Крушение гуманизма

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Крушение гуманизма

19 января 1918 года в газете «Знамя труда» была опубликована статья Александра Блока «Интеллигенция и революция». В ней поэт романтически приветствовал Октябрьский переворот и обвинял интеллигенцию в трусости и непоследовательности, в ее нежелании разделить ответственность за кровь. Статья вызвала бурю возмущения в стане символистов, недавних соратников Блока. Особенно возмущалась Зинаида Гиппиус. В лучшем случае Блока жалели как «овцу заблудшую».

В 1921 году, когда Блок умирал от болезней, вызванных недоеданием, а также глубочайшей депрессией, большевики во главе с Лениным «отблагодарили» поэта тем, что на своем заседании отказались выпустить его в Финляндию на лечение. Хотя на этом многократно настаивал Горький, а накануне заседания непосредственно с Лениным разговаривал нарком просвещения Луначарский. Зато разрешили выехать Сологубу, Бальмонту и Арцыбашеву. Затем Блока официально отпустили, но стали затягивать с разрешением на выезд его жене Менделеевой, хотя всем понятно было, что ехать один Блок не в состоянии. Пока рассматривали вопрос, Блок скончался.

В контексте блоковской статьи «Интеллигенция и революция» Горький был, конечно же, «интеллигентом». Но выбор Горького был опять-таки еретическим. В то время, когда к коммунистам переметывались писатели из лагеря прежних врагов, от крупного поэта-символиста Брюсова до незначительного беллетриста Ясинского, который до революции печатался в суворинском «Новом времени» (одно это участие стоило «нововременцу» М. О. Меньшикову жизни), Горький рассорился со своими партийными товарищами, публично назвал Октябрьский переворот «авантюрой», которая «погубит Россию», и напечатал в газете «Новая жизнь» цикл обличительных статей против новой власти. После 1917 года все партийцы проходили перерегистрацию. Горький не стал ее проходить, фактически вышел из партии и затем в нее никогда не возвращался. Его отношения с «дружищем» Лениным портились день ото дня. Ленин относился к интеллигенции в лучшем случае равнодушно. Например, он предлагал разрешить петроградским профессорам иметь лишние комнаты для кабинета или лаборатории, мотивируя это тем, что Питер стал городом «архипустым». (Правильно: из голодного Петрограда бежали все, кто мог: за границу, в более сытые губернии.) В худшем случае он называл мозг нации просто «г…», о чем, не смущаясь, написал Горькому в связи с В. Г. Короленко. Он лично распорядился использовать интеллигенцию в виде заложников, «живого щита», во время наступления на Петроград Юденича. Председателем Петросовета до 1926 года был ленинский ставленник Григорий Зиновьев, человек (и Ленин это прекрасно знал) редкой трусости, лживости и двуличности. Но, как писал Ленин, в апреле 17-го, когда он вернулся в Россию из эмиграции, у него было только два верных соратника – «Надя (Крупская. – П. Б.) и Зиновьев». Поэтому он сделал преданного Зиновьева фактическим хозяином Северной области, отдав в его распоряжение и Петроград, и миллионы жизней, и Горького, которого Зиновьев в 1921 году начал методично травить, устраивая в его квартире обыски.

Тем не менее, перечитывая статью Блока «Интеллигенция и революция», вновь убеждаешься: это великая статья! В ней нет и тени фальши, ни одной попытки спрятаться от истины или солгать. Но, говоря об этой статье, нужно помнить, насколько интимно переживал Блок революцию, как своеобразен был его взгляд на тогдашние события не только в России, но и во всем мире. Статьи Блока, как и поэмы этого времени, нужно рассматривать как «лирические величины», страстный человеческий документ бесчеловечной эпохи.

Блок взял на себя ответственность интеллигенции за революцию. А за революцию интеллигенция, конечно, была ответственна. Но не хотела этого признать.

В отличие от Горького, Блок был фаталистом и смотрел на революцию как на процесс почти природный, подобный вихрю или землетрясению. К ней нелепо приступать с требованиями морали. Она «легко калечит в своем водовороте достойного; она часто выносит на сушу невредимыми недостойных», но это всё – «частности, это не меняет ни общего направления потока, ни того грозного и оглушительного гула, который издает поток. Гул этот всё равно всегда – о великом».

Взгляд Горького на революцию не был фатален. Он видел не просто поток, но гибнущих художников, ученых, поэтов (и Блока) и на этом фоне – рыхлого, похожего на истеричную бабу Зиновьева, который раскатывал по Петрограду в автомобиле царя. Кроме того, Горький мог публично не признавать, но не мог не чувствовать внутренней личной вины за Октябрь. Ведь большевиков к власти привел отчасти и он.

В логике рассуждений Блока о революции был один шаг до этики коммунистов: «лес рубят – щепки летят», «цель оправдывает средства». Ведь, говоря о стихийном характере революции, он всё же предлагал видеть ее грядущую цель: «Переделать всё. Устроить так, чтобы все стало новым; чтобы лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала справедливой, чистой, веселой и прекрасной жизнью».

Это уже не фатализм. Это уже по-горьковски. Блок верил, что старое целиком отомрет и на смену ему явится не только новое общество, но и «новый человек». Но в то же самое верил и Горький. В реальности это означало грандиозный эксперимент над человеком, страшную хирургическую операцию по отсекновению «ветхой» морали.

Вот выразительный пример.

В № 3 журнала «Октябрь» за 1930 год был напечатан очерк Михаила Пришвина «Девятая ель», написанный под впечатлением его поездки на территорию бывшего Гефсиманского скита недалеко от Троице-Сергиевой лавры. Кстати, именно в Гефсиманском скиту похоронены русские философы Константин Леонтьев и Василий Розанов. С конца 20-х годов там размещался «дом инвалидов труда с примыкающим к нему исправительным домом имени Каляева». «Оба эти учреждения революционной силой внедрились в святая святых старой России…» – писал Пришвин.

Цель заведения объяснил Пришвину заведующий: «Сила коллектива в будущем затянет всех в работу (в том числе и инвалидов труда? – П. Б.), нищие и всякого рода бродяги исчезнут с лица земли».

Судя по описанию Пришвина, коллектив этого исправительного учреждения был пестрый: нищие, бродяги, калеки, умственно и физически неполноценные люди, проститутки, беспризорные, воры. Все они вместе трудились и «перековывались» в людей будущего.

Если вспомнить, что монастыри на Руси издавна служили прибежищем для нищих, сирых, убогих, станет понятна зловещая ирония истории. Всякая попытка радикально изменить то, что создавалось веками, оборачивается дурной пародией на старое. В данном случае это была пародия на Святую Русь, в которую так отчаянно хотелось «пальнуть пулей» блоковским красногвардейцам из «Двенадцати».

Но было бы неверно говорить, что Блок этого не понимал. В наброске письма-отклика на стихотворение Владимира Маяковского 1918 года «Радоваться рано», где тот призывал к разрушению дворцов и прочего «старья», Блок верно заметил, что «разрушение так же старо, как строительство, и так же традиционно, как оно». «Разрушая постылое, мы так же скучаем и зеваем, как тогда, когда смотрели на его постройку. Зуб истории гораздо ядовитее, чем Вы думаете, проклятия времени не избыть».

Всё же Блока мучила, скорее, невозможность разрушения старого («проклятие времени»), чем попытки его разрушения. Здесь он был в гораздо большей степени революционер, чем Горький, который бросился как раз спасать «старье» от разрушения и разграбления.

Блок призывал «всем сердцем» слушать «музыку революции», но это было, как правильно заметил Горький, похоже на заклинание сил тьмы. В конце концов сам Блок признал, что «музыки революции» он не слышит. Да и трудно было расслышать «музыку» за криками казнимых людей, за стонами умирающих от голода детей, за фырканьем зиновьевского автомобиля.

«Я спрашивал у него, – вспоминал Горький, – почему он не пишет стихов. Он постоянно отвечал одно и то же:

– Все звуки прекратились. Разве вы не слышите, что никаких звуков нет?»

Нет, Горький слышал звуки. Слышал постоянные, порой назойливые просьбы о дополнительных пайках, жалобы на бывших партийных товарищей Горького и мольбы о спасении жизни друзей и родственников, попадавших в застенки ЧК.

«Новых звуков давно не слышно, – твердил Блок, говоря о своей “музыке”. – Все они притушены для меня, как, вероятно, для всех нас… Было бы кощунственно и лживо припоминать рассудком звуки в беззвучном пространстве».

Кощунственно в отношении чего или кого? Блок говорил опять-таки о «музыке», которой ему стало недоставать в революции. По словам Горького, Блок был человеком «бесстрашной искренности», который умел чувствовать «глубоко и разрушительно». В момент разрушения России еретик Горький, может быть, из чувства внутреннего противостояния фатальной исторической реальности, хотел быть созидателем и собирателем камней. Как остроумно заметил Виктор Шкловский, «у него развит больше всего пафос сохранения культуры, – всей. Лозунг у него – по траве не ходить. Горький как ангар, предназначенный для мирового полета и обращенный в склад Центросоюза».

Наоборот, Блок желал отдаться мировой стихии, не как горьковский Буревестник, а внутренне, через «музыку». Но и он не слышал ветра, не видел стихии, а слышал стоны и жалобы и «железную» поступь новой власти.

И все-таки Горький был в лучшем положении, чем Блок. Он оказался на своем месте. Пусть и безнадежного, но защитника культуры. А Блок был просто не нужен новой действительности. Современность выдавливала его из себя как чужеродный объект. Отсюда была и смертельная блоковская депрессия.

Вот разговор Горького с Блоком в Летнем саду:

«С ним ласково поздоровалась миловидная дама, он отнесся к ней сухо, почти пренебрежительно, она отошла, смущенно улыбаясь. Глядя вслед ей, на маленькие, неуверенно шагавшие ноги, Блок спросил:

– Что вы думаете о бессмертии, о возможности бессмертия?

Спросил настойчиво, глаза его смотрели упрямо. Я сказал, что, может быть, прав Ламенне: так как количество материи во вселенной ограниченно, то следует допустить, что комбинации ее повторяются в бесконечности времени бесконечное количество раз. С этой точки зрения возможно, что через несколько миллионов лет, в хмурый вечер петербургской весны, Блок и Горький снова будут говорить о бессмертии, сидя на скамье в Летнем саду. Он спросил:

– Это вы – серьезно?

Его настойчивость и удивляла, и несколько раздражала меня, хотя я чувствовал, что он спрашивает не из простого любопытства, а как будто из желания погасить, подавить некую тревожную, тяжелую мысль.

– У меня нет причин считать взгляд Ламенне менее серьезным, чем все иные взгляды на этот вопрос.

– Ну, а вы, вы лично, как думаете?

Он даже топнул ногою. До этого вечера он казался мне сдержанным, неразговорчивым.

– Лично мне больше нравится представлять человека аппаратом, который претворяет в себе так называемую “мертвую материю” в психическую энергию и когда-то, в неизмеримо отдаленном будущем, превратит весь “мир” в чистую психику.

– Не понимаю – панпсихизм, что ли?

– Нет. Ибо ничего, кроме мысли, не будет, всё исчезнет, претворенное в чистую мысль; будет существовать только она, воплощая в себе всё мышление человечества от первых проблесков сознания до момента последнего взрыва мысли.

– Не понимаю, – повторил Блок, качнув головою.

Я предложил ему представить мир как непрерывный процесс диссоциации материи. Материя, распадаясь, постоянно выделяет такие виды энергии, как свет, электромагнитные волны, волны Герца и так далее, сюда же, конечно, относятся явления радиоактивности. Мысль – результат диссоциации атомов мозга, мозг создается из элементов “мертвой”, неорганической материи. В мозговом веществе человека эта материя непрерывно превращается в психическую энергию. Я разрешаю себе думать, что когда-то вся “материя”, поглощенная человеком, претворится мозгом в единую энергию – психическую. Она в себе самой найдет гармонию и замрет в самосозерцании – в созерцании скрытых в ней, безгранично разнообразных творческих возможностей.

– Мрачная фантазия, – сказал Блок и усмехнулся. – Приятно вспомнить, что закон сохранения вещества против нее.

– А мне приятно думать, что законы, создаваемые в лабораториях, не всегда совпадают с неведомыми нам законами вселенной. Убежден, что, если б время от времени мы могли взвешивать нашу планету, мы увидали бы, что вес ее последовательно уменьшается. – Всё это скучно, – сказал Блок, качая головою. – Дело – проще; всё дело в том, что мы стали слишком умны для того, чтобы верить в Бога, и недостаточно сильны, чтоб верить только в себя. Как опора жизни и веры существуют только Бог и я. Человечество? Но разве можно верить в разумность человечества после этой войны и накануне неизбежных, еще более жестоких войн? Нет, ваша фантазия… жутко! Но я думаю, что вы несерьезно говорили».

На самом деле «фантазия» Горького предваряла философские открытия XX века: В. И. Вернадского и Тейяра де Шардена. А вполне религиозная мысль Блока следовала в русле «метафизического эгоизма» Константина Леонтьева. Но Леонтьев и Шарден – фигуры несовместимые. А Блок и Горький как будто нашли один другого. Как будто весь мир замкнулся на Летнем саду, где беседуют эти двое, и вслушивается в их разговор. Кажется, до окончательного понимания им нужно сделать навстречу друг другу один шаг. Но ни один, ни другой не делает этого шага. Что-то им мешает…

«Неожиданно встал, протянул руку и ушел к трамваю. Походка его на первый взгляд кажется твердой, но, присмотревшись, видишь, что он нерешительно качается на ногах».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.