решетки по образцу допетровского времени.
Николай Маркович задумал угольный дом сломать и на месте его выстроить каменный в два этажа. План был представлен в городскую управу на утверждение, откуда последовало разрешение при условии, если он отнесет на красную линию смежные здания, примыкающие к новому дому и выпячивающиеся приблизительно на 6–7 вершков на Старую Басманную. Николай Маркович задумался: как бы это каменное здание, с четырьмя растворами, не ломая, отодвинуть в глубь двора. Архитектор, строивший ему угольный дом, наотрез отказался это сделать, предполагая, что по ветхости здание передвижки вынести не может. Тогда Николай Маркович решился сам привести это дело в исполнение. Стены лавок скрепил железными полосами; фундамент стен был расширен, и вокруг всего здания близ фундамента стены были выбиты, куда были вставлены круглые бревна. Когда все это было проделано, рабочие веревками, привязанными к железным скреплениям стен, стали тянуть их и таким образом пододвинули их на бревнах за красную линию.
На такое небывалое зрелище собралась смотреть большая толпа народу с ожиданием катастрофы. Эта затея деда сошла благополучно, и лавки стояли до 1924 года, когда были сломаны Советским правительством.
Об этом происшествии было помещено в какой-то московской газете, где деда величали архитектором-самородком, чем он весьма гордился.
Угольный дом Николай Маркович выстроил. Верхний этаж сдал под аптеку, [помещение] на углу Старой Басманной и Земляного вала сдано было под колониальную торговлю, а по Земляному валу — под трактир без права продажи вина и водки. Трактирщик, поторговавши год, пришел к Николаю Марковичу с просьбой разрешить ему торговать водкой, обещая за это разрешение увеличить плату за помещение втрое. Дед ему ответил: «Не хочу быть пособником по спаиванию народа, полученные от этого деньги не дадут счастья».
Трактир вплоть до смерти Николая Марковича не торговал водкой, наследники умершего были другого взгляда, и трактирщику было разрешено торговать водкой, и аренда за помещение была повышена с 600 рублей до 2500 рублей, а потом, через несколько лет, увеличилась до 4000 рублей.
В моей памяти остались некоторые личные впечатления от деда Николая Марковича. Так, я, будучи еще ребенком не более трех лет — это определение годов более или менее точно, так как после трех лет мне пришлось жить отдельно от деда, — хорошо помню шум от колотья сахарных голов, производимый в комнате экономки деда Варвары Матвеевны, милой и доброй старушки. Ее комната была в антресолях, рядом с детской. Этот шум заставлял бросать все игрушки, и я с поспешностью устремлялся в комнату Варвары Матвеевны, зная, что буду наделен сахаром. Помню, что меня весьма огорчало, что я, благодаря своему малому росту, не мог обозреть стол с лежащими на нем грудами сахара. Варвара Матвеевна в это время была уже слепая, и, несмотря на это, она вела все хозяйство деда, пользуясь от него большим уважением за ее честность и преданность. Поступила она к деду еще молодой и с тех пор до глубокой старости была в семье его как необходимый человек. Когда она скончалась, дед устроил похороны, какие только делались членам семьи. У Варвары Матвеевны была подруга, жена нашего писателя А. Н. Островского, жившего в то время недалеко от дома деда на Садовой, близ Высокого моста16. Эта подруга17 часто навещала Варвару Матвеевну, от которой и знала все, что происходит в семье деда, и, как передавал мне мой дядя Дмитрий Михайлович Рахманов, в одной из своих пьес Островский вывел деда, но за давностью я забыл наименование этой пьесы; прочитывая много раз Островского, я не нашел ту вещь, в которой выведен был бы дед, предполагаю, только потому, что я мало знал о жизни деда и его слабостях18.
За несколько дней до выезда из дома, где я родился, в дом моей матушки в Кадашевском переулке во время нашего обеда вошла горничная деда с большим подносом с уложенными на нем игрушками. Эта неожиданность заставила всех нас повыскакать из-за стола, но матушка строгим окриком заставила нас занять свои места за обедом, сделав только исключение своей любимой дочке Ольге, двумя годами старше меня, чем вызвала во мне первое мое горе в жизни, не забытое мною до сего времени, таковой несправедливостью. Подарки эти нам были последние, дед больше никогда нам ничего не дарил.
Матушке он ежемесячно выплачивал 50 рублей на наше прожитие, считая, что матушка может на свои надобности расходовать доход со своего дома. Кроме этой денежной выдачи он осенью присылал два воза муки и разной крупы, а перед Рождественским постом воз разной рыбы, начиная с белуги и кончая карасями, а перед праздником Рождества воз всякой живности, начиная от мороженого мяса до поросят, гусей и рябчиков.
Дед изредка навещал матушку; его приезд сопровождался большими волнениями в семье: нас умывали, причесывали, надевали новые костюмы и после того выводили к деду, с обязательным целованием его руки. Когда он приезжал осенью, то обыкновенно привозил мешок с яблоками — нужно думать, из своего сада.
Меня матушка очень редко брала в гости к деду, в большинстве случаев она брала старших моих сестер. Одно из таковых посещений у меня осталось в памяти. Когда матушка меня ввела в гостиную, я увидал деда, сидящего за большим круглым столом, за которым сидело много уже гостей, со вниманием слушавших рассказ деда. На столе стояли стаканы и чашки с чаем, посередине стола пироги, сладости и фрукты.
После того как я напился чаю со всеми сладостями, невольно обратил внимание на два больших трюмо, на их подзеркальниках стояли хрустальные вазы с дивными фруктами: грушами, яблоками и виноградом, — покрытые хрустальными крышками; я не мог оторвать своих глаз от этих прелестей, соображая, как бы извлечь их к себе в рот. Матушка, видя мое такое настроение, сказала, что фрукты сделаны из воска и есть их нельзя. После этого у меня пыл к ним охладел, и я начал бегать по комнате и забегать в переднюю, где лежали шапки гостей; одну из них, мне более всего понравившуюся, я схватил и, вбежав в гостиную, подбежал к деду и надел ее ему на голову. Моя шалость вызвала сильное волнение среди родственников, внимательно слушающих деда; раздались крики, чуть ли не визг; матушка подбежала ко мне, оттащила меня от деда и нахлопала меня достаточно, остановленная от дальнейших ударов моим дедом, что-то, смеясь, сказавшим. Но мое настроение было испорчено окончательно, я чувствовал, что дома мне предстоит хорошая гонка. Я засел на кресло и скучал, выбирая из гостей кого-либо помоложе, чтобы с ним побеседовать. Таковой оказался мой двоюродный брат Михаил Иванович Алексеев, лет на 7–9 старше меня, спокойно сидевший на кресле, устремив свои глаза на деда, слушая с большим вниманием разговоры старших. Я к нему пересел и только что захотел заговорить, как он встал с кресла и перешел от меня на другую сторону гостиной. Я не понял причины ухода его от меня, тоже опять пересел к нему; повторилась та же история: он перешел на старое место, но опять меня это не вразумило. Я опять сел с ним рядом, он поднялся и сел на противоположную сторону; очень возможно, что эта пересадка продолжалась бы довольно долго, если бы матушка не позвала меня к себе и не посадила бы рядом с собой.
Дома после хорошего мне нагоняя она поведала, что большинство гостей деда были его близкие родственники, ожидающие от него наследства, а потому моя шалость пришлась им на руку, как бы обрисовывая меня с плохой стороны в глазах деда и тем уменьшая мою долю в его наследстве. Вследствие чего и мой двоюродный брат Алексеев не пожелал сидеть со мной рядом, чтобы дед не мог подумать, что он снисходительно относится ко мне за такой дурной мой поступок.
Дед меня обошел в своем завещании, и я получил значительно меньше, чем мой дядя, так как наши части должны бы быть равные, но думаю, что дед сделал это вполне правильно; при составлении духовного завещания я был мал, и он думал: «Что из него еще выйдет? Протрет моим денежкам глазки19 быстро! Пусть работает, а для начала ему хватит».
В 1878 году в марте месяце он скончался очень спокойно, сидя в кресле, как бы заснул от усталости и старости, но перед смертью немного похворал, не вызывая ни у кого боязни его скорой смерти.
Мой дед Николай Маркович во время моих юных лет казался мне каким-то особенным человеком — гигантом среди других лиц; предполагаю, что такое представление о нем сложилось у меня вследствие слышанных рассказов о нем моей матушки и некоторых родственников. После того как Николай Маркович скончался и мне приходилось иметь общение уже с большим кругом лиц, суждение о нем со стороны некоторых родственников, считающихся в моей семье более передовыми, переменили мои мысли в другую сторону. От некоторых из них можно было слышать, как они иронизировали над ним, называли скрягой, другие — самодуром. Я подчинился их образу мыслей: для меня, как и для них, не были понятны его действия, и они подходили к нашему нравственному уровню как самодурство и скряжничество. Нас удивляло: как дед мог отказаться от такого блага, какое предложил ему путейский инженер, где он мог бы получить большие деньги, а получил ничтожную сумму; второе: почему он не давал права трактирщику торговать водкой, отчего потерял около 30–40 тысяч рублей за эти годы. Приводили пример, как какой-то из московских купцов Алексеевых, имевший большую землю в глухой местности на окраине Лефортова, продал ее в казну за миллион рублей, что в то время считалось очень высокой ценой, при помощи какого-то чиновника, взявшего с них за эту услугу хороший куш.
Могли ли в то время я и те родственники не считать за скряжничество такие поступки деда, как сбор камушков, валяющихся на земле его владений? Он ежедневно обходил все свои дворы в сопровождении дворников, заставляя собирать их и класть в определенное место, говоря: «Москва замощена камушками, приносимыми людьми, входящими в нее, так зачем же мы-то будем их бросать, пусть они и у нас пойдут на пользу!» Или после похорон кого-либо из своих домашних приказывал дворнику запрячь рабочую лошадь и собрать можжевельник, обыкновенно разбрасываемый перед выносом покойника для отпевания в церковь, говоря: «Зачем можжевельнику валяться и гнить, пусть идет на топливо, на пользу людей!» Этот случай даже был помещен в каком-то юмористическом журнале, где дед был высмеян.
Он очень не любил, если кто-то из его домашних оставлял на тарелке недоеденное кушанье, он им говорил: «Зачем брал столько, сколько съесть не сможешь? Оставшееся кушанье с твоей тарелки придется отдавать собакам, когда бы его могли съесть люди, если бы оно было на блюде! Кому приятно твои объедки доедать с твоей тарелки?» Много бы можно других тому подобных примеров привести здесь, для людей не глубоких казавшихся скряжничеством, но потом, когда я сделался зрелым человеком, я понял действия моего деда и одобрил их. Он вырисовывался мне одним из последних купцов середины XIX столетия, не стремящихся обогащать себя аферами, начавшимися особенно развиваться после освобождения крестьян, с открытием банков, кредитных, торговых учреждений, страховых обществ и других тому подобных дел; он сильно осуждал ажиотаж и предсказывал, что для многих это кончится плачевно. Я начал на него смотреть опять как на богатыря, человека с крепкой волей, могущего сдерживать свои чувственные желания не напоказ перед людьми, но глубоко уверенного, что это может привести его к тому внутреннему свету, озарявшему дальнейший путь к его сознательному существованию.
Это мнение о моем деде не было исключительно мое, но мне приходилось слышать такое же от других людей, близко его знавших, как, например, от арендаторов его лавок, где они торговали по 40 и даже некоторые 60 лет в одной и той же лавке. Так, старик мясник Морозов говорил мне: «Царствие небесное Николаю Марковичу! Он твердый был человек, устойчивый и не скряга, как распространяли про него слух, но человек бережливый, без желания кого-либо объегорить и обделать».
Прошло после его кончины 50 лет; приблизительно в этом году мне пришлось узнать о закрытии Алексеевскою кладбища20, где он был похоронен. Желая зарегистрировать могилу деда, я пошел туда и обратился к «товарищу», занимающемуся этим. «Товарищ» посмотрел список фамилий, сказал, что уже она двумя зарегистрирована и я буду третий, так стоит ли мне это делать? Я все-таки, для прочности моего желания, просил исполнить мою просьбу. В этом же году я пошел на другое кладбище, где похоронен был другой мой родственник, умерший в 1920 году. Его могилка представляла ужасный вид, хотя прошло после погребения его только 8 лет. Могила была истоптана, без креста, поросшая сорными травами. Дети этого умершего гражданина были живы, жили сносно, но память о нем совсем у них исчезла, он был всеми забыт.
Этим примером хочу показать, как память о таких людях, как мой дед, еще долго живет в сердцах людей, следовательно, оставляет на них глубокий след своим примером жизни.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.