Художник служил на Лубянке

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Художник служил на Лубянке

Наше знакомство с Павлом Георгиевичем Громушкиным началось с… Абеля. Свел нас еще со студенческих лет мне хорошо знакомый Александр Николаевич Зайцев. Попросил помочь «твоему бывшему коллеге по журналистской профессии, хочет о чем-то попросить в связи с Абелем».

И вот в моем кабинете на шестом этаже в здании «Комсомолки» появился посетитель. Уже тогда очень немолодой, но со вкусом одетый высокий человек, который казался еще выше благодаря прямо гвардейской выправке. Представился: Павел Громушкин. Тактично забыв добавить — полковник Службы внешней разведки в отставке. Достоинство, спокойствие, уверенность в себе, врожденная интеллигентность — это и есть Павел Георгиевич Громушкин.

Дело, которое привело Громушкина ко мне, было под стать его благородному облику: мечтал издать рисунки, портреты, всю живопись своего давнего друга Вильяма Фишера, которого с воспитанной за годы разведки дисциплинированностью именовал только Рудольфом Абелем. Прочитал в газете мои материалы, его товарищу посвященные, и, наведя справки, обратился с просьбой. Надо было подписать в числе прочих разномастных начальников письмо, в котором Павел Георгиевич четко и коротко обосновывал необходимость издания альбома.

Я сразу же поставил корявую свою подпись и прямо при Громушкине позвонил знакомому издателю. Тот мгновенно согласился выпустить цветной фолиант, однако заломил цену несусветную. Другой мой приятель из мира больших книг прямо признался, что проект неприбыльный, разведка денег не вложит и где искать спонсоров? Павел Георгиевич прислушивался к моим разговорам-переговорам с саркастической улыбкой. Для него все эти бесполезные мольбы были этапом пройденным. Середина 1990-х, ответы «денег нет и не будет» привычны, как заход-восход солнца. Он и сам понимал, что поможет только кто-то крупный и относительно бескорыстный. Печалился, что работы Абеля «разойдутся», и поведал любопытную историю.

После возвращения нелегала в квартиру на проспекте Мира был получен багаж из Штатов. Предупредил мой вопрос властным, нередко потом прорывавшимся: «Только не спрашивайте, как!» Пришли брючки и пиджачки, ботиночки и даже картины. И теперь вот Павел Георгиевич беспокоился за творческое наследие друга.

Как с двумя прошедшими десятилетиями выяснилось — совсем не зря. Картины Абеля действительно разошлись. Еще поздней осенью 1997 года я видел их в Центральном доме работников искусств на выставке «Разведчики рисуют». Но пролетали годы, уходили люди, а с ними как-то редели и полотна. Кое-что попадалось на глаза дома и на даче Эвелины Вильямовны. Она что-то дарила, часть рисунков, ей не нравившихся, особенно оттуда, из Штатов — страны, название которой в доме не произносилось, она отдавала знакомым. Несколько работ — в кабинете истории внешней разведки. Потом отдавала еще куда-то. Некоторые работы я видел у Лидии Борисовны Боярской. Больше всего понравился автопортрет маслом — написан уже в конце жизни, но рукой твердой, уверенной. В нем — весь Вильям Генрихович: и глаза умные, с какой-то хитринкой, и вид усталого, нелегко прожившего свои почти 70 годков человека. Типичный социалистический реализм в искусном исполнении, только без раздражающей меня фотографичности, без приукрашательств и помпезной праздничной статичности… Но все равно, такова, вероятно, судьба всех полотен, картины меняли с годами владельцев.

Потому и торопился Павел Георгиевич Громушкин. И успел! Все-таки удалось выпустить этот умело скомпонованный, на хорошей бумаге альбом — первый и последний «сольник» разведчика — с его традиционным портретом на обложке и надписью: «Абель. Живопись. Рисунок. Графика».

Громушкин окрестил альбом «скромным долгом памяти и еще, если угодно, — крепким мужским рукопожатием через годы».

Павлу Георгиевичу Громушкину больше всего нравился портрет жены Абеля, Елены Степановны, работа 1969 года — как «последнее прости» рано состарившейся женщине, которой пришлось столько лет ждать, страдать и надеяться. Проглядывают в печальном взгляде и грусть по ушедшему, и некое недовольство: не все, далеко не все сложилось так, как хотелось. А черты оставшейся былой красоты должны вот-вот погаснуть перед неминуемым и близким уже уходом.

Мне же среди всего абелевского многообразия по душе работы американского периода. В них нет, да и откуда, нескольких «зарисованных» березок, типичного леса, хорошо выписанных, однако не удивляющих пейзажей и натюрмортов. Абель-портретист выглядит сильнее пейзажиста советского периода Фишера. Жизнь «там» обогатила новыми знаниями — и страны, и людей, и живописи. Хотел того нелегал Марк или не хотел, но в несколько новом исполнении его картины привлекают еще больше.

Я бы сравнил его манеру с той, что свойственна знаменитому американскому живописцу Рокуэллу Кенту. Лаконичная выписанность, будничная суровость, понимание чужой, постигнутой сущности. Абель пусть невольно, однако учился. Наверное, и не желая, но превозмогал, отбрасывал привычное, вбитое, традиционное. В его рисунках столько симпатии к изображенным на них людям: неудачник с улицы опустившихся пьяниц Бауэри вызывает не меньше интереса, чем рабочий негритянского типа. А портрет безработного написан с точностью разведчика — вот он, прямо словесный портрет. Его притягивал народ простой, бесхитростный. Потому и рисовал, как своих — без всякого гротеска, прибамбасов, ерничества. Краски играют. Они большей частью яркие, хотя типажи довольно нерадостные, схваченные в трудных жизненных обстоятельствах.

В Штатах он рисовал несколько по-иному, чем дома. Привлекал художника народ простой, бесхитростный

Особый цикл — тюрьма в Атланте. Тут не заметил я суицидальной безысходности. Скорее, выписанная точность деталей, которые еще потоньше портретных. Камеры и сокамерники, дворики для прогулок и тюремный быт. Времени было больше, никуда не торопился, филигранная работа карандаша, кисти. Но не убивал часов, лишь бы прошли-пролетели. Везде живинки, детальки, быт в тончайших подробностях, который увидеть можно лишь из внутри камерного «изнутри». Самовыражение, выгодно отличающее его ранние опыты от этих тяжелых, вынужденных, однако ни в коей мере не трагических…

В тюрьме Атланты он увлекся шелкографией. Начальство не препятствовало. Вообще тут я, а не Громушкин, должен отдать должное американцам — они могли бы и придушить, не давать возможности. Но поняли всю необычность российского сидельца, не стали давить, хотя могло быть по-другому. Абель рисовал и в камере, и в тюремной художественной мастерской. Придумывал и размножал так называемым методом шелковой сетки поздравительные открытки к семейным праздникам и особенно к Рождеству, афишки, сувениры, которые иногда вручались наведывавшимся в Атланту посетителям и контролерам. Тушь и карандаш, перо и прозрачный пластик он использовал с пришедшим с годами и опытом мастерством…

К своему первому тюремному Рождеству он изготовил около двух тысяч открыток с разнообразными сюжетами. И подписывал их тоже на разных языках. Раздавал сокамерникам. Тем нравилось. Тут он и нарисовал березку около своей дачки в Подмосковье. И опять — типично русский стиль и пейзаж, абсолютно отличавшийся от его американского стиля. Когда он рисовал родину, то его новую американскую манеру отрезало будто ножом.

«Занимался живописью, чтобы хоть несколько облегчить и скрасить мою жизнь в тюрьме, — рассказывал он потом другу Паше Громушкину. — В работе я забывался, и время шло не так тягостно».

Россия и США — это два непротивостоящих полюса в его творчестве. Они дополняют друг друга, прибавляют штрихов в художественной манере. Я бы сказал, что именно в Штатах Абель вышел на новые высоты живописца. И что бы ни говорил он приятелю Сильвермену о духе реализма, его жизнь разведчика-нелегала обогатила Абеля-живописца…

Кстати, официально художник Эмиль Гольдфус никогда в США на выставках не выставлялся — не хотел привлекать лишнего внимания. В то же время облик художника Гольдфуса служил отличным прикрытием. Легенда безошибочно работала.

А вот портрет «Эмиля Гольдфуса» кисти Сильвермена появился незадолго до ареста на персональной выставке товарища по мастерской Берта в Национальной академии дизайна. Берт со свойственной лишь художнику наблюдательностью подсознательно схватил то, что девять лет оставалось незамеченным спецслужбами. Художник — разведчик изображен на фоне мощного радиоприемника… И Берт, не подозревая того, давал ключ к разгадке тайной деятельности истинного друга Эмиля, такого аполитичного, занятого лишь рисованием да изобретательством. В альбом, изданный в России, этот портрет не вошел, зато недавно я нашел его цветное фото…

«Друг Паша» — это разведчик и художник, полковник и заслуженный работник культуры Павел Громушкин, которому и подарен рисунок любимой дачи. Но обратите внимание на дисциплинированность автора: работа подписана «от Р. И. Абеля»

Я вижу рисунки Абеля каждый день, они — на стенах моего кабинета. Успокаивают, дают отдохнуть взгляду реалистичной бесхитростной простотой. Их подарила мне Лидия Борисовна Боярская — типично наши две его русские березы. Эти крошечные гравюрки Вильям Генрихович преподносил близким с соответствующей надписью на обороте — «На память от Вилли — февр.1966 года». И еще небольшая картина маслом: наш подмосковный цветастый лес, где-то в глубине юноша и девушка, стоящие рядом. В правом углу полустертая надпись — 1948. Вероятно, одна из последних работ, написанных перед отъездом. Лидия Борисовна предполагает: это лесок рядом с их дачей. А третья картина — гуашь с названием из совершенно не нашей жизни. Внизу четким почерком Фишера выведено: «Негритянский квартал гор. Атланты, США». И подпись, удивительная: «Р. И. Абель». Хотя не любил так подписываться, но что делать? Есть у меня основание думать, что зарисовка из американской жизни сделана по памяти в тюрьме Атланты. Потому и подписался, как того требовали обстоятельства.

С Громушкиным мы познакомились поближе. И я понял, почему он был близок Абелю не только по разведке. По интересам тоже. Ясно, и почему Александр Николаевич Зайцев представил мне его как некоторым образом коллегу по журналистике: до 1938-го счастливо и спокойно трудился Павел Георгиевич в журнальных корпусах издательства «Правда», не помышляя о разведке. Рисовал, доводилось ему работать со многими чудесными художниками. Гордился, что «Кукрыниксы, Радов, Борис Ефимов… — это для меня добрые знакомые, не просто знаменитые имена». Но в 1938-м измученной и опустошенной разведке требовались новые силы и не принято было отказываться. Без излишних радостных эмоций — их и не было, уже нашедший свое место в жизни художник, инженер-полиграфист Паша Громушкин дал согласие на работу в органах. И, по-моему, больше никогда об этом не жалел.

Портрет жены Эли сам Вильям Генрихович считал своей лучшей работой

Уже опытный нелегал Вильям Фишер и новичок заметили друг друга еще в 1938-м, и «сразу же между нами возникло дружеское расположение, — писал в своей книге «Разведка: люди, портреты, судьбы» Павел Громушкин. — Нередко разговоры касались творческих вопросов, в частности, рисования. В дальнейшем мне довелось участвовать вместе с ним в подготовке ряда оперативных мероприятий, так что в ходе деловых и личных контактов взаимная симпатия окрепла… Ему была свойственна глубокая внутренняя потребность в самоусовершенствовании. Ум его был ненасытен, или то был мятежный дух — кто знает. Сам он признавался мне, что может быть по-настоящему счастлив, только участвуя в большом и значимом деле».

Совместное участие в подготовке ряда оперативных мероприятий требует расшифровки. И Фишер — Абель, и Громушкин были художниками. Талант их использовался и на благо разведки. Оба были великими мастерами по изготовлению документов. Не хочется мне добавлять «фальшивых». Первым начинал еще юный Фишер, бравший уроки у большого мастера этого дела австрийца Мартенса. По «их» документам, именуемым разведчиками той довоенной эпохи «сапогами», путешествовали и оседали по всему миру советские нелегалы.

Громушкин принял эстафету. Ох, как не любил Павел Георгиевич вспоминать эту огромную главу своей разведдеятельности! Несколько раз во время бесед у него дома, на одной из Фрунзенских, он расслаблялся, и раздвигались запертые на замок границы и чужие просторы. Но стоило мне показать это рассказанное в письменном исполнении, как начинал гневаться.

Однажды даже написал мне в ответ на мои подробнейшие вопросы: «Вопросник просто замечательный, но, увы, я уже не тот, да и раньше в нашей Службе дисциплина была другая — строже. Мне очень бы хотелось оказать Вам существенную помощь и поддержать… От души желаю закончить Ваш труд и, пользуясь случаем, передаю молодым разведчикам привет от ветеранов и желаю им успехов в их тяжелой работе в XXI веке. Громушкин П. Г. 15.2.2005».

Письмо прямо вещее — особенно про дисциплину и тяжелую работу в новом электронном веке. Но все же с годами и с помощью сына Громушкина, Валерия Павловича, ответов на вопросы постепенно прибавлялось.

Павел Георгиевич был личностью творческой. Он не только почетный чекист — в 1987 году за серию портретов разведчиков ему присвоено звание «Заслуженный работник культуры Российской Федерации». Когда я пошутил — рисовал, мол, эти портреты коллег, пользуясь служебным положением, Громушкин шутки не принял. Долго объяснял, что хотел запечатлеть героев разведки, товарищей по работе для потомков. А получилось еще удачнее: рисунки Громушкина растиражированы в серии марок «Разведчики». Выставлялись на его персональных выставках, одна из которых, наиболее полная, прошла за несколько месяцев до его кончины в Доме журналиста.

В квартирах наших нелегалов, агентов и разведчиков, героев России видел я на самом почетном месте их портреты кисти Павла Георгиевича. С ними не расстаются. Кусочек ушедшей эпохи запечатлен и оставлен как раз тем разносторонним и талантливым бытописателем, которому и было дано сотворить такое. К сожалению, это случается нечасто.

С неменьшей, а, быть может, еще и с большей для страны пользой использовались способности полиграфиста Громушкина, волею судьбы отлученного от комбината «Правда», для изготовления чужих документов. Кто только не отправлялся с ними через линию фронта в Великую Отечественную! Пропуска, офицерские книжки Николая Кузнецова проверялись немцами больше сотни раз — а сделал их Павел Громушкин. «Его» обер-лейтенант Зиберт, посланный с краткосрочной миссией, надолго осел в самом фашистском пекле — благодаря Громушкину. Уже в 1980-е один тоже «его» нелегал был выдан предателем. Но документы, по которым он действовал, признаны проверявшей их чужой контрразведкой подлинными. Только никак не могли найти официальных подтверждений, где же они выданы. Это — лучшая аттестация искусства художника-разведчика Громушкина.

Но вот как все это удавалось — неизвестно. Да и не нужно Громушкину было выставлять на обозрение секреты мастерства. Пусть крутится!

Для Абеля тоже он постарался. Знал, не мог не знать всю его легенду досконально. Сидя на диване в своей квартире, увешанной собственными картинами, он раскрепощался. Некоторые наши диалоги о Фишере — Абеле, им выправленные, во много раз твердым пером сокращенные, приведу Речь уже не о художнике Абеле, но грех было не попытать и на иную тему…

— Павел Георгиевич, вы же работали вместе с Вильямом Фишером.

— В одном отделе, но в разных группах.

— Вы наверняка знаете: забрасывали его в военные годы в тыл немцев? Другой ваш знакомый и подопечный Конон Молодый утверждает, что да.

— Конон, я его звал Беном, любил мистификации. А как при его специальности иначе? Немецкий Вилли знал отлично. Но на той стороне вот так, как Кузнецов, он не был. Служил в подразделении у Судоплатова. Его задача — заброска в немецкий тыл разведчиков, диверсантов. В 1944-м, могу представить, что и примеривал в какие-то моменты чужую форму во время радиоигры с фашистами. Он был воспитан в европейских традициях, тут даже актерствовать не приходилось. Потому с обязанностями немецкого офицера, встречающего в далеких лесах заброшенных к нему фашистских разведчиков, диверсантов и солдат вермахта справлялся. Он же их потом и допрашивал, и перевербовывал.

— Когда точно Фишер был заброшен в США? Разногласий и разночтений тут много…

— Я за этим следил внимательно. (Еще бы! Тут впервые в Северной Америке и проходил паспортный контроль и таможенный досмотр его друг и коллега, к документам которого, думаю, Павел Георгиевич тоже приложил руку. — Н. Д.) Вилли прибыл в канадский Квебек 14 ноября 1948 года на пароходе «Скифия» из западногерманского Куксхафена.

— И во время отпуска в 1955-м вы с ним встречались?

— Конечно. Я его и в обратный путь провожал. Ехали вместе в аэропорт, без жены и дочерей. Отпуск в Союзе прошел хорошо, но в машине был он сам не свой — встревоженный. Разговорились. Он и до этого считал свое возвращение в Штаты нецелесообразным. Навалился возраст, говорил, что теперь не тот, уже перевалило за пятьдесят. А тут совсем откровенно и так грустно: «Паша, стоит ли ехать обратно? В Америке я долго. Очень мне тяжело». Вдруг вырвалось уже во Внукове: «Поездка может стать последней».

— Были предчувствия? Подозревал Хейханена?

— Наверное. Рейно был еще тот фрукт! Пьянствовал, даже с женой дрался. Вилли приходилось не только его сдерживать, но и всю работу Вика взять на себя — такая опасность и обуза. Даже, впервые в жизни это говорю, Вилли тогда заплакал, чем меня несказанно удивил. Не в его это стиле…

— Я был поражен, когда прочитал это в ваших ответах на мои вопросы. Вы пишете, что успокоили его, все пошло нормально.

— Да, и расстались мы хорошо. Был Вилли решителен, спокоен.

— Пишут, что он ехал проверять Орлова.

— Николай Михайлович, ну хоть вы эту ерунду не повторяйте! Хенкин пишет, который у нас в разведке не работал, эмигрировал в ФРГ, и надо же было на что-то жить. Вот и продавал свои измышления. Ну вдумайтесь только, как наша разведка могла отдавать одного из лучших нелегалов за Орлова, ушедшего в 1938-м? Это сегодня мы знаем, что Фишер ни единого человека не выдал, вся сеть осталась. А если бы что-то иное? Вы понимаете, что ради такой ненужной проверки не стала бы рисковать ни одна разведка мира. А наша, в законах которой вообще ни одного из своих разведчиков в плену не оставлять, уж тем более. Отдать своего, чтобы потом потратить кучу сил и обменять? Я напомню вам статью англичанина Кукреджа, где он анализировал ситуацию с обменом Абеля на Пауэрса: «Их разведчики во время допросов и судебных процессов не раз демонстрировали дерзкую уверенность в том, что их освободят досрочно».

— Меня и не нужно убеждать. Просто хотелось узнать ваше отношение к разгулявшейся версии. Давайте о возвращении Фишера. Когда Вильям Генрихович окончательно приехал после обмена, вы говорили с ним? Как он новую ситуацию в стране оценивал? Уезжал в 1948-м, а тут 1962-й — и XX съезд, и Гагарин в космосе.

— Два совершенно разных вопроса в одном. Давайте по порядку. Мы Вилли с полковником Тарасовым и с начальством встречали. Потом все они уехали, а нас с Тарасовым Вилли и домашние пригласили домой, на новую квартиру. Очень душевно, по-товарищески посидели, откровенно поговорили. Присутствовала только семья. Расстались очень тепло. Потом тоже встречались. Не часто, но не раз. И были откровенны. Я вам на это письмом не ответил, но если это поможет вашим изысканиям…

— Любое ваше слово ценно. Павел Георгиевич, после смерти полковника Соколова вы — последний из оставшихся его друзей.

— Ладно. Не нужны комплименты. Его многое поразило. И в стране, и в органах безопасности. Не понимал, зачем столько людей работает теперь в центральном аппарате. Работу, на которой раньше занято было несколько человек, выполняют десятки. Он этого не понимал. Настораживало и некоторое количество сотрудников, не понимающих, за что они взялись. Он чувствовал, что не на своем они месте. Но такой разговор был у нас лишь однажды и больше к нему мы никогда не возвращались.

Время, реформы жизни и разведки… Мы прошли через разные исторические эпохи. Жизнь, не только у Фишера, прожита невероятная. Оглядываясь, размышляя, отсеивая ненужное, меня посещают и грусть, и горечь. Но гораздо больше радости — я горжусь тем, что мы сделали.

Что ж, прощайте Павел Георгиевич, вы прожили долгую и полезную жизнь. Ушли незабытым…

Один из предметов этой гордости и портрет Абеля — Фишера кисти художника и разведчика, нет, все-таки разведчика и художника — Павла Громушкина. Мы знаем Абеля таким.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.