ДРУЗЬЯ
ДРУЗЬЯ
Какие-то эпизоды, частицы прошлого, Генерал уже восстановил в памяти и изложил на бумаге. Афганистан, Иран, Индия, обрывки прошлого, дорогие тени. Беспокоило то, что прошлое стало обретать логичность, некую целостность, которой не было тогда, когда оно было настоящим. В работу памяти вмешивалось воображение, выбрасывало излишнее (в настоящей жизни лишнего не было), что-то приукрашивало, что-то сглаживало. Воображению хотелось, чтобы Генерал предстал перед потомками в достойном виде, оно намеревалось из груды камня строить пирамиду. Старик привычно спорил с самим собой, ибо говорить о вечности и прошлом даже с немногими оставшимися друзьями, пожалуй, с единственным оставшимся в этом непризрачном мире другом, он не мог. «Не один, а два, даже три друга у меня остались, — писал Генерал, — люди, с которыми можно говорить обо всем, даже на вечные избитые-перебитые темы».
Здесь вновь вынужден вмешаться строгий автор, присматривающий за Стариком и не всегда с одобрением читающий из-за его плеча генеральские литературные мудрствования.
«Друзей у тебя, Старик, — хотелось сказать автору, — больше, чем ты по своей ветеранской гордыне готов признать».
Старик отмахнулся от назойливого чужого голоса. Он уходил в былое, и верный «Шеффер» едва поспевал за памятью. Торопиться же не следовало, надо было восстанавливать детали, черточки облика дорогих людей, подробности примечательных или даже совсем рядовых событий, тех, что и составляли настоящую жизнь.
«Едва ли заметил я сразу действительную Индию, оказавшись в этой стране в апреле далекого 1971 года. Не было ничего нового и удивительного в жарком и влажном делийском воздухе — за плечами были две пакистанские командировки, и лишь аромат Азии, ни с чем не сравнимый букет пряностей, прибитой недавним дождем пыли, где-то далеко поджариваемой в масле саму-сы, сточной канавы, конского навоза, заставил быстробыстро забиться сердце. Те, кто не жил в этой Азии, не могут представить себе ее ароматов. Едва ли сами индийцы их ощущают так, как обитатель северных, суровых и скудных на внешние впечатления стран.
...В кабинете резидента слоился густой табачный дым. Вопреки всем правилам в защищенном помещении, а именно так именовался кабинет, было чуточку растворено окно, и холодные струйки воздуха из включенного кондиционера отбивались от наружной духоты. Стол резидента был нормальным, канцелярским, стояла на нем в жестяном абажуре лампа, торчал сбоку черный внутренний телефон, лежала стопка утренних еще газет и одинокая, голубоватого цвета бумажка — телеграмма Центра о прибытии заместителя резиденту, который (заместитель) в дальнейшем будет именоваться Шабровым. (Служба никогда и никого не называла своим именем.)
Шабров сидел на неприлично низком, плетеном из пластиковой тесьмы кресле, место которому было бы в лучшем случае на веранде пригородной недорогой виллы. Плетеная мебель удостоилась чести оказаться в кабинете резидента по двум причинам: дешевизна и невозможность смонтировать в ней какое-то подслушивающее устройство.
Именно о всякого рода хитроумных штуках и зашел разговор после того, как вновь прибывший заместитель представился своему начальнику, седоусому Якову Прокофьевичу Медянику.
«...Так вот, слушаем мы запись. Министр говорит своему послу: «Ну, что? Здесь-mo уж мы можем побеседовать спокойно. Докладывайте!» Посол даже слегка рассмеялся — кто же здесь подслушает? И доложил, а завтра уже вся эта конфиденциальная беседа лежала на столе московского начальства».
Яков Прокофьевич особо выделил словечко «конфиденциальная», подчеркнув каждый слог. У резидента было природное мягкое чувство юмора, и иногда он был не прочь заметить, что родился близ Полтавы, в гоголевских местах.
Шутки шутками, а что-то подобное уже затевалось в посольстве одной из солидных стран в Дели. Скромный агент, имеющий доступ в кабинет его превосходительства посла некоей державы, уже вносил в этот кабинет пробную радиозакладку. Прохождение волн до контрольного пункта, КП, оказалось вполне удовлетворительным. В следующую субботу закладка должна прочно закрепиться под письменным столом посла, который имеет похвальную привычку диктовать свои телеграммы. Время от времени посол вызывает для доверительной беседы резидента своей разведки. Из их бесед любознательная и ненасытная Служба может почерпнуть что-то интересное.
«Не верьте, ваше превосходительство, беззаветно преданным вам чужеземцам, не верьте и дисциплинированным, безупречным соотечественникам, если у вас есть что-то, что они могут продать без вашего ведома».
Так или примерно так излагает простую и практически полезную мысль Яков Прокофьевич. Разумеется, ничего конкретного в его словах нет. Это простое наблюдение о временах и нравах. «Кстати, — замечает седоусый и седовласый мудрец (ему еще нет 55), — меняются времена, но не нравы.
Ищите в людях вечное».
Резидент совсем недавно получил ласковую кличку «Дед», ибо у него родился внук. Ни один из его подчиненных на это почетное звание претендовать не мог».
Генерал немного притомился, вспоминая то далекое благословенное время, когда ему только-только стукнуло 36, когда он был неутомим, подвижен и готов действовать, а потом уже думать. Яков Прокофьевич любил людей, был снисходителен к их слабостям, ибо, думал его заместитель, сам был умным и честным человеком.
Генерал взглянул в окно.
В окне был виден купол подворья Валаамского Преображенского ставропигиального монастыря, совсем недавно возвращенного в это качество из районной поликлиники. Сюда захаживал огорченный Ельцин, пытавшийся сблизиться с народом во время своего неожиданного падения с партийных вершин. В народной или монастырской памяти это достославное событие никак не отразилось. По сравнению с поликлиническими временами здание много выиграло: покрашен фасад, появилась звонница, над обновленным куполом сияет золотой крест и антиминс украшен ликом Спасителя. Спаситель строго смотрит прямо в генеральское окно, глаза в глаза.
«Мне кажется, — вздохнув, продолжил свои бесконечные и безнадежные воспоминания Старик, — что в глубине души Яков Прокофьевич был верующим человеком, а в другой жизни мог бы быть почти святым. Мягкая доброта в суровой Службе не могла быть случайностью. Резидент обладал редчайшим искусством общения с людьми — будь то подчиненные, начальники или равные по возрасту и положению коллеги. Его искренне интересовал каждый человек, и люди платили ему откровенностью».
Повествование о дорогом друге Якове Прокофьевиче очевидно не задавалось. С ним Старика связывали четверть века теснейшего общения, но для того, чтобы передать его облик, рассказать о том, как много значил он в генеральской судьбе, требовался иной дар. Приходилось уповать на внезапное вдохновение, на самого Якова Прокофьевича, который должен, как это всегда бывало, появиться и помочь в затруднениях. Вспомнилось, кстати, что Я. П. и Ксю-Ша знали друг друга, но Медяник был равнодушен к собакам, и Ксю-Ша не включала его в круг друзей.
Автор был близко знаком с покойным, увы, Медяни-ком, ушедшим на заслуженный отдых (так было принято говорить о печальном факте первого расставания с жизнью) еще в 87-м году, когда он перешагнул 70-летнюю отметку, и время от времени посещал ветерана у него дома, в скромной квартире неподалеку от московского зоопарка. Настолько неподалеку, что иногда по ночам жителей дома тревожил рев взволнованных чем-то непонятным для человека зверей, а по утрам будоражил аромат свежего навоза. Ни Яков Прокофьевич, ни Анна Александровна, его жена, на такие пустяки не жаловались. Они вообще ни на что не жаловались, стоически воспринимая естественные недуги, которые время от времени приводили их то по отдельности, то вместе в госпиталь на Пехотной.
«Без него тут, — обращалась к автору Анна Александровна, — женский кружок затосковал. Он утром во двор выйдет, они его окружают, и он им всю внутреннюю и внешнюю политику растолковывает».
Яков Прокофьевич, опираясь на палочку, которая ему, кажется, не очень-то и нужна, по привычке отбивается. «Что это ты, мать, выдумываешь? Какой такой кружок? Ну любят женщины со мной поговорить, а я их темноту просвещаю». Автор всегда, особенно в стародавние времена, подозревал, что действительно многим женщинам было бы приятно поговорить с Яковом Прокофьевичем, и не о политике, а по душам. И Якову Прокофьевичу это было бы не неприятно. К сожалению, догадывалась об этом и Анна Александровна, царственной осанки дама с железным характером. Так что либеральный режим наступил тогда, когда Яков Прокофьевич обзавелся палочкой, а его поклонницы сохранили лишь интеллектуальное обаяние.
В доме Медяников было покойно и занимательно. Старики помаленьку, понимая игру, подтрунивали друг над другом, придирались и ворчали, разыгрывали старинную неувядаемую житейскую добрую комедию. Автор был не только ее отзывчивым зрителем, но и участником. (За это он признателен судьбе.)
На резном, индийской работы столике расставлялись немудреные яства, венчаемые горячими пирожками, Яков Прокофьевич доставал откуда-то из балконных завалов бутылку, припоминая год ее появления: то ли 80-й, то ли 62-й, а может быть, попала она на балкон еще в те времена, когда Я. П. был резидентом КГБ в Израиле, до разрыва отношений. Медяник любил Израиль. Он был молод, и окружали его соотечественники, готовые поработать на свою недавнюю и вечную Родину —- Советский Союз, Россию. У России было несколько случайных и временных наименований. Русские люди, включая евреев, временность этих названий прекрасно понимали.
Яков Прокофьевич поднимал унизительно малых размеров рюмку, заполненную до половины; такого же калибра сосудик оказывался в руке Анны Александровны; автору, который не любил жаловаться друзьям на кардиологические проблемы, наливалось по нормальной старинной мере.
Желали друг другу и вообще всем здоровья, и затевался разговор — о прошлом, особенно Индии, где чета Медяников и автор провели свои лучшие годы, о коллегах, живых и ушедших, о Службе, о странных делах, творящихся в нашем Отечестве, о новых российских друзьях и союзниках и старых друзьях, преданных новой Россией.
Яков Прокофьевич — с палочкой в руках, с какими-то инсультами и прочими хворями за плечами — не утратил ни крохи интереса к жизни, к ее причудливым извивам. Анна Александровна возмущалась: ее муж, как встарь, пытался отыскать естественные резоны каждого события, понять степень его неизбежности или случайности. Был он удивительно хорошо осведомлен обо всем происходящем в мире, России и Службе и иногда замечал: «Ну, это сплетни!», прекрасно зная, что ни одна сплетня не рождается на пустом месте, без заинтересованных родителей.
Уютно в квартире близ Зоологического. В стеклянном шкафу во всю стену стояли индийские деревянные и бронзовые фигурки, давно привыкшие к хозяевам, тускло поблескивали медные блюда, жутковато глазели африканские маски черного дерева. Все они толпились в такой тесноте, что не привлекали взгляд, лишь обрамленный гобелен с изображением моста Александра III в Париже успокаивал случайного пришельца своей строгой простотой. Старики ходили по бесценному ширазскому ковру и смотрели старинный советский телевизор «Рубин», у которого высвечивалась лишь верхняя половина экрана.
Автору приятно вспоминать вечера с Медяниками, и он с сожалением прерывает воспоминания, надеясь, что Генерал расскажет все же подробнее о своем бывшем начальнике и вечном друге.
«Иногда, раза два в год, мы выходили с Я.П. на предвечернюю прогулку, на широченные в те годы пустыри, простиравшиеся на задворках дипломатического анклава. Неприметные наблюдатели давно уже отметили особые отношения советника и первого секретаря посольства и неоднократно докладывали об их совместных прогулках, выездах за город на рыбную ловлю (скуден улов в окрестных каналах и озерцах), выходах в ресторанчики с туземной восхитительной едой.
Идут два иностранца по извилистой каменистой дороге, о чем-то оживленно разговаривают, причем старший машет руками, растворяются в скоротечных сумерках. Следить за ними нетрудно, местность открытая, да и особого беспокойства они у контрразведки не вызывают. Путники скрываются за невысокой каменной грядой, поросшей колючкой, и слегка сторонятся, чтобы дать проехать черного цвета «Амбасса-дору» — скромной, местной сборки машине, отдаленно напоминающей формой и размерами нашу «Победу». (На таких «Амбассадорах», между прочим, ездит премьер-министр Индира Ганди и все члены ее кабинета. Они же, только покрашенные в желтый цвет, служат в качестве делийских такси. Это мелкий признак добротной демократии.)
«Амбассадор» с городскими, не дипломатическими номерами притормаживает, причем его стоп-сигналы не вспыхивают, распахивается дверца, и прогуливающиеся джентльмены резво размещаются на заднем сиденье. За рулем оперативный водитель, невозмутимый и опытный Костя Проценко. Костя докладывает, что за время прохождения проверочного маршрута никаких подозрительных моментов не отмечено, он чист, можно двигаться дальше. Ничего подозрительного не отметили и мы. Извилистая дорога позволяла провериться. Вперед!
Еще ровно сорок (не тридцать пять и не сорок пять) минут езды — и мы в пригороде, на абсолютно темной, извивающейся меж холмиками дороге. В свете фар мелькает рогатый индуистский храм, левее, на высокой горе, — зубчатые стены старинной мусульманской крепости. Индия засыпает.
Через две минуты — два километра — появляются встречные фары, мигают: два коротких. Мигаем мы: два коротких и один длинный. Машины сближаются и на мгновение останавливаются, предательские стоп-сигналы не зажигаются, никакой наблюдатель моментального рандеву заметить не может. Увесистый полотняный мешочек переходит из окна в окно. Дело сделано. Обратная дорога занимает не сорок а двадцать минут. В сводках «наружки» будет отмечено, что такие-то прогуливались в течение одного часа пятнадцати минут. («Бешеные собаки и иностранцы...» Истинно восточные, не европеизированные люди не любят ходить пешком. Терпеть не может ходоков и «наружка». Пеший наружник вне толпы гол и беззащитен. Профессиональная солидарность даже заставляет иногда его пожалеть.)»
Медяник и Шабров выполняли поручение Инстанции — так именовалась высшая власть Советского Союза — Центральный Комитет КПСС. Название ЦК, в свою очередь, маскировало реальную власть — членов политбюро и их помощников. Выполненное поручение означало, что в течение полугода братская партия не будет испытывать затруднений с финансами.
Служба не любила эти поручения, было в них что-то сомнительное с точки зрения ее, Службы, профессионального предназначения, что-то более нормального уровня политически рискованное. Она выполняла подобные поручения по всему миру и, к чести ее, за многие годы не допустила ни одного провала. Уже в 1990 году, когда Медяник страдал на заслуженном отдыхе, когда разламывалась всесильная Инстанция, Служба, возглавляемая Шабровым, вдруг спросила у Инстанции: стоит ли продолжать эту опасную практику? Ответом было молчание. Todo claro, все ясно. Уже засланные в резидентуры деньги постепенно вернулись домой. Мировое коммунистическое движение приказало долго жить.
Яков Прокофьевич отреагировал: «К тому и шло!». Горечи в его словах не было. Седовласый и седоусый, слегка согбенный, но не стертый годами мудрец, неуемная душа, бьющаяся в слабеющем теле, он знал цену людей, вещей и событий, никого не осуждал и ничему не удивлялся. В другой жизни он мог бы быть святым.
* * *
Люди молодые, энергичные, несущиеся вскачь по дороге жизни, едва ли могут вообразить, насколько трудно вспоминается настоящее прошлое, как трудно ветерану восстанавливать былое. Интересно ли оно кому- то, помимо историков, которых становится все меньше и меньше в нашем Отечестве? Да, пожалуй, и этому вымирающему племени когда-то потребуются обрывки чьих- то воспоминаний лишь для подтверждения быстротекущих модных заблуждений своего времени. Потомки? Презумпция разумности будущих поколений, лишенная прочного основания... «Прадедушка был чем-то вроде Пентиума?»
И так может быть.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.