Дочь навсегда ушла с отцом в разведку
Дочь навсегда ушла с отцом в разведку
Рассказы о полковнике-нелегале Фишере его дочери Эвелины Вильямовны я считаю если не истиной в последней инстанции, то наиболее достоверными свидетельствами о Вильяме Генриховиче.
Иногда Эвелина была резковата, частенько язвительна, зато всегда правдива. В последние перед кончиной годы она слегка оттаяла, сделалась более откровенной. Чувствовала себя единственной хранительницей непростой, иногда даже волею судьбы и разведки намеренно запутанной семейной истории.
Жизнь таких людей, как ее отец, неизбежно окружена недомолвками, тайнами, легендами, домыслами. Эвелина Фишер была способна развеять их, а иногда наоборот — подтвердить, добавить свежий факт к, кажется, уже хорошо известному.
В том-то и суть нелегальной разведки, что многое в ней скрыто навсегда. Потому можно часами спорить о достоверности того или иного эпизода в судьбе разведчика-нелегала Фишера, но я больше всего верю Эвелине. И позвольте в этой главе именовать мою собеседницу именно так — с некоторой фамильярностью, которой в наших долгих беседах не допускал.
Она не скрывала своих лет, чувствовалось, что ее одолевали недуги. Страдала тяжелейшим заболеванием кожи, и, кажется, поэтому иногда ее словно жгли изнутри раскаленные угли, жар которых доходил и до меня.
Мы впервые встретились еще летом 1993-го на их фамильной даче. Потом она заезжала ко мне в редакцию. Тяжелые и ломкие годы, когда жизнь складывалась иногда непредсказуемо и неизбежно трудно для таких, как Эвелина. Служба, по обычаю своему, ее не оставляла, но все равно, жить-то как тяжко! Уходило старое — годное и негодное. Нарождалось нечто новое, отыскать свое место в котором для людей ее возраста казалось непосильным. Она, до чего же это было видно, нуждалась, но оставалась сама собой. Получила скромные гонорары за публикацию наших с ней газетных бесед, аккуратно пересчитала деньги. И тотчас потратила их в киоске на фолиант о французской живописи. Я попытался отговорить, что-то бурчал, но в ответ получил такой взгляд…
Бывала довольна и недовольна моими статьями. Любой уход от ее и только ее трактовки событий виделся Эвелине неуважением к памяти отца. Дулась, обижалась, случалось, корила меня сурово и незаслуженно.
Но нас тянуло друг к другу. Я вгрызся в тему, и Эвелина поняла: быть может, мне удастся сделать то, чего не успеет она — смогу когда-нибудь рассказать о ее отце настоящей книгой.
Мы изредка виделись на каких-то мероприятиях, посвященных Абелю — Фишеру. Кстати, всегда и везде Эвелину сопровождала очень милая и приятная женщина приблизительно ее же возраста. Незнакомка, которую никогда не представляли, излучала дружелюбие, хотя всегда была и скромна, и молчалива. Чувствовалось, что в этом дуэте Эвелина если не старшая, то уж точно — главная. Потом, уже после смерти Эвелины Вильямовны, мы познакомились с этой женщиной — ее двоюродной сестрой, приемной дочерью Фишера Лидией Борисовной Боярской, также очень много давшей мне для работы над книгой.
Отмечая 100-летие со дня рождения Фишера, мы сидели за столом с соратниками по его родному управлению, где Вильяма Генриховича ценят, отлично помнят, но уже не знают лично. По-моему, тогда и пришло к нам с Эвелиной Вильямовной понимание: надо встречаться. И наша работа возобновилась.
Она согласилась на мои приходы в отцовскую, а теперь ее, квартиру на проспекте Мира. На утомлявшие беседы. На то, что появлялся я только по субботам-воскресеньям. Эвелина подстраивалась под мое жесткое рабочее расписание. Надо было передавать кому-то свои знания об отце.
Больше всего, это уж точно, Эвелину мучила безысходная, как она полагала, несправедливость. Когда я нечаянно называл Вильяма Генриховича фамилией «Абель», разговор мог и оборваться. И сам Фишер, и семья переживали: до конца дней не мог разведчик освободиться от чужого имени, потому как… не разрешало начальство.
Эвелина считала, что из ее квартиры «постепенно исчезал дух отца». Странно, но мне так не казалось. Было в ней нечто от него, из той эпохи, и это скромное жилище представлялось мне именно обиталищем нелегала.
Понятно, что картины, рисунки, открытки, сделанные в Штатах, подписаны по-английски — Abel. Но так же, только на русском, подписаны и некоторые литографии, рисунки, полотна Вильяма Генриховича, сделанные уже в Москве, после возвращения. Он щедро дарил их друзьям и знакомым, подписываясь — Абель. И под этим же именем согласился сняться в фильме «Мертвый сезон». Если б уж очень не хотел, то вряд ли бы уговорили. Как Абель выступал он перед доверенными людьми, встречаясь с самыми разными, большей частью все же специфическими, аудиториями. Другое дело, что две свои книги и пьесу он подписал совсем другими именами. Таковы были законы жанра — совсем не писательского, а его, нелегального, разведывательного. И Абель, и все прочие имена были данностью, которой не избежать. Но Эвелина с мамой, Еленой Степановной, воспринимали все это несколько по-иному.
— Ну запомните, мой отец — Фишер Вильям Генрихович, полковник Фишер, — эмоциональность Эвелины Вильямовны порой перехлестывала через край. — Рудольф Абель, дядя Рудольф — это ближайший папин товарищ. Больше всего в конце жизни отец переживал, что чужое имя так и прилепилось к нему до конца дней. Начальство никак не разрешало с ним расстаться. Народу он должен был быть известен только как Абель. И лишь за день до похорон мы с мамой подняли восстание: хороним на Донском под собственным именем.
Это было единственное поднятое ею восстание. Эвелина ни дня не служила в разведке, но жизнь сложилась так, что она беспрекословно подчинялась ее суровым правилам. Отец в 1930-х впервые вывез ее с матерью в Норвегию, затем на собственную родину, в Англию, где маленькая девчушка служила нелегалу-радисту отличным прикрытием. Кстати, даже когда места боевых заданий лейтенанта госбезопасности Фишера были частично рассекречены, Эвелина Вильямовна все-таки не слишком охотно раскрывала подробности жизни в Англии и Норвегии.
А времени нам на беседы, как оказалось, было отпущено совсем мало. Эвелина Вильямовна Фишер скончалась на 78-м году жизни.
И нет уже той крошечной, 27-метровой, как она говорила, квартирки на проспекте Мира. Перешла в иные руки. Вряд ли новый хозяин даже догадывается, что здесь, в двух комнатках и кухоньке, с 1962 по 1971 год жил с женой и дочерью человек, ставший легендой мировой разведки.
Та комната, что поближе к входной двери, напоминала о Вильяме Генриховиче его развешанными на стенах картинами. Были они разные. Русская наша природа мирно соседствовала с чисто американскими пейзажами и портретами. Мне почему-то больше всего запомнился здоровенный черный-пречерный негр, тщательно выписанный масляными красками. В цвете он выглядел особенно впечатляюще.
Показывала мне Эвелина и несколько книг, от отца оставшихся. Разговоры об устройстве здесь какого-то музея, мемориальной комнаты хозяйка пресекала: папа ненавидел помпезность. И потому многое она отдала в Кабинет истории внешней разведки. Тот самый, что, как и должно быть, открыт не для многих. Там, искренне считала дочка, им и место.
Детей у Эвелины Вильямовны, вышедшей замуж в 1956-м и через два года разошедшейся с первым и последним мужем, не было. Она души не чаяла в племяннике Андрюше. Впервые увидел я его в этой маленькой квартирке. Вот кто ухаживал за теткой трогательно и прямо с сыновьей заботой. Продукты, лекарства, даже уборка — все было на нем. Я удивился, узнав уже после ее ухода, что Андрею Боярскому за 50. Моложавый, подтянутый, светловолосый, сделан он из несколько иного теста, нежели род Фишеров. Похож на маму — двоюродную сестру Эвелины и приемную дочь Вильяма и Эли Фишер — Лидию Борисовну Боярскую.
Теперь Андрей — единственный славный продолжатель рода Фишеров по мужской линии. Правда, остались родственники в Рыбинске. Они даже выставки устраивают, чтят Вильяма Генриховича, но это, как говорят Боярские, все-таки иное ответвление. Андрей же тянул и вытягивал тетю Эвелину, как только мог.
Управление, где работал Фишер, тоже помогало. Консультации врачей, лекарства…
Болела она долго и тяжело, а умерла среди своих. Есть в необъятном Подмосковье уютное и тихое место, где трогательно заботятся о честно отработавших на СССР, а теперь вот Россию, разведчиках, большей частью — нелегалах. Незаметный особняк вдали от шумных дорог принимает их, усталых и замученных болезнями, как родных. Рядом вежливые искренней вежливостью сестры, опытные доктора вместе с частенько наезжающими прикрепленными — так называют молодых и не очень сотрудников, годами, а иногда и десятилетиями, помогающие «своему» ветерану. В этой Службе нет бывших, здесь не бросают отслуживших.
А у живущих в особнячке особые разговоры, которые не дай бог услышать кому-то чужому, хотя чужих тут по строгим законам не может быть и на километры в помине. Лишь изредка в размеренный ритм уходящей жизни врывается гул пролетающих где-то самолетов, словно напоминая обитателям о былых рискованных скоростях, которые им так хорошо знакомы.
Конечно, Эвелине Вильямовне было тут спокойнее, чем в двухкомнатной квартирке на проспекте Мира, «выбитой» разведкой для полковника.
Ее личная жизнь, как мне кажется, не сложилась из-за все той же секретности, в которую полностью погрузили сотрудника Управления нелегальной разведки Вилли Фишера. Даже в несколько разболтанном по советским временам институте иностранных языков Эвелина держалась особняком. Нельзя чересчур сближаться с сокурсниками. Нельзя приглашать к себе домой. И уж совсем нельзя упоминать, где трудится отец. Одним из редких дозволенных ей развлечений была игра в шахматы. Она познакомилась с будущим мужем за шахматной доской. Но и с ним еще до акта бракосочетания провели соответствующую беседу.
Тема развода оказалась запретной, но, как я понял во время наших общений, Эвелина Вильямовна через каких-то пару лет рассталась с супругом потому, что невольно, но постоянно сравнивала его с Вильямом Генриховичем. А в чью пользу могли быть сравнения с отцом, умственный уровень которого тестировавшие его в тюрьме американцы оценили, как «близкий к гениальности»? Когда я все-таки просил поведать немного о бывшем муже, то Эвелина, задумавшись, лишь припомнила, что «к обстоятельствам работы моего папы он относился с пониманием». Аттестация скромная. И понятная.
Вместе с мамой они покорно, годами дожидались отца из затянувшейся командировки в Штаты. Терпели ворчание соседей-недоброжелателей по даче, в глаза им твердивших, что глава семейства сидит как враг народа или бросил их и живет с другой. А что оставалось? Лучше мерзкие слухи, чем признание: «Дурачье, да он советский резидент в Штатах». А когда отца выдал предатель, они тоже ждали. Сказали написать письмо президенту США об обмене на американца Пауэрса — написали. Но не раньше, чем сказали. Таковы законы жанра. Приказали поехать на обмен, чтобы еще раз удостоверились американцы, что Абель действительно хороший отец и муж, — собрались за несколько часов и поехали.
О существовании советского разведчика Абеля внимательная публика могла узнать не из фильма «Мертвый сезон», а на несколько лет раньше. Тогда в газете Верховного Совета СССР «Известия», а не в стопроцентно официозной «Правде», в коротеньком письме в редакцию жена и дочь благодарили правительство страны за возвращение на родину своего мужа и отца.
По-моему, настоящая жизнь и началась для нее тогда, после его освобождения. Вот когда они могли быть вместе. Ездили по всему Союзу, ходили на концерты и в музеи. Она училась у него новому делу — шелкографии и старому — фотографии. В обоих нелегал Фишер был силен. Обустроили дачу так, как позволяли скромные средства и как хотел он. Эвелина вместе с ним ездила на съемки фильма «Мертвый сезон», где Фишеру разрешили назваться Абелем и поприветствовать зрителей с нашлепкой на волосах. Не для конспирации, а чтобы прикрыть лысину. Она любила смотреть за отцом, рисующим скромную московскую природу. Все было хорошо и никого и ничего было не надо. Но счастье, как обычно, коротко: отец умер. За ним ушла и мама. Родственников осталось — двоюродная сестра и племянник Андрей. Друзей и вещей нажито не так много. А нужны ли они были ей?
…Не было за долгие десятилетия моих журналистских хождений собеседницы сложнее, чем Эвелина Вильямовна Фишер. То встречала меня радостно: «Ну, где вы? Я жду-жду. И книги ваши уже прочитала». А бывало, словно по живому резала: «Как вы осмеливаетесь задавать такие вопросы?! Неприлично!» И я в сердцах уходил из квартиры на проспекте Мира. Но я никогда не хлопал дверью, и в конце жизни даже «железная» Эвелина начала кое-что рассказывать.
На их фамильной даче в Челюскинской ее ирисы росли даже за забором. А перед небольшим деревянным домиком — целые островки цветов. Хрупкая, невысокая женщина холила своих любимцев нежно и со знанием дела, пусть и не сбылась мечта побывать в ботанических садах разных стран. В этой непростой жизни дочери разведчика была уготована роль, которую я бы назвал так: терпеливое благородство…
Теперь время Эвелины Вильямовны истекло. По ее воле она кремирована и воссоединилась с отцом в фамильном склепе на Донском кладбище.
Но сейчас, на страницах этой книги, Эвелина вновь вспоминает об отце и семье. Я сознательно сохранил здесь некоторые повторы, не сократил упоминавшееся в первых главах. Ведь это ее интонация, во многом — ее книга, по крайней мере — ее глава. Здесь — взгляд дочери, а не писателя и не историка. Пусть ее неправленая прямая речь передаст и интонации, и правду в изложении дочери. Эвелина Вильямовна, как мне кажется, напоминает полковника Абеля не только внешне. Вот запись нашей беседы:
— Эвелина Вильямовна, судя по всему, ваш отец все же общался с журналистами?
— Был период, когда отец встречался с кем-то из писателей. И домой приезжал раскаленный. Он никогда не рассказывал, о чем они говорили, потому что к нам это не имело отношения, но раздражения и чертыханий хватало.
— А кем вы работали?
— Всю жизнь редактором. В «Прогрессе», потом двенадцать лет в одном техническом институте, переводчиком английского в агентстве печати «Новости», последние годы в журнале «Новое время». И в 1984-м ушла на пенсию.
— И со своим знанием английского вы нигде не были и никуда за рубеж не выезжали?
— Сейчас я, наверное, могу поехать. Да, мне хотелось поездить по ботаническим садам мира. Но в Штаты почему-то не тянет, даже совсем нет.
— Это обида за отца?
— Не знаю. Нет. Хотя, может, и да. Мне там далеко не все нравится. А раньше понимала, что не надо мне никуда ездить и не надо даже пытаться. Для меня был ясен вопрос: есть вещи, которые мне недоступны. Просто купить загранпутевку и поехать нельзя.
— Такая жизнь в семье разведчика-нелегала — вне зависимости от того, в Москве он или где-нибудь далеко, накладывала на вас определенный отпечаток. Вы все время оставались и даже сейчас остаетесь частью какой-то цепочки, разорвать которую сложно.
— Считала, что в этом и смысла никакого нет. Я, можно сказать, родилась в этой ситуации, в ней росла, развивалась и поделать тут ничего не могла. Да, наверное, было бы проще, если бы папа работал инженером, художником. Возможно, я тогда была бы другим человеком.
— Чего-то в своей жизни вы были все-таки лишены, правда?
— Однако от того не страдала. Хотя да, были неудобства, и на жизни моей это сказалось, особенно в том плане, что я не очень охотно заводила контакты.
— Избегали их чисто подсознательно?
— Не могу судить, как складывалась жизнь у других детей разведчиков, а меня мама учила много не говорить.
— И когда поступили в Московский институт иностранных языков, друзей тоже не заводили?
— Нет, я мало с кем общалась, близких подруг не было. Был, правда, один парень и одна девочка — мы играли в шахматы.
— А ваш муж догадывался, на чьей дочке женился?
— Ну, более-менее. Когда выходила замуж, я сочла нужным поставить его в известность. В этом смысле мой бывший супруг был вполне лояльным человеком, вел себя достойно. Но вопрос в другом. Когда отец с 1948 года находился там, здесь у нас было столько сложностей. Заявлялась на дачу комендантша поселка и стращала маму: «Мы все равно выведем вас на чистую воду. Скрываете, что муж репрессирован». Или приходили, говорили, что папа вовсе ни в каких не командировках, что у него вторая семья, дети. Это вызывало у меня одну реакцию: смотреть на этих людей и вообще не замечать. Ничего я им возразить не могла. Потом, они великолепные психологи и поняли бы, если бы я соврала. Вы полагаете, после таких эпизодов желания общаться с населением у меня прибавлялось?
— Что вообще вы говорили людям?
— Что отец в командировке. И тут же: а где, а в какой? Или, когда папы уже не стало, сюда пришел настырный такой мужик: «Я все о вашем отце знаю. Он был лучший агент-двойник во всем мире». Наглая рожа. Я была готова его просто избить.
— Эвелина, что, если обратиться к воспоминаниям, вероятно, более милым — совсем детским? Вы бывали с отцом в командировках. Что-нибудь о том периоде помните?
— Мама рассказывала, что пыталась на уровне моего детского сознания нечто такое мне растолковать. Во всяком случае, внушила категорически не разговаривать с посторонними…
— А на каком языке вы могли бы это делать?
— Там были немецкий, французский, русский. А первым языком дома — английский. Судьба так распорядилась. Когда меня первый раз увозили, мне было два года. Тот возраст, когда все равно, на каких языках говорить. И был период, когда я болтала на всех одновременно. Какое слово знала, то и пихала, не понимая, что это разные языки. Я скажу вам другое: по-русски я говорила с акцентом, и, когда мы вернулись обратно, мне пришлось поучиться.
— А в тех странах, где работал отец, на каком языке вы общались с детьми?
— Мало общалась, хотя и не думаю, что мне, масенькой, говорили, почему мы в командировке и кем работает мой папа. Это бы наложило бремя на любого ребенка: он знает какой-то секрет. Чем меньше человек знает, тем легче ему выжить. Во время последней поездки, когда я была постарше, надо было идти в школу. Потому что если бы я в школу не пошла, было бы заметно. И там, помню, я очень переживала: у всех детей куча всяких кузин, дядей, бабушек, а у меня никого.
— И никаких подозрений?
— Абсолютно.
— Но вы же могли вставить какое-то слово, сказать что-то не то.
— У детей срабатывает великолепный инстинкт, с кем на каком языке разговаривать.
— Но, насколько я осведомлен, ваша мама говорила по-английски с акцентом.
— Мама говорила по-русски, но я уже понимала, что дома я общаюсь с ней так, а в школе между собой так не общаются, и, следовательно, я должна говорить с детьми, как говорят они.
— А были какие-то случаи, когда вы чувствовали, что помогаете отцу в работе?
— Нет. Но, может быть, в детстве я бессознательно и оказывала какие-то услуги. Ребенок этого не помнит. Зато я помню, какого цвета обои были в том нашем доме или конструкцию сушилки на кухне. Но о детских поездках я никогда не упоминала.
— И даже сейчас о них не расскажете?
— И даже сейчас.
— Вы очень тактично и ловко обходите конкретные вещи. А я нетактично пытаюсь вас о них расспросить…
— Надо вам признаться, что обходить всякие словесные тонкости мне помогает моя редакторская профессия.
— Хорошо, а когда отец уезжал в 1948 году, вы знали, куда и зачем?
— Сказать, что знали, не могу. Но мы догадывались, что всерьез и надолго. Уже появилась способность как бы читать между строк.
— Читать, но не спрашивать?
— Естественно, это не принято. Ну хорошо, я спрошу — и в ответ ничего, кроме неприятностей. Мой отец был человек вспыльчивый, и если бы я настырно лезла с расспросами, то наткнулась бы на хороший втык. У нас сложилась система: многих тем мы никогда не касались. Например, отец терпеть не мог разговоров о политике.
— А о работе?
— Тем более. Задавать вопросы было некорректно. Хотя что-то он вдруг мог рассказать. Приехал с работы недовольным, о чем-то буркнул. Приехал еще раз, буркнул снова. И я делала выводы. Но, возможно, совершенно неверные. Помню, папа был очень огорчен, когда ему не разрешили встретиться с его адвокатом Донованом.
— Вы знаете, я попытался разыскать его в США. Оказалось, адвокат умер, юридической конторы больше не существует.
— Донован скончался давно, кажется, в 1968 году. Мы с мамой общались с ним в Западном Берлине при обмене в 1962-м. Запомнился мне тем, что весь был цвета свеклы. Помогал при обмене отца, но боялся пересекать границу Западного и Восточного Берлина. Опасался, что в Восточном его возьмут. А красный был от напряжения и высокого давления.
— Ваша семья не поддерживала с ним связи?
— Нет. Он никогда не верил, что мы с мамой действительно жена и дочь полковника Абеля. Но с отцом у него были дружеские отношения, и потому, приехав однажды в Москву, он попытался с ним встретиться. Но…
— Но все же вам никогда не хотелось пойти по стопам отца? Вы уж извините за словесный штамп.
— Однажды возникло такое желание. В 1955 году, когда он приезжал из США в последний отпуск. На что папа сказал мне: одного на семью хватит.
— Вы тогда догадывались, откуда он приехал?
— Мы знали. Потому что он привез фотографии. И папа уже кое-что рассказывал.
— О чем?
— О природе, о некоторых вещах.
— Но почему идея пойти в разведку родилась именно в 1955-м?
— Просто у меня возникла мысль, что было бы хорошо быть вместе с моим папой. В детстве у меня с ним были конфликтные отношения. И характеры у нас похожие: независимые, вспыльчивые, достаточно сложные. Поэтому мы оба топали ногами и громко кричали, пока не прибегала мама и не гасила ссору. Но я подрастала, перестала лепетать «не буду» и сделалась ему интересной. Я была папиной дочкой. Дай-то бог, чтобы у всех детей были такие отношения, как у нас с отцом. И вот я подумала: а что, если отец возьмет и меня с собой? Поговорила с мамой. Она высказалась не слишком конкретно, и я решила, что могу проявить инициативу. Но то ли отец чувствовал сложность ситуации, то ли действительно не хотел. Потом, когда он вернулся, мне предлагали пойти туда на работу. И как-то мы с папой поговорили и согласились, что нет. Я болела, лет уже было немало, да и новая специфика, аттестация, строгая медкомиссия. И кем бы я стала — старшим лейтенантом, а через несколько лет в отставку в чине капитана. Не нужно было это все, да и поздно уже.
— Об аресте отца вы узнали из газет?
— Нет. Мы с мамой приехали из отпуска, и тогда были разговоры, что он должен возвратиться вот-вот, буквально этим летом. Мы даже оставляли ему весточки, как найти нас в Кувшинове — на родине мамы, куда наведывались летом. Но была тишина. Тогда я позвонила по оставленному отцом телефону, и мне сказали бодрым голосом: «Эвелина, вас хочет видеть наше начальство». Я перетрухнула не знаю как. Думала, ляпнула на работе кому-то что-то не так и не то и меня будут драить. Я туда приехала, и они мне все рассказали. Спросил Виталий Григорьевич Павлов, почему, с моей точки зрения, отец взял псевдоним — Абель. И я объяснила: это имя папиного друга.
— И что вы с мамой в этот период делали?
— Зачем эти наивные вопросы? Что тут можно было делать? Да и маму я решила поберечь и сразу ей об аресте не сообщила. Но у дурных вестей длинные ноги. Все говорят — железный занавес, железный занавес, а люди чужие голоса слушали, и пресса иностранная, хоть Главлит ее и кромсал, на глаза попадалась. Подруга по инязу видела портрет папы у нас дома на столике. Работала она в Управлении дипломатического корпуса в каком-то посольстве. Туда советская цензура не добиралась, и ей попался английский журнал с описанием процесса. Все мне выложила, даже журнал ухитрилась на денек вынести. И тогда я обо всем рассказала маме: лучше уж я, чем посторонние.
— А как вообще относились окружающие к вам после ареста? Пусть после XX съезда, но все равно — время суровое.
— Я этим съездам внимания бы такого не придавала. При чем здесь этот съезд и людская сущность? По-разному относились. Очень и очень по-разному. Меня это, признаться вам, поразило. Нет, шокировало. Сотрудники управления, где работал папа, — народ не пугливый. Все знали, на что шли. Тут никаких дипломатов не было и зелененькие паспорта бы не помогли. И здесь даже не трусость вылезла, не страх, все-таки не 1937-й, а какие-то гадливые чувства. Исчезли несколько знакомых, некоторых я даже друзьями считала. Они изредка после папиного отъезда и дома у нас бывали, и 11 июля, и 8 октября (дни рождения полковника и самой Эвелины. — Н. Д.) позванивали. И вдруг — молчок. Звоню и понимаю, что «попала не туда».
— Может, на Службе так порекомендовали?
— Не думаю, не уверена — на Службе-то как раз в это время к нам особое внимание. Хотя, кому-то, кто знает, и порекомендовали? Но все равно же нормальные люди разных званий общались. А те, на пять лет исчезнувшие, когда отец вернулся: «Ой, Вилли, привет!» Никого не осуждаю, но отцу все рассказала, и хотя он к этому отнесся сдержанно, по-философски, я старалась, чтоб эти люди у нас дома не появлялись.
— Понимаю, что наивно, а спросить осмелюсь. Когда ваш отец сидел в тюрьме, вы принимали какое-то личное участие в его судьбе?
— Мы писали письма. С самого начала, еще до ареста Пауэрса, шли они через Международный Красный Крест. Папино начальство все это непонятно как, но организовало. Они вообще в тот период нас поддерживали — и не только морально.
— Вы с мамой обращались к нему по-русски?
— Через Красный Крест — я сразу по-английски, а маму переводила. Сначала у папиных руководителей возникли сомнения: вдруг подстава, то есть кто-то чужой. И мы с их одобрения вставляли факты, которые никому кроме членов нашей семьи известны быть даже теоретически не могли. Убедились, что отвечает точно папа, да и почерк его — четкий, для нас понятный.
— А правду ли писали американские авторы, когда утверждали, будто полковник даже из тюрьмы передавал некие секретные сведения?
Эвелина задумалась. Присутствовавший при разговоре полковник из управления, где когда-то служил ее отец, покачал головой. Но ответ его вполне удовлетворил:
— Это мы сообщали папе нужную информацию — в форме несколько завуалированной. Тяжело все это давалось. И мы, и люди из папиной Службы переживали, что фразы эти, как бы мы ни старались, выпадают из общего стиля. И уже после возвращения отец подтвердил, что некоторые, видимо, нужные ему строчки было не разобрать — вымарывала американская цензура. Но кое-что все равно проходило.
— Сотрудники ФБР нашли ваше к отцу письмо. И часто цитировали, уверяя всех и себя тоже, что шифровка: «Дорогой папа, поздравляю тебя с днем рождения. Огромное спасибо за посылку, которую ты нам прислал. Папа, дорогой, как мне тебя не хватает». Видимо, зацепились за присланную посылку.
— Уж не знаю, за что они там цеплялись. Но это было как раз посланное через Службу письмо, отправлено еще до ареста. Одно из многих. По-моему, прислал нам что-то из вещей. И мы благодарили — вот и вся секретность.
— А на тех самых ваших с мамой письмах с какими-то фразами участие в разведиграх закончилось?
— Ну, подумайте сами, какое активное участие мы могли принимать? В период суда было по-настоящему страшно. Могли и… А через некоторое время затеялась переписка с адвокатом из ГДР, по-моему, Фогелем, кажется, Вольфгангом. Тут уж писалось все в определенных рамках, без вольностей.
— А то письмо президенту США Кеннеди действительно писала ваша мама?
— Письмо писалось так, как очень часто пишутся многие письма в редакцию. Зато я его переводила: это все-таки да, а мама своим почерком переписала. Но по своей инициативе — никогда бы в жизни. Мы были хорошо воспитаны.
— Тем не менее родственники сидевшего у нас во Владимирском централе летчика Пауэрса к Хрущеву обращались.
— Я не думаю, что и в другом государстве семья, оказавшаяся в нашем положении, могла бы действовать самостоятельно и лихо. Такова система этой службы. Иное — только в художественной литературе.
— В те четыре с лишним года, что отец провел в тюрьме, вы верили в его возвращение?
— Чисто на уровне веры — да.
— А какие чувства к человеку, который отца предал?
— Я его вычислила. Когда папа в 1955 году приезжал на отдых, он говорил: «У меня две заботы: добиться, чтоб отозвали одного очень больного сотрудника и другого, который беспробудно пьет». Заболевшего, по-моему, отозвали. А второй волновавший отца человек его выдал. Какое отношение к предателям? Ведь даже на бытовом уровне предательство — подлость.
— Когда отец вернулся, он рассказал вам, как все это было?
— У нас было много других тем для разговоров. Мыс ним вместе занимались шелкографией, фотографией, печатали, проявляли, рисовали. Вот об этом у нас и были постоянные разговоры. Он меня учил: любое увлечение должно быть на достойном уровне. Отец мог часами стоять и смотреть, как нам печник кладет печку. Если садовник, печник или художник был хорошим профессионалом, то одно наблюдение за ним доставляло ему удовольствие.
— У вас несколько раз вырывалось, что в семейных делах отец был человеком вспыльчивым.
— Да, сложным.
— Но читаешь книги о нем, беседуешь с соратниками — и везде: «спокойный, выдержанный, уравновешенный».
— Как вы не понимаете? Это был выход — дом, семья, родные. Он страшно любил мать. Но даже ухаживание его было очень своеобразным. Являлся к ней каждый день и в определенный час: мама начинала дрожать, потому что тогда страшно его боялась. Приходил и спрашивал: «Сколько часов, Эля, вы занимались сегодня на инструменте?» И если мамин ответ не удовлетворял, говорил: «Садитесь играть». Доставал газету и по часам следил, чтобы мама занималась сколько положено. До войны, как раз когда отца уволили из органов, мама много гастролировала, ездила по стране. Играла в оркестре детского театра после приезда из той, второй командировки. После войны — арфистка в оркестре цирка на Цветном бульваре. В 1951-м ее уволили.
— За что?
— За честность. Мама громко выступила против финансовых махинаций директора цирка. Пришлось уйти. Продала инструмент и с тех пор больше не работала.
— У вашего отца было много друзей?
— Как вам сказать… Насколько я понимаю, когда отец вернулся в 1962-м после четырнадцати лет отсутствия, стариков, которых он знал, осталось мало. А с довоенных времен почти никого: все в отставке или поумирали. Однажды случайно у Лубянки встретил Кренкеля. Помните, был такой знаменитый полярный радист? Они с папой служили еще в двадцатых годах в радиобатальоне. Кренкель спросил: «Ты что здесь делаешь?» И отец ответил: «Работаю музейным экспонатом». Восстановилась дружеская связь. Очень хорошие отношения были с Кононом Молодым.
— Но Лонсдейл был гораздо моложе вашего отца.
— И моложе, и совершенно другой по характеру. Папа — сдержанный, а Конон — экстравагантный, но были на «ты», дружили. Из Конона красноречие било фонтаном. И вот он о своем деле много говорил. И на «Мертвый сезон» они вместе ходили.
— Тогда народу впервые показали полковника Абеля и в общих чертах рассказали, чем он занимается. А как его уговорили в этой картине сняться?
— Отец был не слишком доволен. Говорил, что ничего из этого не выйдет, что смешно разучивать текст. Но ему было безумно интересно.
— Конечно, все-таки фильм о судьбе разведчика.
— Да нет, он обожал хотя бы в общих чертах осваивать что-нибудь новое. Это было потребностью. Новизна его волновала, притягивала. И если в новом деле удавалось приобрести некий профессионализм и самому, то интересовало вдвойне. Ему было любопытно, как его начнут снимать, как это происходит на самом деле. У нас дома часто бывал сценарист фильма Владимир Вайншток — остроумный, ехидный человек, прямо сплошное удовольствие. Он снял как режиссер фильмы «Дети капитана Гранта» и «Остров сокровищ». Кто их не видел! С Вайнштоком и только с ним и общались. Все вспоминают режиссера «Мертвого сезона» — Кулиш, Савва Кулиш. Но я его в жизни не видела. Ездили с Кононом на съемки, смотрели какие-то эпизоды. Они с Вайнштоком втроем приезжали на дачу, разбирали по косточкам. В основном чертыхался Конон, а папа ему подпевал-поддакивал. Вайншток хорохорился: «Вы оба ничего не понимаете в жанре. Драка и погоня — обязательная принадлежность». А эти в два голоса: «Драк быть не должно. Погоня — это уже не разведка. Не та проба». Я знаю, что Конон с папой были в восторге от первой серии. Там посещение бегов, музыка с одними и теми же пластинками. Как я понимаю, это хотя бы приблизительно походило на то, что обоим в действительности приходилось делать и потому им нравилось. А вторую серию — боевик папа назвал «клюквой развесистой». Но что меня поражало: папа — многолетний профессионал из всего чтива предпочитал детективы. Смеялся, что так «чистятся мозги. Прочитал. Забыл. Отдохнул. Опять прочитал».
— Эвелина, осталось здесь, на даче, что-нибудь сделанное отцом?
— Беседка — моя семейная реликвия. И больше ничего. Его рисунки, картины — в Москве. А те из них, с которыми у меня душевной связи не было, отдала. Он их делал там, и я их не хотела держать.
— Но почему?
— Вот приходит человек и спрашивает: «А кто это на картине? А гдей-то такая природа? Это негр?» Отец всегда отвечал: «Да, бродяга». И остальное его просто не волновало. А я не знаю, что сказать, и эта ситуация раздражает и меня, и людей.
— Несмотря на некий налет таинственности, мне почему-то кажется, что о вашем отце народ знает немало. Мы в поселке заблудились, но на дачу вашу нас выводили дружно и точно.
— Верно. К нам как-то приезжал директор Ботанического сада, с которым мы познакомились у Кренкелей. Он тоже плутал и искал: «Где тут дача Фишеров?» А ему: «Так это к знаменитому шпиону Абелю — вам вон туда». И отец от этого страдал по-настоящему. Он-то надеялся, что вернется и от псевдонима освободится. Но так и не удалось.
— Да и как, если имя стало легендой. Эвелина, и вы сохранили фамилию отца?
— Я ее никогда не меняла. И полагала, что именем Вильяма Генриховича Фишера могу всегда гордиться. Своего тоже не стеснялась. Дедушка по паспорту — Генрих. Отец — Вильям. А я — Дуня?
Бабушка и дедушка
После возвращения из Англии семья одно время даже обосновалась на территории Кремля. Но это как бы попутно: бабушка, мать отца, была секретарем Клуба старых большевиков, и потому жили там, где и располагался Клуб. А дедушка работал директором Сухонского бумажного комбината — это на реке Сухони, в поселке Сокол Вологодской области. Почему после нескольких лет кремлевской жизни не остался в Москве? Возможно, появились какие-то сложности: у старых большевиков тоже возникали свои отношения и претензии друг к другу. А бабушка постоянно ездила к деду. Иногда в Москву наезжал и сам дедушка. Но я об этом знаю только по рассказам: помнить почти ничего не могу, родилась в 1929-м, и мы вскоре уехали в первую командировку. Дед умер в 1935-м от воспаления легких, бабушка в июле 1944-го на следующий день после открытия второго фронта.
Избежали они всех этих страшных чисток. Да и когда началось все то сталинское и ежовское, бабушка уже была страшно больной: полиартрит — руки и ноги скрюченные. И ни в каких партийных делах участия уже не принимала. Может, им в чем-то и повезло. А насчет лояльности деда… Не берусь утверждать, что был он человеком независимым. Но считаю, все-таки не случайно работал где-то у черта на куличках в Вологодской губернии, подальше от всего этого.
А то, что Ленина знал — ну да. Был в кружке в северном Союзе борьбы за освобождение рабочего класса. Кружком руководили Ульянов, Кржижановский, Мартенс, еще кто-то…
Знаю, бабушка дружила с сестрами Ленина, но как? На кошачьей основе. Те кошек любили, и бабушка тоже. И знакомство у них в основном было кошачье. О близости с партийным руководством в семье нашей никогда никаких разговоров. И все они — и дедушка с бабушкой, а потом и папа — похоронены в одном склепе на Донском.
Вильям и Генрих
У отца был родной брат. В некоторых книгах его называют Гарри, но это — по-английски. Правильнее — Генрих. Он постарше отца года на два.
И однажды, уже после их возвращения в Москву, Генрих был на речке. Увидел тонущих детей, бросился их спасать. Девочку какую-то вытащил, а сам утонул.
Когда мама узнала об этом, у нее, оглушенной горем, вырвалось: «Почему не Вилли…» Это известно из семейных легенд. Первенец — Генрих — был ее любимцем.
А папа, насколько понимаю, рос сорванцом, доставлял много хлопот. Это и бабушка рассказывала. Постоянно попадал в переделки. Однажды еще в Англии врезался на велосипеде в стадо коров, а вернее, овец. Велосипед погнулся, и дома — недовольство.
Плавать папа не умел. Еще в Англии, когда был маленький, отец и старший брат решили, что младшего надо научить плавать. И ничего лучше не придумали, как просто бросить в воду. Отцу это страшно не понравилось. И, как он говорил, с тех пор желание купаться исчезло у него на всю жизнь.
Лида — кузина и приемная дочь
Лида — моя старшая двоюродная сестра. Племянница моей мамы, дочь ее брата Бориса, который в молодости до войны здорово пил — всё, вплоть до денатурата. Он первенец, старший любимый сын, избалованный родителями. Учиться не захотел и в империалистическую сбежал на фронт совсем мальчишкой, оттуда и пристрастился. А Лидина мать, жена Бориса, была очень красивой женщиной. Моя двоюродная сестра — третий ребенок от третьего мужа. Родители были, но она им оказалась не очень нужна. И когда ее мама умерла, она жила у нас. Потому что наша бабушка по линии мамы была против того, чтобы мать Лиды делала аборт. И Лиду привезли к нам, сказали: вы ее хотели, вы с ней и возитесь. Моя мама и папа считали ее приемной дочерью. Тоже поступок, о чем-то говорящий.
Лида старше меня на шесть лет. У нас разные типажи. Я пошла в фишеровскую породу, она — шатенка, сейчас, вы же видели, седая.
Как папа попал в разведку
Когда папа женился на маме, то дома ему сказали, что коль скоро ты женился, так изволь сам зарабатывать. А делать ничего он, естественно, не умел. Образования у него высшего не было, профессии — тоже. Никогда ни одного института не кончал. До 1926-го служил в Красной армии, в радиобатальоне. Потом приехал и какой-то период вроде занимался комсомольской работой. Ничего путного не делал. Пытался где-то Учиться, но ему ничего не нравилось. Вот вы говорите, что изучал Индостан. Я об этом не слышала.
Но вот что мамина сестра, Серафима Степановна Лебедева, работала в ОГПУ переводчиком, знаю. И она папу туда же переводчиком порекомендовала. Он в то время отлично говорил только на двух языках — английском и русском, хотя знал и немецкий. Совершенная случайность, что в 1927-м попал в разведку, в отдел переводов. Совсем не потому, будто родители посоветовали. Это все выдумки.
А почему его в разведке решили использовать далеко не переводчиком, этого я вам не скажу. Подозреваю, конечно, что представлял он огромный для разведки интерес: родился в Англии и по их законам считался британским подданным.
Эвелина помогала, как могла
Иногда пишут, что будто бы я забыла английский, когда между первой и второй командировками отца провела какое-то время с дедушкой и бабушкой. Это абсолютная трепотня. Дело в том, что английскую речь я забыть не могла, скорее, могла подзабыть русскую. Я русский язык выучила уже после того, как окончательно вернулась в Россию из Норвегии. И по-русски тогда говорила с сильным акцентом. Дома с папой — только по-английски. С мамой, у которой язык похуже, почти всегда на русском.
Слышала, будто я одергивала родителей, когда они путали во время переездов из страны в страну свои новые имена. Я лично такого не помню, но мама мне об этом рассказывала: если на каком-то коротком промежутке времени у них были липовые документы и они друг друга называли не так, то я их поправляла. Наверное, при посторонних прерывать не могла, вероятно, что-то говорила папе с мамой с глазу на глаз. Я же не полной идиоткой была, чтобы при полицейском офицере упрекать маму.
По мере своих способностей я, безусловно, понимала некоторую двойственность нашего положения. Во всяком случае, когда в Норвегии наша домработница в отсутствие родителей привела домой каких-то деятелей и водила их по квартире, я за ними ходила по пятам. Папа с мамой вернулись, я им доложила, что наведывались неизвестные дяди, заглядывали туда-то, смотрели и трогали то-то. Когда я папе об этом рассказала, он даже засвистел: признак того, что мною доволен. Свист был высшим проявлением радости. А по поводу неведомых дядей дальнейших подробностей не знаю, они никогда в доме не обсуждались, но, во всяком случае, домработницу уволили.
Вот вы спрашиваете, был ли в Норвегии отец радистом. Мне никто об этом не докладывал, а я не спрашивала: слишком была маленькой. Хотя понимала, что мы — в чужой стране.
Мы там жили под своими именами. Папу и маму и в Норвегии, и в Англии звали Вилли и Эля Фишеры. И у меня было мое собственное имя, я всю жизнь — Эвелина.
Когда я общалась с местными детьми — норвежскими, и с английскими тоже, было, конечно, обидно, что у них полно родственников, а у меня — никого. Но я знала, что у меня и дедушка есть, и бабушка, только они пока не с нами.
Я уверена, что если бы сейчас приехала в Норвегию, то узнала бы ту троллейбусную остановку, на которую мы из центра Осло приезжали домой. Я бы и дом нашла, где жили. А из дома я бы отыскала дорогу к морю. Тоже помню, как туда идти. И шторы в нашей квартире не забыла: узоры на них необычные.
Что я еще хорошо помню, так это мои танцевальные опыты. Мама вместе с какой-то знакомой, возможно, и русской, попыталась открыть танцевальную студию. Записалось в нее много детей. Меня учили танцевать классику. Одевали в белые пачки, и мы, малышня, выбегали на сцену. Но танцы раз и навсегда закончились, когда мы неожиданно — и уж точно для всех нас троих — собрались и уехали в Москву.
А за границей мы дома с мамой общались в основном на русском, а с папой по-всякому: по-английски и по-русски. Я в Норвегии действительно говорила со всеми местными на норвежском. Сейчас остались в памяти кое-какие слова. Да и то в основном кулинарные. Оттуда, примерно с года 1934-го, у меня сохранилась маленькая брошюрка, как печь всякие торты. Книжечке уже за 70. А история ее такова. Решили мои родители устроить прием и спечь пасхальную бабу. Взбили дюжину желтков, белков — и отдельно, и вместе — поставили ее в духовку, а плита у нас в Норвегии была электрическая, исключительно нежная — жантильная — и на ножках. Сначала баба нормально поднималась, а потом, видимо, кто-то хлопнул дверью или еще что, и она села. Даже наша собака есть бабу отказалась! На что папа страшно рассердился и купил маме эту вот брошюрку. С тех пор книженция в нашем доме и существует. Вот в объемах этой брошюрки я способна разбираться по-норвежски. Но вы спрашиваете меня о той вечеринке, а я ее, естественно, не помню…
Фишер и Капица
Много ходило слухов, что когда отец был в Англии, то встречался там с Капицей. И уговорил знаменитого ученого вернуться в Советский Союз.
Встречался он с Капицей в Англии или нет? Мне было тогда лет семь, и нам с мамой папа не докладывал. Но уже перед уходом отца, когда он болел, однажды он даже не признался, а вымолвил, что взял грех надушу. Приказали ему выполнить задание самого товарища Сталина: вернуть Капицу на Родину. Сначала ничего не выходило, хотя и письма Капице из Москвы писали, и посланцев всяческих засылали. Но Капица в СССР и не собирался. Понимал, к чему у нас катится. И вождь прикрикнул, чтобы вернули, а повесили на папу. Для него задание нетипичное: со своими, с советскими, он не работал.
Петр Леонидович в Англию уехал в начале 1920-х. Талантливый и молодой, он понравился уже тогда великому Резерфорду[3], и тот взял его к себе в лабораторию: не куда-нибудь — в Кембридж. Карьера блестящая, многообещающая. Какая Москва, когда уже приходила к Капице всемирная известность. Но отец, он рассказывал об этом без всякой радости и гордости, уговорил. Встречался, нажимал на то, что ждет Петра Леонидовича Капицу в Москве огромная и захватывающая работа над новым и амбициозным делом, может, нечто, связанное с атомом? У отца получилось. И отношения какие-то сохранились. Хотя Капицу за границу больше не выпускали. Догадался он потом, не догадался, кто же такой поживший в СССР инженер Вилли Фишер? Кто знает.
Но был период в 1939-м, точнее 31 декабря 1938-го, когда папу выперли из органов, и он сначала вообще без работы, а потом два года — на заводе. Тогда, до 1941-го, у нас дома в Москве фамилия Капицы мелькала в связи с переводами. Конечно, они были знакомы. Капица, который никого не боялся, был связан с Патентным бюро, и папа через него получал переводы. Отец сидел без работы, это очень помогало. Папу это искренне радовало и удивляло. Многие от него тогда отвернулись. Но не Капица.
Версия Орлова
Слышала разговоры, что отца уволили в 1938-м после бегства в США его бывшего начальника, резидента. А Орлова этого я даже один раз видела. По дороге во вторую командировку отца. Был он то ли рыжеватый, то ли блондин с оттенком рыжеватости. Вроде еще у него были усы. Но что я могу еще о нем помнить? Я была маленькая, шести лет не исполнилось. Мы зашли к нему в гостиничный номер — большущий, шикарный, я таких больше никогда не видела. Орлов ел что-то очень дорогое из серебряной посуды. Нам ничего не предложил, разве что присесть. Отцу такое было не свойственно. Тогда даже фамилию не запомнила. А всплыла она «Орлов, Орлов…» после ареста папы, и мы с Кириллом Хенкиным обсуждали разные, так сказать, варианты.
Мой отец дружил с Кириллом Хенкиным. И тот, уехавший сначала в Израиль, потом в США, а затем в Германию, в своей книге о моем отце «Охотник вверх ногами» с уверенностью пишет, что одной из задач Вильяма Фишера в Штатах была проверка Орлова. Подал бы тот голос после ареста «полковника Абеля» — значит, все-таки Орлов предатель…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.