Крушение и возвращение
Крушение и возвращение
В конце июля 1942 года мы вышли из степей между Доном и Волгой, и перед нами, точно мираж, предстала широкая, растянувшаяся на тридцать пять километров индустриальная панорама. Мы были ошеломлены. Сталинград!
6-й армии фельдмаршала Паулюса было приказано во что бы то ни стало овладеть городом. Тем самым предполагалось нанести уничтожающий удар по «колоссу на глиняных ногах».
В последних числах августа передовые части 6-й армии проникли в цеха Тракторного завода. И все же 6-я армия не смогла овладеть городом. Не смогла она и помешать Красной Армии по ночам регулярно переправлять через Волгу свежие войска и боеприпасы. Советская оборона становилась все крепче, а потери немцев росли. В 92-м Грейфсвальдском моторизованном пехотном полку, которым я тогда командовал, количество раненых непрерывно увеличивалось.
В первых числах сентября я тоже был ранен в правую руку, но остался при части.
Несколько дней спустя, когда я лежал в землянке, позвонил командир дивизии и дружески предложил мне: – – Вам необходим покой. Так вот, послушайте. Вскоре сюда должен прибыть радиокомментатор Ганс Фрицше, чтобы подготовить большую передачу «Падение Сталинграда». Предполагается, что от каждого армейского корпуса по берлинскому радио выступит один из награжденных «Рыцарским крестом». Отправляйтесь-ка домой, подлечите рану и заодно используйте свой отпуск – ведь он вам уже давно полагается. А когда понадобитесь радиокомментатору, то окажетесь под рукой.
Генерал Коллерман решил порадовать меня. Он был старым фронтовиком и хорошо относился к своим подчиненным.
– Когда Сталинград будет взят, вы произнесете в Берлине торжественную речь, а в конце сентября вернетесь к нам для новых подвигов!
Как легко и непринужденно звучало это в его устах! Я был тронут и поблагодарил генерала. А он уловил в моем ответе сдержанную нотку и поинтересовался, что мне не нравится в его проекте. Я не стал скрывать:
– Господин генерал, боюсь, не затянулся бы мой отпуск. Не верится, чтобы Сталинград был взят в ближайшие дни…
– Предоставьте это нам, а сами убирайтесь-ка поскорей отсюда! – шутливо приказал он.
Я ответил ему в тон:
– Слушаюсь, господин генерал!
И через два дня устроил жене сюрприз, появившись в Грейфсвальде.
Прекрасные осенние дни летели неудержимо. Сводки верховного командования ежедневно сообщали о новых успехах. На Эльбрусе – самой высокой вершине Кавказа – водружен флаг со свастикой.
А «падение Сталинграда» все никак не состоится.
О «победном гимне» Фрицше, в котором я должен был выступать солистом, никто больше не вспоминал. Геббельсовские трубы и литавры перестроились на новый лад:
«Героическая борьба до последнего!»
«Сплоченность в беде!»
«Война будет тотальной!»
Как опытный солдат, я понимал, что за всем этим кроются ожесточенные оборонительные бои. Вероятно, наступление провалилось, и немецкое командование вовсе не по доброй воле приняло решение «об отказе от дальнейших завоеваний».
Но в геббельсовском толковании все выглядело иначе. Для наступления нет сил, а Геббельс разъясняет: «Мудрейшее решение всемогущего фюрера! Нам достаточно завоеванного. Надо лишь с толком воспользоваться им». Так от призывов к завоеваниям он переключился на призывы к защите завоеванного. Мало кому эта перемена бросилась в глаза. Большинство усвоило раз и навсегда – для фюрера и рейха жертвовать всем, даже последним. Беду своего фюрера Геббельс превращал в добродетель, а вокруг военных неудач Германии подрисовывал нимб превосходства.
Такая перемена насторожила меня и заставила призадуматься.
В Грейфсвальде многочисленные друзья наперебой приглашали меня в гости, и постепенно я все яснее стал представлять себе настроения в тылу.
Однажды мы с женой были в гостях у генерала авиации Ферстера, который, разумеется, не мог упустить случая поговорить с награжденным участником похода на Восток. Роскошь приема была поразительной даже для довоенного времени. А ведь мы уже третий год вели войну…
Хозяин был одет чересчур тщательно и хотел казаться значительным. Он держался очень уверенно и первый бокал поднял за здоровье «великого полководца и вождя германского народа Адольфа Гитлера».
Я невольно покосился на портрет Вильгельма II со знакомой подписью закорючкой.
– Собственно, я рассчитывал распить с вами бутылочку за взятие Сталинграда, – покровительственно произнес генерал. – Но фюрер, видимо, хочет заманить в ловушку побольше советских войск. Шампанское я все же заморозил. Отличнейшего качества, вывезено из Франции.
Чокаясь со мной, он закатил глаза и прищелкнул языком. Второй бокал генерал поднял за меня. Мне он не давал вымолвить ни слова, а сам болтал без умолку и без стеснения:
– Имею точные сведения с Восточного фронта. Русские плохо вооружены и плохо обмундированы. Они идут в бой только под револьверами комиссаров. Для нас война с ними, должно быть, так же увлекательна, как охота на зайцев в моем силезском имении.
Генерал был в отличнейшем расположении духа, смеялся, хвастал своим «Рыцарским крестом». Этот крест он получил за бомбардировки Южной Англии, хотя в проигранной «битве за Англию» он не слышал ни единого выстрела.
– Слабо вооруженных и плохо одетых русских солдат я видел только в самом начале войны, – не выдержал, наконец, я. – Русский полковник, попавший к нам в плен, сказал мне за бутылкой вина: «Нас захватили врасплох. Кто мог предположить, что Гитлер так коварен и глуп». Я, конечно, понял, что он подразумевает под коварством, – ведь нападение на Советский Союз претило чувствам порядочных военных. 22 июня 1941 года многим из нас было не по себе. Но что этот русский подразумевал под глупостью, тогда мне еще не было ясно. Теперь я, кажется, начинаю понимать…
Наступила мертвая тишина. Генерал заерзал в кресле. Его супруга сделала ему знак. Он поднялся, подошел к телефону и нарочито громко сказал:
– Ничего, фюрер справится!
И старательно накрыл аппарат диванной подушкой. Мое недоумение было встречено всеобщим весельем.
– Вы же знаете, мой дорогой Петерсхаген: «Тебя слушает враг!»{1} Неужели вы забыли о нашем милом гестапо?
Генерала словно подменили. Он сбросил маску дешевого оптимизма и стал серьезно говорить о положении нашей авиации.
– Битву за Англию мы проиграли с тяжелыми для нас потерями в людях и технике. – И он снова взглянул на телефон: – Как хорошо, когда аппарат прикрыт подушкой. Здесь, в тылу, мы приобрели некоторый опыт…
И генерал рассказал о судьбе двух своих подчиненных, молодых офицеров, уцелевших в битве за Англию. Один из них позволил себе остроту, которую генерал сейчас охотно повторил, о «некоем ефрейторе первой мировой войны, который, к сожалению, не пал смертью храбрых». Второй офицер где-то в ресторане во всеуслышание заявил: «Первую мировую войну Германия проиграла, а второю мы тоже… выиграем!»
За острословие оба поплатились жизнью.
– В таких случаях не помогает ни чин, ни даже «Рыцарский крест». Об этом можно лишь думать, но уж никак не говорить вслух.
И этот самый генерал в начале вечера торжественно осушил бокал за здоровье фюрера!
Значит, он говорил не всегда то, что думал. Все зависело от подушки. Стоило ей очутиться на аппарате – и генерал сбросил маску. Из-за диванной подушки выглянул человек, ни во что не верящий, но в страхе перед вездесущим гестапо притворяющийся, будто он верит в успех кровавой войны, в которую ввергнута страна. А в это время на фронтах гибли миллионы храбрых, преданных немецких солдат и в самой Германии под градом бомб умирали десятки тысяч беззащитных женщин и детей…
Часы пробили десять. В это время в Германии всегда слушали сводку верховного главнокомандования. Генерал включил радио. Особенно напряженно слушали вести с фронтов: «При отражении террористического налета вражеской авиации на западные районы Германии сбито четырнадцать бомбардировщиков противника. С нашей стороны потерь не было…»
Слушать дальше помешала одна из женщин, вдова летчика. Она возмутилась:
– В день, когда был сбит мой муж, сводка верховного главнокомандования тоже утверждала: «Потерь не было»! Его гибель не сочли за потерю. Кому это нужно?.. Зачем нам Сталинград? За что мы сражаемся?
В отчаянии она не помнила, что говорила. Всем было мучительно неловко.
Я облегченно вздохнул, когда мы вышли на улицу.
– Какой кошмарный вечер! – сказала наша спутница, жена моего бывшего командира полка. – К чему это приведет?
Я молчал.
– Вы думаете, мы проиграли войну?
– Я думаю, что выиграть ее мы уже не можем. Женщины молча взглянули на меня, очевидно потрясенные моими словами.
– Послезавтра я еду в свой полк под Сталинград. Там меня ждут.
Я был недоволен ни своим ответом, ни собою, сознавая, что от сомнений спасаюсь бегством на фронт.
Прошел сентябрь. Наступил день отлета в Сталинград. Я не хотел напоследок огорчать жену, но от нее не ускользнула моя задумчивость. Она понимала, что я тревожусь за судьбу 92-го Грейфсвальдского полка и всей 6-й армии.
* * *
Командный пункт дивизии я разыскал в глубоком овраге. Из-за жестокого обстрела овраг, казалось, непрерывно трясло, поэтому его прозвали «трясучей балкой». Впрочем, злые языки утверждали, будто прозвище связано с иным – штабные офицеры, укрывшиеся в овраге, якобы вечно дрожали от страха.
Генерал сидел в блиндаже у железной печки, бледный, заметно осунувшийся. Он обрадовался встрече со мной. Мне бросилось в глаза, что от недавней бодрости и энергии генерала не осталось и следа. Он то и дело вытаскивал из уха ватный тампон, нюхал его, передергивался от отвращения и бросал в огонь, произнося: «Фу, черт!» У генерала было воспаление среднего уха, но он и слышать не хотел о госпитале. Убежденный вояка, генерал считал, что должен находиться здесь, пока не падет Сталинград.
В 92-м полку тоже обрадовались моему возвращению. Еще в мирное время, капитаном, я командовал одной из рот этого полка. Меня все знали, и я знал, на кого могу положиться. В части произошло много перемен. Участились неудачи, полк понес большие потери. Солдаты надеялись, что с возвращением командира все изменится к лучшему. Но они ошибались. Истинные причины неудач были значительно серьезнее и заключались прежде всего в растущей мощи Красной Армии. А это изменить я был не в силах.
Настал ноябрь. Погода стояла еще хорошая. Но кто знает – может быть, завтра зеленая степь на много месяцев покроется снегом. Зима в этих краях наступает внезапно, без всякого перехода. Поэтому каждый зарывался в землю как можно глубже. Все понимали, как страшно выбираться отсюда зимой, помня прошлогодний урок «генерала Мороза». Тогда от обмораживания потерь было гораздо больше, чем от обстрела. Как мы завидовали «плохо обмундированным» русским – их валенкам и ватникам!
За время моего отсутствия настроение в полку заметно ухудшилось. Я почувствовал это, когда обходил подразделения полка. Большинство офицеров служили у меня в роте еще солдатами. В мирное время карьера офицера была бы для них закрыта – это считалось привилегией высших классов.
– Как это фюрер, зная все, решился продвинуться до Сталинграда? Стоило ли нам вообще забираться в эту ужасную страну?»
Прошел слух, что Красная Армия начинает замыкать кольцо вокруг Сталинграда. Слух оказался достоверным – 22 ноября 1942 года мы были окружены.
Все облегченно вздохнули, получив приказ готовиться к прорыву на запад. Нам казалось, что мы справимся с этой операцией. Предложение о прорыве исхдило от самого Паулюса. Но Гитлер отклонил его, и все были глубоко разочарованы.
После полного окружения наших войск моему полку поручили создать заслон в северной части котла. Между нами и Волгой находилась только 3-я моторизованная пехотная дивизия. Ее оборона проходила по высокому берегу могучей реки, покрытому виноградниками и бахчами. А на нашем участке – только голая степь да балки, от которых по совершенно плоской равнине тянулись, словно руки, многочисленные мелкие овраги, поросшие кустарником. В одной из таких балок, выходящей на север, расположился штаб полка. Мы вырыли норы в обрыве, на манер береговых ласточек, и чувствовали себя в безопасности, хотя были выдвинуты далеко вперед. Огнем стрелкового оружия нас не взять, а снаряды и мины пролетали над нами и разрывались позади, в большой балке.
Я лежал несколько в стороне, у входа в маленькую балку, и в бинокль наблюдал за степью. Вокруг ни деревца, ни кустика. Голая равнина усеяна разбитыми танками. Черные тела стальных громадин торчали над степью, точно страшные привидения. Некоторые еще дымились.
Неподалеку от меня, скорчившись, сидели солдаты моего штаба. Они болтали, не обращая на меня внимания. Дело мое – я волен слушать или не слушать. Кто-то выразил удивление, что здесь, на «задворках вселенной», в такое время года еще светит солнце. Адъютант полка обер-лейтенант фон Рейбниц, скользнув указательным пальцем по карте, разъяснил:
– К вашему сведению, Сталинград расположен на одной широте с такими городами Великой Германской империи, как Брюнн, Страсбург и Париж…
Ему хотелось прослыть человеком благонадежным, образованным и знающим толк в гуманитарных науках. Солдаты стали с интересом разглядывать карту.
– Н-н-да! Все обернулось иначе, чем мы предполагали… – произнес вдруг радист.
Фон Рейбниц нахмурился. Он недолюбливал этого смышленого паренька, но тот был хорошим радистом. Обер-лейтенант знал, на что намекает радист, – на недавно сброшенные листовки и прежде всего на советские радиопередачи через линию фронта.
Все молчали, а радист продолжал:
– Во всяком случае ясно: наш Францель жив. Я отчетливо слышал его голос, да и его верхнесилезский говор нельзя не узнать.
– Бог ты мой… Как можно быть таким тупицей! – набросился на него фон Рейбниц. – Еще несколько предательских выступлений, и ему отрежут язык. Ваш «польский друг» умолкнет навеки. Для честного немецкого солдата русского плена не существует!
(Позже этот самый обер-лейтенант фон Рейбниц пренебрег рекомендацией: «во избежание бесчестного плена пойти на героическое самоубийство». Он предпочел стать «бесчестным немецким солдатом». А ныне он офицер армии НАТО.)
На одном из разбитых танков я заметил белый флаг. Все подползли к самому краю оврага. Отчетливо было видно, что какой-то раненый делает отчаянные попытки обратить на себя внимание.
– Этого я еще позавчера заметил! – воскликнул радист. – Тогда он махал рукой, а теперь соорудил флаг.
– Ему уже ничем не поможешь, придется бедняге там помирать, – сочувственно произнес унтер-офицер.
– Если это красный, русский, туда ему и дорога! – изрек верноподданный фон Рейбниц.
Все снова занялись истреблением вшей. Своя рубашка ближе к телу.
– Что это такое? – солдат заинтересовало маленькое насекомое, выползшее под теплые лучи солнца.
– Скорпион или еще какая-нибудь гадость, – заявил обер-лейтенант, рассматривая сквозь большие роговые очки незнакомый ему трофей. – Ничего другого в этой проклятой стране не встретишь.
– Покажите полковнику, он, наверное, знает, что это!
Трофей со всеми предосторожностями был доставлен ко мне.
– Да это же богомол!
Все с любопытством разглядывали кузнечика. Такие не встречаются в наших краях. Богомолы питаются насекомыми.
– Действительно, молится! Как смешно он сложил передние лапки!
– Хорошо, что в этой безбожной стране хоть насекомые молятся, – съязвил обер-лейтенант.
Солдаты взглянули на меня. Они знали, что я не выношу злобных замечаний. Пришлось ответить.
– Разве вы не заметили, что во многих крестьянских избах висят иконы? Значит, люди верят в бога. Не надо бухать в колокола, не заглянув в святцы. А то легко и ошибиться. – Я старался говорить спокойно и примирительно, чтобы не подорвать авторитет адъютанта полка.
Он побурел. А радист не удержался от ехидной улыбки.
Солнце затянуло облаком, и сразу стало прохладно. Все как по команде надели рубахи. Это был последний солнечный день в Сталинграде, а для большинства – последний теплый день в жизни.
Зима пришла внезапно. Белым саваном укрыла она степь и 6-ю армию.
Крайне озабоченный, я отправился к генералу, чтобы доложить о положении на своем участке. Когда я вошел, он сидел все у той же раскаленной печки. Генерал выглядел еще хуже и по-прежнему вынимал ватные тампоны то из одного, то из другого уха. Передергиваясь от гадливости и ругаясь, он бросал их в огонь.
– Хорошо, что вы пришли. Мне надо проинформировать вас о положении на участке дивизии. – После паузы он продолжал как бы про себя, удрученным тоном: – Боюсь, мне придется лечь в госпиталь… до того, как мы возьмем этот чертов город…
Я понял, что генерал хотел подготовить себе заместителя.
Я стал изливать ему душу:
– Господин генерал, о чем там думают?! В степи – ни деревца, ни кустика. Нельзя ни укрыться, ни раздобыть топлива. У солдат нет зимней одежды, а живут они в открытых землянках без печек.
Мы оба невольно взглянули на раскаленную печку – там уютно шумел чайник.
Кто-то резко постучал и тотчас же распахнул дверь. Адъютант дивизии Лейнвебер спросил, может ли генерал принять дивизионного священника; тот еле дышит, потому что добирался сюда под непрерывным огнем перебежками.
Генерал был неверующим и не любил священников. Он помрачнел.
Я хотел было уйти, но генерал настоял, чтобы я остался. А адъютант тем временем втиснул священника в землянку. Мы потеснились. Священник сел на ящик из-под снарядов. Мне показалось, что он очень постарел за последнее время. Без обиняков он заговорил усталым голосом:
– Господин генерал, прошу перевести меня домой. Сил моих больше нет. Только что на перевязочном пункте я закрыл глаза своему старому другу – командиру наших саперов.
Генерал схватил его руку и молча сочувственно пожал.
– Я очень опечален этой новой потерей. Но мы же не можем…
– Господин генерал, дело не только в этом. Скоро мне исполнится шестьдесят лет. Перенос тел павших мне не под силу.
Священник разглядывал свои руки. Мы знали, что не физическая работа сломила его – братские могилы копала приданная ему команда саперов.
– Я уже не знаю, куда девать трупы – и новые и давние. Не успеваешь похоронить одну партию, снова начинается «выравнивание» фронта. Мы отходим, и опять тяжелая, изнурительная работа.
На лице старого священника отразились ужас и отчаяние. Действительно, у него нелегкие обязанности. Проводить в последний путь и оплакать старых добрых друзей, потом выкапывать их, полуистлевших, перевозить и хоронить на новом месте. Потом снова выкапывать… И так изо дня в день. Мы понимали, как это страшно.
Генерал нервно сменил вату в ушах со всеми знакомыми уже манипуляциями. Он оглядел землянку, как бы ища поддержки, взглянул на меня и вернулся к нашему прежнему разговору:
– Между прочим, нас должны скоро сменить. – И затем добавил поспешно, но неуверенно: – Мы еще не окончательно окружены.
– Сменить нас полагалось год назад, – возразил я. – Еще тогда нас должны были отвести на отдых. Но ничего не вышло. Если нас и сменят теперь, все равно перед нашими преемниками и перед всеми войсками под Сталинградом будут стоять те же проблемы. Надо что-то предпринимать, господин генерал!..
Старому служаке наш разговор был явно не по нутру. Больной душой и телом, он цеплялся за мысль, что фюрер, мол, «все знает», что ему мы присягнули и теперь должны беспрекословно подчиняться.
– Разве у нас нет чисто человеческих обязательств по отношению к нашим подчиненным? – пытался я воззвать к его сердцу солдата.
– Вам известно, что командир 120-го полка Зенфт фон Пильзах мною отстранен?! Он был слишком мягок для здешних суровых условий.
Сверху доносился грохот выстрелов и разрывов – суровый аккомпанемент к грозным словам генерала. Дрожала земля, сквозь накат сыпался песок. Мы тревожно поглядывали вверх. В землянке воцарилось неловкое молчание. Я обрадовался, когда священник снова заговорил о своей просьбе.
– Дело не только в бесконечном переносе тел, – сказал он. – Солдаты перестали мне верить. Трудно увязать все эти страшные события с верой в слово божие. Пока мы двигались вперед, а могилы оставались позади, все шло хорошо. Но теперь, когда больше могил, чем…
– Да вы что, все с ума спятили?! – вскипел генерал. – Да, фюрер поставил перед нами неимоверно тяжелую задачу, но мы с ней справимся, чего бы это нам ни стоило!
Он хотел было снова сменить вату в ушах, но как нельзя более кстати затрещал телефон. Сняв трубку, генерал напряженно слушал. Тщетно я пытался что-либо прочесть в его глазах.
– Петерсхаген как раз у меня, – пробурчал он, положил трубку и обратился ко мне: – Немедленно отправляйтесь в расположение полка. Иван снова атакует танками. Последнее наступление отчаявшихся!
Он пожал мне руку. Священник вышел вслед за мной.
Вскоре мы уже вели тяжелый бой, отражая мощную атаку советских танков. Забыты все разговоры, сомнения, заботы. Я думал только о задаче, стоявшей передо мной как командиром полка.
Казалось, под нами разверзся ад. Танки прорвались к нам в тыл и обстреливали все, что могли заметить. К тому же задул ледяной ветер.
Когда на страшное поле боя опустилась мгла, я лежал в глубокой воронке с раздробленной ногой. Чтобы облегчить мои страдания, полковой врач разрезал сапог и штанину и наскоро обработал рану.
Огонь не давал возможности эвакуировать раненых.
– Я уже доложил генералу, – сказал врач. – Он был потрясен, узнав о вашем тяжелом ранении, и пожелал вам скорейшего выздоровления, а прежде всего – благополучной эвакуации.
Лишь под утро меня доставили на тягаче к месту сбора раненых. Терпя невыносимую боль, я лежал в глубоком рву, выкопанном русскими много столетий назад. Над рвом возвышалась огромная толстая стена. Так русские защищались от вторжения татар. Я тщетно ждал самолета.
Появился старый священник. Опытный фронтовик, он пришел не с пустыми руками, а принес морфий. Мне стало немного легче, и я смог даже выслушать его.
– Верно: мы должны быть послушны богу и фюреру. Но дальше так не может продолжаться. Всю кампанию мы прошли вместе с вами, Петерсхаген. Помните, у Шмидовки… Я тоже был с вами в трудный час… Ваш второй батальон получил приказ принять на себя удар крупных сил русских танков. Это значило дать раздавить себя. Я призывал вас к послушанию и прекрасно помню, что вы мне сказали тогда. Вам пришлось все взять на себя. Вы решились игнорировать приказ и спасли жизнь сотням людей. Сперва вам грозили трибуналом, а потом наградили «Рыцарским крестом».
Проблема послушания, то есть дисциплины, издавна занимала меня. Мне было ясно, что дисциплина необходима в каждой армии. Но когда-то и где-то наступает предел. Согласно военно-уголовному кодексу солдат не обязан выполнять приказ, который влечет за собой преступление. А что такое преступление? Разве война, затеянная Гитлером, не преступление? Разве можно участвовать в ней, если ты осознал, что она преступна? Но, с другой стороны, мне привили представления, ставшие мне близкими, – об обязанностях, чести, дружбе и храбрости на войне.
Меня терзали сомнения. Совесть моя взбунтовалась. У меня не хватало сил осмыслить эту серьезную проблему и найти удовлетворительный ответ. Уже третий день я ждал самолета. Видимо, его давно сбили. Потеряв сознание, я окунулся во мрак.
* * *
Очнулся я в постели. Возле меня дежурила женщина. Она дала мне попить, сменила компресс на голове и улыбнулась приветливо и ласково. Она была молода и красива, но объяснялась жестами. Ухаживала она за мной старательно. Это была советская медицинская сестра.
Я находился в Сталино, бывшей Юзовке. Новые большие дома этого города немецкие тыловые части облюбовали для своих нужд. Здесь расположились административно-хозяйственные учреждения и госпитали. Все общественные здания города заняли немцы.
Военный госпиталь номер 2607 разместился в здании университета. В маленькой комнате, кроме меня, находилось еще двое офицеров. Я был прикован к постели, а мои товарищи передвигались самостоятельно. Один из них, молодой лейтенант, был ранен в руку, другой, человек постарше меня, не имел никаких видимых ранений. Он был молчалив и замкнут, много читал. Молодой лейтенант был его полной противоположностью – живой, веселый и беззаботный. Он охотно помогал медицинским сестрам, любил пошутить, старался изучить русский язык, чтобы объясняться с ними. Но у него были свои огорчения, о которых он мне вскоре поведал.
Его мучило, что он оказался в тылу, у «пушкарей». Я показал на его руку: вот же доказательство, что и его род войск не застрахован от несчастных случаев. Его ранило на передовом наблюдательном пункте, выдвинутом в боевые порядки пехоты.
– Вот там была настоящая драка, – оживленно вспоминал он. – А у тыловых крыс – тишь да гладь.
Наш молчаливый бледный сосед, отложив книгу, внимательно прислушивался к разговору. Я спросил лейтенанта: что же его так влечет на передний край? Стремление быть в постоянной опасности, получить ранение, а может быть, даже пасть смертью храбрых?.. Ведь главное – выполнить долг там, куда тебя пошлют.
Такой аргумент несколько смутил лейтенанта. Видимо, над этим он еще не задумывался. Я решил, что на передовую его влечет юношеская жажда приключений. К сожалению, за этим крылось и другое.
– В тылу трудно получить награду, – смущенно признался он.
Он взглянул на свою ленту, продетую сквозь вторую петлю, почти с презрением: у него был «Железный крест» второй степени. Потом он с искренней и наивной завистью посмотрел на мой «Рыцарский крест».
Лейтенант был типичным представителем фашистской молодежной организации «Гитлерюгенд» и свой высший идеал видел в том, чтобы проявить героизм на войне. К тому же война – великолепный случай приобрести награды. Именно такие тщеславные стремления стоили жизни многим сотням тысяч молодых людей.
Я взглянул на нашего молчаливого соседа. О нем я знал очень мало. Ему, пожалуй, за пятьдесят, а он еще капитан. Значит, он из резервистов. Кроме «Железного креста» времен первой мировой войны, у него новый крест «За военные заслуги». Очевидно, он служил в тыловых частях. Мне показалось, что ему хочется вступить в разговор, но тут вошел главный врач, совершавший обход.
Главный врач – маленький толстячок в пенсне, моего звания и примерно моего возраста. Он подошел ко мне с рентгеновским снимком в руках.
– Ничего отрядного. Голень вдребезги раздроблена, а в костях масса осколков. Вас доставили слишком поздно.
На записке, которую повесили мне на шею еще в воронке, стояло: «Обработать не позже чем через сутки». Время было просрочено на пять суток.
– Все осложнилось из-за сильного нагноения. Вам придется долго лежать. Надеюсь все-таки сохранить вам ногу.
Он спросил, не нужна ли мне отдельная палата. Я поблагодарил, но отказался. Тогда он спросил, не нуждаюсь ли я еще в чем-нибудь. Я попросил как можно скорее переправить меня в Грейфсвальд.
– При вашем состоянии это удастся только позже. Да и то по этапам.
Главврач не преминул указать молодому лейтенанту, что он слишком много бегает, а рука его нуждается в покое.
– Раны на нижних конечностях заживают быстрее, потому что больному волей-неволей приходится лежать.
Обратившись затем к молчаливому пациенту, он сказал:
– Ваш рапорт об отправке на фронт я поддержу. Но с некоторыми ограничениями. В действующую армию вам, конечно, нельзя. Вы годны только для нестроевой службы. К тому же вы и не слишком молоды. Правда, теперь к этому подходят не так строго: вы, пожалуй, «ограниченно годны к строевой службе в военное время», то есть годны для службы в тыловых учреждениях или в комендатуре какого-нибудь города. Такой документ я еще могу подписать.
Сперва мне показалось, что капитан доволен заключением главного врача. Но услышав о комендатуре, он вскочил как ужаленный, встал по стойке «смирно» и произнес громче, чем обычно:
– Господин полковник! В тыловые части я пойду охотно. Но в комендатуру – ни за что!
– В вашем возрасте и при вашем состоянии здоровья работа в комендатуре – самая подходящая. А снабжение – дело неспокойное и, я бы сказал, утомительное. А впрочем, как хотите.
– Покорнейше благодарю! – произнес капитан, как бы освободившись от гнета.
Главный врач уже был за дверью.
Принесли еду, как всегда хорошую и обильную. Главный врач старался сделать все возможное для госпиталя. Раздобыть больничные койки, шкафы и тумбочки ему не удалось. Но для нас, фронтовиков, и эта обстановка казалась райской.
Как-то при обходе главный врач раздраженно спросил, довольны ли мы едой. Наша похвала его обрадовала, и он тут же поделился своими неприятностями. Два молодых эсэсовских офицера заявили, что в госпитале плохо кормят. Эти герои тыла получили увечья, наехав в пьяном виде на дерево. Чтобы получить значки за ранение, они потребовали от главврача удостоверить, что пострадали «при участии в боевых действиях». Врач отказался выдать им фальшивый документ – нелепо же приравнивать действие алкоголя к боевым действиям! И теперь эсэсовцы из мести затеяли склоку.
Прошло немного времени, и эти молодчики снова напомнили о себе. Они подали рапорт на нашего молодого лейтенанта, который тоже хорошо отзывался о питании в госпитале. Лейтенанта обвинили в сожительстве с русской женщиной, а это было равносильно осквернению расы. Мы спросили лейтенанта, в чем дело. Покраснев до корней волос, он признался, что однажды, действительно, хлопнул одну из сестер по мягкому месту – просто так, из озорства. Когда он ездил верхом на своем добром Россинанте, он тоже любил похлопывать его по крупу. Мальчишка был до того смущен, что мы невольно расхохотались. Только главный врач остался серьезен: он лишился своей лучшей помощницы.
– Спасти ее невозможно. Против СД{2} никто не пойдет. Одной жертвой больше или меньше – им безразлично.
Я был потрясен. Какие страшные результаты безобидной шутки! Чтобы оградить лейтенанта от возможных последствий, главный врач с первым же эшелоном отправил его на родину.
Даже молчаливый сосед теперь заговорил.
– Я не могу больше смотреть на это, принимать во всем этом участие. Да и на фронт я стремлюсь только из-за таких негодяев.
Оказывается, раньше он работал в управлении по делам военнопленных. К каждой армии, как он сообщил мне, приставлены так называемые оперативные группы СД, состоящие из эсэсовцев. Приказы они получают непосредственно из ведомства Гиммлера и подчинены командующему армией только в тактическом отношении, но не дисциплинарно. И во время войны и в мирное время их задача состоит в «обезвреживании оппозиционных элементов, разлагающих армию».
– В пересыльном лагере, – рассказывал капитан, – нам было приказано вылавливать в первую очередь комиссаров, евреев и прочих подозрительных лиц и передавать их органам СД. Там строго следили за тем, чтобы они были обезврежены, то есть умерщвлены. «За разложение армии» нашей медицинской сестре грозит та же участь. Может быть, на первых порах они сохранят ей жизнь для своих грязных целей. В пересыльном лагере нам без конца напоминали, что необходимо как можно больше пленных передавать органам СД или самим убивать. Недавно мы получили приказ – открыть госпиталь для больных сыпным тифом, примерно для двух тысяч русских и евреев. Этот «госпиталь», а вернее ров, окруженный колючей проволокой, надо было устроить далеко за городом, подальше от жилья, в открытом поле. Расстояние между рвом и оградой следовало сделать такое, чтобы охрана не заразилась. Но, с другой стороны, и не очень большое, чтобы можно было без промаха убить любого, кто осмелится вылезти из этого рва смерти. Руководить строительством предложили мне. Я не видел иного выхода, как сказаться больным. А теперь прошусь на фронт. Главному врачу я доверился. Дело будет улажено. Вы же знаете, что командир, который отказывается выполнить такой приказ, исчезает бесследно. Не найдешь поддержки даже у самого генерала Рейнеке – нашего начальника управления по делам военнопленных. Еще до начала Восточной кампании этот Рейнеке издал инструкцию о поведении войск на Востоке. Он приказал «держать русских военнопленных под открытым небом за колючей проволокой». Регулярную выдачу пищи пленным он рассматривал как «неверно понятую гуманность». Кейтель к этому присовокупил, что Восточная кампания – это не благородная война, а война на уничтожение.
Капитан знал все досконально. Он мог назвать номер и дату любого приказа и фамилию начальника, подписавшего его. Такие приказы, говорил он, противоречат Женевской конвенции от 27 июля 1929 года, по которой обращение с военнопленными регламентируется международным правом. Но это ничуть не смущало ни Кейтеля, ни Рейнеке. Они толкали эсэсовцев и работников органов СД на кровавые расправы с беззащитными пленными и мирными жителями оккупированных областей.
Капитан привел много примеров из собственной практики. Меня потрясло, что старый человек, больной, лишенный всякого солдатского честолюбия, не мог вынести мучений совести и был готов променять сравнительно спокойную работу в тылу на опасную и тяжелую службу на фронте. Он бежал от преступлений государственных органов своей родины, чтобы не быть ни соучастником, ни подручным. Другого выхода у него не было. Его рассказы вызвали и у меня тяжелые укоры совести.
* * *
В канун Нового года поступил приказ эвакуировать всех раненых на территорию Германии. Вероятно, предстояли тяжелые бои, а значит, и большие потери. Госпитали прифронтовой полосы надо было освободить. Меня переправили по этапам через Люблин и Берлин в Грейфсвальд. Я все еще был в тяжелом состоянии, и меня положили в авиационный госпиталь, выстроенный в 1938 году.
Здесь мне было хорошо. Я лежал в отдельной палате, выходившей окнами на юг, жена ежедневно навещала меня. По тогдашним временам лучшего нельзя было и желать. Но несмотря на все это, ни свое личное, ни общее положение я бы не назвал блестящим. Я был в самом прямом смысле этого слова прикован к постели – нога лежала в гипсе, подвешенная на блоке. Но доля простых солдат была куда горше. Если мне, командиру полка, пришлось неделю ждать госпитализации, то сколько солдат под Сталинградом погибало не от ран, а от недостатка элементарной медицинской помощи!.. Из писем я знал, что там назревает катастрофа.
Сводки верховного командования становились все скромней, но в них по-прежнему утверждалось, что «героическая борьба за Сталинград» сохраняет смысл, потому что сдерживает продвижение врага. Западнее же создается новый оборонительный фронт. Однако офицеры и солдаты, прибывавшие из-под Сталинграда, в один голос твердили, что сдержать продвижение бесконечных колонн Красной Армии невозможно. Все силы скованы обороной котла, который непрерывно сжимается. Мучения голодных, замерзающих в степи солдат, днем и ночью находящихся под обстрелом, становятся все нестерпимее.
Лежа в госпитале, я болезненно переживал эти события. 2 февраля 1943 года, когда было сломлено последнее сопротивление 6-й армии под Сталинградом, я тоже сдал и тяжело заболел.
Последствия проигрыша Сталинградской битвы были не только военного, но и психологического характера. Я чувствовал, что армией и населением овладевает глубокий пессимизм. Растут сомнения в фюрере и руководстве. Через жену и других посетителей я поддерживал связь с внешним миром. Многие шли ко мне со своими горестями, заботами и сомнениями. Все чаще возникал вопрос – кто же победит в этой войне?
Чтобы погасить все сомнения и выжать из немецкого народа последние силы, была придумана и пущена в оборот легенда о чудо-оружии, которое якобы изменит ход войны. Все, кому не хотелось думать о близости бесславного конца, ухватились за эту легенду. Осознанное чувство ответственности подменялось верой в чудо-оружие. Многие убаюкивали себя ложью, будто история потеряет всякий смысл, если Германия проиграет войну. Меня тоже терзали эти сомнения.
Однажды меня навестил сослуживец по Грейфсвальдскому полку. Он был унтер-офицером сверхсрочником и теперь дослужился до старшего инспектора{3}. Заболев, он остался служить в своем родном Грейфсвальде, в зенитном училище. Бомбардировщики с красной звездой на крыльях ему были знакомы еще по Сталинграду. Как же удивило его появление такого самолета в мирном небе Грейфсвальда! Но бомбардировщик сбрасывал не бомбы, как в Сталинграде, а листовки. Все силы были мобилизованы на сбор в уничтожение этих страшных вестников. Хранение листовок было объявлено преступлением, а распространение их каралось смертью.
Оскар Леман – так звали моего сослуживца – рассказывая, напряженно следил за выражением моего лица. Я вопросительно взглянул на него. Он торжествующе ухмыльнулся, расстегнул куртку и вытащил листовку, которую хранил на груди под рубашкой. Это был смелый поступок. Я понял, что он безгранично доверяет мне. Леман сиял: листовка была первой весточкой о судьбе уцелевших солдат нашей 60-й моторизованной пехотной дивизии и входившего в нее 92-го полка. Коротко и ясно в ней сообщалось, где и когда попали в плен сильно поредевшие остатки дивизии и что было предпринято, чтобы вырвать их из ледяного ада. Листовка утверждала, что в плену нашим однополчанам живется хорошо. Затем следовали факсимиле – подписи, которые я, к сожалению, не мог разобрать: листовка была сильно измята, а шрифт слишком мелок. Оскар улыбнулся и вытащил огромную лупу. Теперь я без труда прочитал знакомые подписи. Радость моя была безгранична! Я понял, что просто обязан известить родственников, которые ничего не знают о судьбе своих близких и считают их погибшими.
Это делалось устно через мою жену и Лемана. Тем, кто жил вне города, я написал письма. Родственники стали приходить ко мне в госпиталь.
Вопросы и сомнения были всегда одни и те же. «Можно ли верить русским? Не подделаны ли подписи?» Опасались, что подписи взяты из воинских книжек или других документов убитых. Ведь по широко распространенным в стране представлениям считалось невероятным, чтобы русские сохранили жизнь немецким солдатам, попавшим к ним в плен. И уж совершенно немыслимо поверить, что немецким военнопленным у «злых русских» живется хорошо.
На фронте бывали случаи, когда мы отбивали своих солдат, попавших в плен, особенно раненых. Мы убеждались, что советские солдаты и волоса не тронули на их головах. Основываясь на собственном опыте, я мог рассеять многие сомнения моих посетителей. Чаще всего они уезжали успокоенные. Но у многих снова возникали сомнения, потому что из России они писем не получали, а из английского и американского плена письма доходили. Они не могли знать, что руководители «Третьего рейха» наложили запрет на почту от военнопленных из Советского Союза. На запросы родственников власти отвечали отписками, ничего не говорившими ни уму, ни сердцу. Этой жестокой мерой поддерживалась басня об ужасах советского плена. В Советском Союзе об этом, конечно, знали. Поэтому письма тех, кто попал в плен под Сталинградом, стали сбрасывать над Венгрией. Таким путем еще во время войны пришла в Грейфсвальд весточка от капитана Кравилицкого. Это подтверждало правдивость листовки.
Сообщать родственникам об их близких я считал естественной товарищеской услугой, хотя и понимал, что официальные инстанции вряд ли это одобрят. Однажды в мою палату зашел главный врач, обладатель золотого партийного значка{4}. Говорили, что его страсть – палить из ружья по воронам. Видимо, он был так поглощен этим занятием, что для больных у него не оставалось времени. Во всяком случае ко мне он не являлся в течение целого года. Может быть, он решил наверстать упущенное?
Вовсе нет! Он считал себя ответственным за настроения больных госпиталя – так он заявил – и потому обязан конфисковать вредную листовку. Я объяснил ему, что влияние листовки весьма положительное, ибо, не будь ее, я бы никогда не познакомился с главным врачом. Кроме того, как друг животных, я чрезвычайно рад: его приход спасет жизнь многим воронам. Несколько смутившись и уже не так уверенно, он потребовал от меня лишь, честного слова, что листовка уничтожена, – вероятно, для того, чтобы поддержать свою репутацию преданного слуги фюрера. Такую позицию все чаще стали занимать люди самых высоких кругов.
Оказалось, что при обыске у семьи фон Гейден в Плеце близ Юкермюнде было найдено мое письмо, в котором я, ссылаясь на листовку, сообщал об их без вести пропавшем сыне. Жена молодого фон Гейдена, страшно перепуганная, тотчас примчалась к моей жене. Но, кроме визита главного врача, ничего больше не последовало, хотя об этом происшествии в городе было много разговоров.
* * *
Наконец я выписался из госпиталя. На фронт меня пока не могли отправить. Я жил дома и ходил в госпиталь на перевязки. От кресла на колесах я отказался, но костыли еще не бросил. Осенью 1944 года мне вручили назначение в верховный военный трибунал, который к тому времени уже перебазировался из Берлина в Торгау. Такая «честь» была для меня тяжелым ударом. Я уже достаточно наслышался об этом заведении. Мне предстояло ставить свою подпись под смертными приговорами товарищам, которые вслух говорили то, о чем со времен Сталинграда неотступно думал я сам. Этого не допускала моя совесть.
Что же это – ловушка или промах управления кадров сухопутных сил? Многие завидовали мне, но я понимал, что в военном трибунале служить не могу. Кто же выручит меня из затруднительного положения? Я поговорил со знакомым врачом, который все понимал. Он удостоверил, что мне необходимо остаться в Грейфсвальде для дальнейшего лечения. Из Берлина, из управления кадров, ответ пришел быстро. Было приказано принять дела начальника гарнизона Грейфсвальда. На ближайшее будущее мой жребий предопределен. По сей день я благодарен профессору доктору фон Зеемену, тогдашнему директору хирургической клиники университета, который помог мне выпутаться из сложного положения.
Начальником гарнизона в то время был призванный из запаса полковник авиации барон фон Пехманн, небольшого роста, щуплый, тонкой кости, с мягкими приятными чертами лица. Дома он любил петь, особенно при гостях. Он исполнял кое-что из Гуго Вольфа или венские народные песенки, аккомпанируя себе на рояле. Его лицо освещалось восторгом, когда он, далеко откинувшись, театральным жестом ударял по клавишам. Его любили, хотя и считали осколком давно минувших «дворцовых времен».
Пехманна решили сместить: у него не было боевого опыта, а Грейфсвальд рано или поздно должен был стать прифронтовым городом. Кроме того, барон разругался с крейслейтером{5} доктором Шмидтом. И, наконец, свои обязанности по отношению к населению он понимал весьма своеобразно.
Начальнику гарнизона подчинялся пост оповещения о воздушной опасности, куда поступали сведения о приближении самолетов противника. Получив такие сведения, пост подавал соответствующие сигналы населению Грейфсвальда.
Пехманн же создал еще один орган оповещения, который предупреждал по телефону в первую очередь все семьи авиационных офицеров. Поэтому во время воздушных налетов все служебные телефоны оказывались занятыми.
1 января 1945 года я принял дела начальника гарнизона Грейфсвальда. Комендатура находилась тогда на улице Ам-Грабен, ныне улица Гете. Тут все шло спокойно и размеренно. Взаимоотношения были чрезвычайно корректными в соответствии с манерами прежнего коменданта{6}. Лишь отпускники с фронта, раненые да пост оповещения напоминали о войне. В мой штаб до последних дней входили полковник запаса доктор Вурмбах, майор запаса Шенфельд, как и я находившийся еще на излечении, и майор в отставке фон Винтерфельд.
Работать мне было легко, потому что в Грейфсвальде многие знали меня. Я жил здесь с 1938 года. Все это время я служил в 92-м Грейфсвальдском полку, сперва как командир роты, а в последнее время как командир полка. В полку проходили военную службу сыновья жителей Грейфсвальда и его окрестностей. Отсюда – тесная связь с населением, которое хорошо относилось к моему штабу.
Время бежало быстро, и так же быстро откатывались наши войска. Ко мне, как и ко всем комендантам, то и дело поступали «директивы фюрера». Каждый город и каждую деревню фюрер приказывал рассматривать как крепость, которую надо защищать до последнего человека и последнего камня. Были и приказы, адресованные мне лично и касающиеся непосредственно обороны Грейфсвальда, ибо из начальника гарнизона я тем временем превратился в «коменданта крепости Грейфсвальд».
Город был забит беженцами из отданных противнику областей и из разрушенных бомбардировками городов Германии. Сюда же надо добавить тысячи раненых, размещенных в университетских клиниках, школах и прочих общественных зданиях. В начале 1945 года в городе было вдвое больше народу, чем в довоенное время.
Горько было сознавать, что Грейфсвальд с его средневековыми домами, с пятисотлетним университетом и древними церквами превратится в поле боя. Я вспомнил Варшаву, Львов, Днепропетровск, Ростов, Сталинград… Неужели Грейфсвальд, чудесный силуэт которого прославился на весь мир благодаря его великому сыну художнику Каспару Давиду Фридриху{7}, постигнет такая же страшная участь?
Этого не должно быть! Все во мне бунтовало. Но я тут же останавливал себя: не мы ли превратили полЕвропы в развалины, не мы ли без долгих раздумий пролили реки крови, заставили страдать целые народы? Привыкшие к послушанию и победам, мы рвались к Москве и Сталинграду. А теперь война, точно бумеранг, обрушилась на нас самих. Эти размышления вконец измучили меня. Разве те, на кого мы напали, не любили свою родину так же, как мы свою? Мне было стыдно, что раскаяние проснулось во мне так поздно.
Я решил пойти наперекор Гитлеру и войне, хотя мог сделать это лишь в своей ограниченной сфере деятельности. Зато для жителей нашего города это могло иметь жизненно важное значение. Как осуществить свое решение? Ясного ответа у меня еще не было.