Глава 10

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 10

Впереди Одер и Берлин. Беременность Риты. С кем идем в "последний, решительный бой". «Старик» Путря, анекдотист Редкий. Форсирование Одера. Бой на плацдарме. Гибель бывшего летчика Смешного. Последнее ранение. Рита в госпитале

Сосредоточились мы после долгого и утомительного марша в какой-то, километрах в шести от Одера, аккуратной немецкой деревеньке, в основном застроенной каменными двухэтажными зданиями. Жителей в ней не осталось, успели все удрать за Одер, хотя разрушений в деревне не было видно. Побросали немцы все: и мебель, и застеленные перинами кровати (пышные перины — обязательный атрибут любого немецкого жилого дома), и разнообразную кухонную утварь.

Разместились в общем уютно. В одном доме (комнаты 3–4) поместились все офицеры роты. Одну комнату заняли мы с Ритой, другие — мои взводные офицеры, старшина и ротный писарь…

Хозяйственники рядом с нашим домом быстро организовали офицерскую «столовую» по-батурински. К нам с Ритой на второй этаж постоянно стали доноситься густые кухонные запахи, к которым она относилась весьма разборчиво. У нас уже не было сомнений, что все идет своим чередом. Какое-то ранее неведомое чувство родилось во мне. Ритино состояние стало настолько общеизвестно, что в «столовой» ребята часто откладывали свои порции вкуснейшей селедки для нее.

Наш батальонный доктор Степан Бузун зашел как-то к нам и напрямик объявил, что в связи с беременностью он категорически исключает работу Риты на передовой и она впредь будет по мере сил своих только помогать ему в батальонном медпункте, и что это его решение согласовано с комбатом.

Когда мы освоились в этой деревне, определились, где штаб, где жилье комбата, заметили, что в его доме мелькает женщина. Подумалось, не пригрел ли он чудом оставшуюся немку. Это была довольно полная, небольшого роста, дебелая женщина с несколько припухлым, но не лишенным приятных черт лицом. Как оказалось, это была жена Батурина. Не какая-нибудь «временная», а самая настоящая, законная супруга. Как удалось комбату ее «вытребовать» из России, не знаю, но она не была ни солдаткой, ни, тем более, офицером.

Мы знали, что у многих командиров высокого ранга жены, не будучи военными, делили фронтовой быт и фронтовые опасности со своими мужьями. Многие видели в машине маршала Рокоссовского известную киноактрису Серову… Уже потом, после войны, я узнал, что и жена генерала Горбатова была с мужем. Ну, а условия, в которых находился наш комбат, когда батальон воевал только поротно, тоже позволяли держать ему при себе свою половину. Да и мне стало как-то комфортнее: теперь уже не только мы с Ритой были предметом зависти некоторых офицеров. А Батурин к нам стал относиться заметно мягче.

Между тем формирование и подготовка роты шли своим чередом. Мы все понимали, что форсирование последнего крупного водного рубежа гитлеровцев, прикрывающего их столицу Берлин (а другой задачи мы не предполагали и были правы), станет "последним и решительным боем", так как едва ли после выполнения этой задачи нам достанет еще сил с боями дойти до Берлина.

И может быть потому я подробнее остановлюсь на характеристиках людей, с которыми мне предстояло идти в этот последний, смертельный бой.

Как я уже говорил, пулеметный взвод при моей роте снова формировал Георгий Сергеев, ему помогал другой взводный этой же пулеметной роты старший лейтенант Сергей Сисенков. Я уже раньше много писал о Жоре Сергееве, о его характере. В бою, казалось, он находил самые опасные места и лез в них потому, что там его появления никто не ожидал. И в этой его нелогичности была высшая логика выживания на войне. Он был не бесшабашен в своей смелости — она держалась у него на трезвом расчете и уверенности, на тактической грамотности. Под стать ему были и его коллеги-пулеметчики, оба Сергея Сисенков и Писеев. Вернее, они во всем старались подражать Георгию, не все им, правда, удавалось, но чаще всего их поступки были продиктованы именно этим.

И я рад был снова чувствовать надежное плечо Сергеева.

Взводным и на этот раз у меня был известный уже читателю Жора (Георгий Васильевич) Ражев, в последнее время ставший каким-то нервным, вспыльчивым и не сразу приходящим в нормальное состояние. Заметным стало и его влечение к спиртному, что вызывало иногда определенные трения между нами. Это заставляло меня все чаще прибегать к своим командирским мерам и к раздумьям о смысле воинской дисциплины. Разумеется, приходил я к выводам, дисциплина, полное подчинение начальнику, какого бы ранга он ни был — это необходимо. Но не бездумное, покорное (исключающее собственную инициативу), а с душой, с желанием сделать порученное лучше, быстрее, надежнее, не во имя воли командира, а во имя победы над врагом. Не готовность по принципу "делай со мной, что хочешь", а готовность сделать нужное во имя осознанной необходимости. В общем-то удавалось, хотя и не легко, управлять и своенравным Георгием Ражевым.

Другим взводным ко мне был назначен недавно прибывший в батальон лейтенант Чайка (не помню его имени). Это был несколько грузноватый, среднего роста большеголовый офицер, казавшийся нам пожилым (хотя ему тогда было не больше 35 лет), с редкими светлыми волосами и большими залысинами, с внимательно смотрящими из-под нависавших густых бровей голубыми, с прищуром глазами. Голос его был глуховатый, вроде бы вовсе не командирский, но речь была спокойной, неторопливой, оттого каждое произнесенное им слово казалось тщательно обдуманным и потому весомым, убедительным. За его кажущейся неброскостью угадывались и острый ум, и недюжинная решительность. Недаром его избрали сразу же парторгом роты (парторганизация состояла из коммунистов постоянного состава — командиры, старшина, писарь).

Вместе с ним в роту прибыл младший лейтенант Семенов, кажется Юрий. Его почти мальчишеское, широкое, курносое лицо было обильно усыпано веснушками, будто кто-то, балуясь, сбрызнул его щеки и нос кистью, густо смоченной светло-коричневой краской, да так и не смытой с тех пор. Боевого опыта он еще не имел и может потому во многих его действиях сквозила неуверенность, хотя растерянности он ни в чем не проявлял.

Моим заместителем (а вернее — опять, по-батурински — дублером) был назначен состоявший на должности командира

2-й стрелковой роты капитан Слаутин Николай Александрович. Был он каким-то коротеньким и округлым как бочонок или двухпудовая гиря, хотя толстым его не назовешь. Производил впечатление, будто вообще отлит из чугуна, особенно — его кулаки. Нрава крутого, немногословен и грубоват. При случае, когда слов уж очень не хватало, мог дать волю и матерщине и этим, почти пудовым кулакам. В формировании роты участия принимал мало, хотя всегда был на глазах. Я понимал, что и в форсировании Одера он тоже участвовать не будет, а назначен лишь для подмены меня в случае выхода из строя. А в данном случае таких «выходов» я видел три: либо, быть тяжело раненным, либо убитым, либо, что касается меня лично, не умеющего плавать, утонуть в этом Одере. Единственным моим желанием было, чтобы Николаю не пришлось дублировать меня.

Командиром взвода ПТР к моей роте был «прикомандирован» старший лейтенант Кузьмин Георгий Емельянович. С ним у нас в роте стало аж три Георгия, и ее в шутку стали называть "трижды Георгиевской". Он был всего на один год старше меня, но выглядел значительно старше, был, как говорят, не по годам серьезным, хотя не чужд был и шуток.

У меня тогда еще не было определенности в том, нужен ли при форсировании такой большой реки взвод сравнительно тяжелого оружия. Ведь противотанковое ружье по расчету даже переносить должны были двое. Но было еще время подумать об этом.

Заместителями командиров взводов назначили, как всегда, штрафников бывших боевых офицеров. Я, к сожалению, не помню их фамилий, за исключением одного. Это был крупный грузин, обладающий какой-то обезоруживающей улыбкой, имевший большой боевой опыт. Фамилию его я почти запомнил, или Гагуашвили, или Гогашвили. Так вот он говаривал, что почти все четыре года воюет непрерывно, хотя трижды побывал в госпиталях (шутил он так: когда «Гога» лечится — воюет «Швили», когда «Швили» лечится — воюет "Гога").

Помню и одного из командиров отделений — бывшего моряка, капитан-лейтенанта по фамилии Редкий. Назначили его командиром отделения за энергичность и, казалось, веселый нрав. Он постоянно «травил» анекдоты, рассказывал о своих боевых (и не только боевых) приключениях, в которых, казалось, больше допустимого чувствовалось и хвастовства, и даже неправдивости. Но этому тогда я не придал значения, думая, что в трудную минуту его веселый нрав не подведет. К сожалению, это оказалось не так. Но об этом позднее.

Вскоре, когда основной боевой расчет роты был завершен и дальнейшее поступление пополнения его уже не меняло, к нам в роту прибыл пожилой штрафник по фамилии Путря. Был он страшно худым, просто истощенным. Я даже удивился, что его по возрасту не списали в «гражданку», таким старым он мне показался, хотя ему еще и пятидесяти не было. В нашей долгой беседе он рассказал, что попал к нам после того, как несколько лет отсидел в тюрьме за то, что будучи начальником отделения одного из больших военных продовольственных складов под Москвой в чине техника-интенданта 2-го ранга (были до 1943 года такие воинские звания) пошел на сокрытие излишков хозяйственного мыла, а комиссия, проверявшая склад, обнаружила неучтенный ящик, из которого уже несколько кусков было пущено "в оборот" — обменяно на хлеб для немалой семьи этого Путри. Ну и получил он полагавшиеся за это по законам военного времени несколько лет тюремного заключения. Угрызения совести за то, что почти всю войну провел в тюремных камерах, заставили его проситься на фронт. Как он мне говорил, лучше погибнуть на фронте во имя Родины, чем прослыть преступником, наживавшимся на солдатском добре. И вот, наконец, заменили ему оставшийся срок пребыванием в штрафном батальоне.

А до этого у меня в роте уже было несколько таких "условно освобожденных" из тюрем и лагерей. Одного из них, в общем-то еще сравнительно молодого, не сильно исхудавшего (был в лагере близок к кухне), но уже давно не державшего в руках оружия, я пожалел и назначил поваром ротной походной кухни. Меня тогда не смутили его руки, до локтей исписанные темно-синими узорами татуировки, и некоторые его тюремно-лагерные замашки и жаргон. Он утверждал, что до призыва в армию работал где-то на юге поваром ресторана и что из обычных солдатских продуктов сможет готовить приличную еду.

Но вот появился Путря, с печальными, какими-то потухшими глазами. Руки его тонкие, как птичьи лапки, показались мне неспособными удержать даже легкий автомат, не говоря уже о пулемете или ПТР. И решил я его назначить на кухню вместо того, татуированного, чтобы не подвергать его жизнь тем опасностям, которые предстояли всем нам, да ко всему мне стало жаль его еще и потому, что он, как и я, не умел плавать, а нам предстояло форсировать Одер. Надо было видеть, сколько затаенной радости вспыхнуло в его грустных глазах, сколько надежды засветилось в его едва сдерживаемой счастливой улыбке…

А тот, с татуированными руками, когда я передал его во взвод Чайки, не сдержал озлобления, и я впервые услышал нечто вроде угрозы: "Ладно, капитан, увидим, кого первая пуля догонит". Я никогда, вроде бы, не был самоуверенным человеком. Однако отсутствие этого качества не мешало мне в нужную минуту быть решительным и настойчивым. И эта его будто вскользь брошенная фраза только укрепила меня в правильности решения. Когда делаешь дело, принимаешь решения и несешь за них ответственность — тут не до сомнений. Это уже потом, в таких случаях, когда дело сделано, можешь анализировать: а мог бы сделать лучше, решить правильнее, не "перетянул ли струну"?

Вообще основная часть штрафников, чувствуя особенность предстоящих боевых действий, были сосредоточенно-печальны, даже несколько подавлены неизвестностью и неотвратимой неизбежностью приближающейся опасности в то время, когда столь долго длившаяся война идет к концу. Это и естественно. Все мы знали, что принесло нам «вчера»: многие погибли, но нам, живым, повезло. Но кто знает, чем обернется для нас «завтра»? Да и мы, командиры штрафников, понимали, что с этими людьми нам вместе идти, может быть, на верную смерть. И штрафники, конечно, думали, что их будущее зависит в немалой степени от меня, от моего боевого командирского умения, тогда как я думал почти наоборот: моя жизнь зависит от того, как они будут драться, с какой долей умения и сознания своей ответственности будут выполнять боевые задачи. И именно поэтому я уделял большое внимание тренировкам бойцов во владении оружием, в их физической выносливости.

Невеселые, прямо скажем, мысли владели всеми нами, собиравшимися и готовившимися к этому последнему удару, как многие тогда говорили, "к штрафному удару" по врагу…

Среди штрафников большим усердием в овладении особенностями боевых действий пехоты отличался бывший капитан, летчик, тоже с необычной фамилией — Смешной. Это был высокий, спокойный, сравнительно молодой блондин. Я знал, что его жена служит где-то недалеко, в одном из крупных штабов офицером-шифровальщиком и что их двое детей остались на попечении бабушки в каком-то российском городке.

Смешной попал в штрафбат за то, что он, командир авиаэскадрильи, боевой летчик, имевший уже три ордена боевого Красного Знамени, перегоняя с группой летчиков по воздуху с авиазавода на фронт новенькие истребители, допустил авиакатастрофу. Один из его подчиненных, то ли решив испытать в полете машину в недозволенном режиме, то ли просто не справившись с ней в воздухе, разбил ее и погиб сам. Вот комэск и загремел в штрафбат.

В те предельно напряженные дни постигал Смешной пехотную науку старательно, тренируясь в перебежках и переползаниях до изнеможения, как он сам говорил, "до тупой боли в натруженных плечах и гудящих ногах". Был он сколько настойчив, столько и терпелив. Стремился все познать, все испробовать. Будучи во взводе автоматчиков, научился метко стрелять из противотанкового ружья, из пулемета. До всего ему было дело. Все, считал он, в бою может пригодиться. Он сумел даже освоить меткую стрельбу из трофейных «фаустпатронов» (или, как их стали называть, "панцер-фауст") по сгоревшему немецкому танку. Казалось, он трудился круглые сутки.

Его жена, тоже капитан, совершенно неожиданно появилась как-то у нас в батальоне. После встречи с мужем она, сохраняя, видимо, с трудом напряженно-спокойное выражение лица, мягким грудным голосом попросила меня об одном: если муж будет ранен — помочь ему выжить. Надолго остались в моей памяти впечатления об этой скромной и мудрой женщине, оставившей детей где-то в глубоком тылу, чтобы на фронте по возможности быть ближе к их отцу и любимому человеку и внести свой личный вклад в дело Победы.

"Вот и Рита у меня такая", — подумал тогда я…

Конечно, такое напряжение в те дни было только в моей роте, готовящейся к предстоящим боям. В остальной части батальона жизнь шла спокойнее, занимались другими делами.

За напряженной подготовкой к боевым действиям время летело быстро. Рота росла. Собственного состава, без приданных взводов — пулеметного и ПТР, в роте уже было около ста двадцати человек, почти по сорок штрафников во взводе. Не дремали трибуналы!

С рассвета и дотемна проводили мы напряженные занятия, стрельбы, марши. Настали по-весеннему теплые дни — шинели, ватные телогрейки и бушлаты уже оказались лишними, однако кубанки свои, которые многие носили по-ухарски, набекрень, не снимали. К слову сказать, и сам Батурин, и его замполит майор Казаков сняли их только через несколько дней после Победы, когда их обоих вызвали в штаб маршала Жукова. Ну, и конечно же, почти все мы следовали их примеру.

Здесь я должен сказать, что у Георгия Ражева что-то случилось, и Батурин вдруг заменил его лейтенантом Сергеем Писеевым, которого я знал, как общительного и добродушного парня.

Я рад был этому, так как с Ражевым у меня все чаще случались конфликты (потом я узнал истинную причину его «отставки», но об этом в свое время). Теперь рота перестала быть "трижды Георгиевской", зато в ее комсоставе стало три Сергея.

Вскоре приехал майор из штаба дивизии, в полосе которой нам предстояло действовать. Я не помню точно номер дивизии, но это была уже не 23-я, в которой мы сражались за Штаргард и Альтдамм, а кажется 234-я, но в составе той же 61-й армии генерала Белова Павла Алексеевича. Узнали мы, что небольшой группе от них удалось уже «сплавать» на тот берег и провести элементарную разведку. Группа вернулась почти без потерь, а командир этой группы, сержант, представлен к званию Героя Советского Союза. Наши офицеры стали поговаривать, мол, если выполнят задачу и останутся живыми, будут и у нас свои Герои. Мы уже знали, что за форсирование таких крупных водных преград, как Днепр и Висла, многие были удостоены этого высокого звания.

Сообщили нам, что в ночь перед форсированием (а когда эта ночь наступит?) к берегу подвезут в достаточном количестве хорошо просмоленные лодки, специально изготавливающиеся где-то недалеко в тылу. Этими лодками занимается саперный батальон, который будет сразу же после захвата плацдарма наводить переправу на него. Меня, конечно, снова грызла совесть, что я не умею плавать, но успокаивало то, что вроде никто и не собирается преодолевать Одер вплавь.

Хотя весна уже набирала силу и ледоход этой зимой прошел еще в начале февраля, вода в реке была очень холодная, чуть выше плюс 5 градусов. Да и другие данные об Одере не очень радовали. Глубина — до 10 метров обычно, а сейчас, когда еще не закончилось весеннее половодье, и того больше. Ширина на нашем участке метров 200, скорость течения — больше полуметра в секунду. Определяя необходимую скорость движения лодок, мы шагами отмеряли эти 200 метров на суше и засекали время, чтобы определить, насколько вниз по течению может снести лодки и какое упреждение необходимо выбирать. Выходило, что метров на 100–150! Но нас успокаивало то, что на нашем участке река течет по одному рукаву и только километров через пять ее русло делится на два рукава.

В общем, примерный характер предстоящей задачи становился более-менее ясным. Я отметил, что наступает новолуние и ночи будут темными. Первые мои познания, касающиеся Луны и определения ее фаз, когда-то поселил в моем, еще детском, мозгу, остром к восприятию всего нового, мой дед Данила, сведущий во многих народных приметах и наблюдениях. Но осмысленное понимание этих лунных фаз и умение, глядя на сегодняшнюю Луну, точно определить, через сколько дней наступит новолуние или полнолуние и какую часть ночи, с вечера или под утро, она будет наиболее ярко светить — это уже заслуга нашего преподавателя топографии в военном училище.

Так вот, мои предположения свелись к тому, что наиболее выгодные условия, если командование захочет воспользоваться именно темной ночью, сложатся в период с 10 по 20 апреля. Вскоре была объявлена суточная готовность, и в ночь с 14 на 15 апреля рота со всем оружием, запасами патронов, гранат, сухого пайка пешим порядком была выдвинута на берег Одера.

Вел роту, пользуясь темнотой, представитель дивизии, капитан, предупредив о полном "световом молчании". Нельзя было ни курить, ни включить даже на самые короткие мгновения фонарики, которые на этот раз, в дополнение к тем, что были положены командирам взводов, выдали и всем командирам отделений. Это было на моей памяти впервые, так как предполагалось, что все сигналы управления боем, особенно — при форсировании будут подаваться не ракетами, как обычно, а сигнальными огнями фонариков, имевших зеленые и красные светофильтры. Ракеты тоже были с нами, но уже для применения там, на земле, за которую нам еще предстоит зацепиться.

Шли быстро, темпом, заданным этим шустрым, худеньким, "быстрым на ногу" капитаном. Не было и обычных разговоров в строю — все были молчаливы и сосредоточенны.

Мы еще не дошли до берега, когда перед нами оказалось какое-то длинное строение и наш сопровождающий красным фонариком подал сигнал «Стой». Он попросил меня собрать командиров взводов и под прикрытием этого длинного то ли сарая, то ли склада разрешил роте покурить, маскируясь, как говорили в таких случаях, "в рукав". Повел он нас, командиров, в находившийся невдалеке окоп.

Там нас ожидали невысокого роста майор, в накинутой на плечи шинели и с палочкой (видимо, после ранения), как оказалось, представитель штаба дивизии и еще один майор, комбат «стрелкачей», как называли у нас стрелковые части и подразделения. Они объяснили, что в этой траншее сейчас нужно рассредоточить бойцов роты, а затем нам необходимо, оставив здесь тяжелое оружие, перенести из лощины, которую покажут проводники, поближе, за это длинное сооружение, лодки, на которых и будем, как выразился тот майор, с палочкой, "брать Одер". Лодки взять из расчета одну на четверых. Когда я спросил, почему лодки заранее не подвезли сюда, он ответил: "Да продырявят же их снаряды, немцы часто бьют артиллерией по нашим ближайшим тылам". Это очень быстро подтвердили и сами немцы, нанеся короткий, но мощный артналет, как только рота заняла окопы. Хорошо, что успели, а то там, за сараем, не миновать бы нам потерь. "Вот теперь фрицы часа три будут молчать. Это время и нужно использовать для переноски лодок", — добавил майор.

Дали на каждый взвод провожатых, и повели взводные свои подразделения за лодками. Часа через полтора-два лодки перенесли за этот длинный сарай. Но они оказались столь тяжелыми, что некоторые из них приходилось нести вшестером. Пришлось за этими оставшимися плавсредствами посылать дополнительно несколько групп наиболее физически сильных штрафников.

Комбат сказал, что для меня у него припасена дюралевая лодка с веслами. На ней ходил в разведку их сержант и вернулся. Она счастливая.

Я попросил местного комбата помочь мне провести рекогносцировку берега — и своего, и немецкого. По ходам сообщения, а где они были засыпаны свежими взрывами от недавнего артналета (наш берег все-таки здорово просматривался с той стороны) — в обход этих мест, ползком да по воронкам пробрались мы в первую траншею, вырытую почти непосредственно на берегу, оказавшемся каким-то бугристым, местами пологим, местами возвышенным.

Сразу бросилась в глаза возвышающаяся вдалеке слева над водой длинная и высокая металлическая ферма большого железнодорожного моста через Одер. Судя по карте, железная дорога вела в довольно крупный городишко, название которого я запамятовал. Кажется, это был Франкфурт-на-Одере.

Подумал, что, хорошо обработав артиллерией и авиацией примыкающую к мосту немецкую оборону, можно было бы быстрее преодолеть Одер по этому мосту и захватить плацдарм. Комбат, словно угадав мои мысли, заметил: "Мост сильно заминирован немцами". Значит, другого выхода нет — нам остается одно: форсировать эту проклятую немецкую реку.

Изучив, насколько было возможно, местность, распределил траншею по взводам и тут же принял решение: взвод противотанковых ружей на реку не брать, пусть он во время нашего продвижения по воде отсюда, с этого берега, поддерживает нас, ведя огонь по немецким дзотам и другим огневым точкам, которые будут обнаружены. Такое же решение после некоторых раздумий я принял и относительно пулеметного взвода. Ведь и его вооружение (пулеметы системы Горюнова, да еще один "максим") тоже было достаточно тяжелым и едва ли наши «дредноуты» смогут выдержать на плаву и четырех человек и пулеметы.

Жора Кузьмин, командир взвода ПТР, втайне, по-видимому, обрадовался такому ходу дела, хотя вида и не подал. Да, думаю, если и радовался, то не столько за себя, сколько за взвод: ведь в него отбирали самых сильных и выносливых. Сергеев же, помолчав немного, спросил, кто же будет моим заместителем вместо него и предложил взять с собой хотя бы два-три пулеметных расчета. И тихонько, почти шепотом добавил: "хорошо ли ты взвесил свое решение?"

Рассчитал я, куда примерно мы должны высадиться (если это нам удастся), и обрадовался, что мои предположения совпали с теми расчетами, которые провели в штабе дивизии, так как участок будущего плацдарма нам определили ниже по течению от того места, где мы располагались, метров на сто пятьдесят.

Исходя из этого, взводам пулеметному и ПТР определил позиции на правом фланге, напротив того места, где предполагалось захватить плацдарм.

В связи с тем что моего дублера оставили при штабе штрафбата, а Сергеева я оставлял на этом берегу, то своим заместителем на время форсирования назначил командира взвода лейтенанта Писеева, все-таки уже имеющего боевой опыт. День провели во второй траншее. Для бойцов он был, если можно так сказать, "днем отдыха": кто занимался подготовкой оружия к бою, кому удавалось «компенсировать» предыдущую и предстоящую бессонные ночи. У нас, командиров, было больше забот: он, этот день, ушел на изучение нашего берега, определение мест, куда должны принести лодки, путей и способов их доставки к воде, а также установление сигналов. Все это мы определяли совместно с майором из штаба дивизии. С наступлением полной темноты (относительной, так как неподалеку от нас горел какой-то завод, да и осветительные ракеты фрицы иногда подвешивали высоко над нами) часов в двенадцать ночи, после очередного артналета, рассчитывая на пресловутую немецкую педантичность, командиры взводов повели своих бойцов за лодками. Пошли с ними и бойцы пулеметного взвода и ПТР, хотя самим им лодки пока были не нужны, но чтобы не пришлось делать вторую ходку. Да и запас всегда нужен.

Часам к трем ночи лодки были на берегу, в том числе и та, что держал в резерве майор и которая предназначалась мне. Это была действительно легкая дюралевая лодка, с хорошими, дюралевыми же веслами, в которой и ходил в разведку тот сержант. «Геройская», в общем лодка, несколько пулевых пробоин в ней были хорошо затампонированы, законопачены. Боевая лодка. Какую-то уверенность в меня лично она вселила.

Деревянные лодки, как я уже говорил, были тяжеловаты, сделаны, наверное, наспех не из хорошо высушенных досок (да и где их сушить-то на фронте!), но добросовестно проконопачены и просмолены. Воины бережно упрятали их за малейшими складками местности, бугорками и воронками.

Пользуясь темнотой, каждый «экипаж» излазил свой участок, определяя, каким путем доставить свою лодку к воде и спустить на воду. На части лодок не оказалось весел, да и имеющиеся не были удобными, и потому многим пришло в голову использовать вместо них малые саперные лопатки, имевшиеся у каждого.

Какое-то чувство то ли ревности, то ли зависти шевельнулось, наверное, не только во мне. Опять солдаты дивизии остаются сзади, на берегу, а вот штрафным офицерам опять идти впереди них, раньше них, завоевывать "на голом месте" плацдарм, с которого дивизия сможет уже пойти на Берлин завершать эту долгую войну. А нам, скорее всего, до него добраться едва ли посчастливится. Тот сержант-разведчик выбирался на вражеский берег тихонько, не обнаруживая себя, и так же уходил оттуда. А нам бой держать.

Но ничего, не впервой! Надо надеяться, прорвемся! Хоть сколько-нибудь из более чем сотни штрафников роты да доплывут, а если доплывут — то не было еще у них невыполнимых задач. И пусть маленький плацдарм захватят, но будут удерживать его до последнего. У штрафников назад пути не будет. За их спиной ни земли, ни воды. Все только впереди. Одиночка тут ничего сделать не сможет, именно здесь "один в поле не воин". Но если хоть одному из трех взводов удастся зацепиться… Тогда можно будет сказать: наша опять взяла!

Комбат «стрелкачей», который пробыл с нами почти весь день, накануне (командира полка я так и не видел, хотя плацдарм планировалось захватить для этого полка) передал в мое распоряжение радиостанцию и двух радистов (солдат, не штрафников), которые должны были находиться при мне безотлучно и передавать условные сигналы о ходе и этапах выполнения боевой задачи. Я мысленно уже сформировал экипаж нашей «геройской» лодки: со мной ординарец, два радиста и еще один штрафник для помощи радистам и в качестве гребца на лодке совместно с ординарцем, чтобы грести "в четыре руки" — нужна ведь хорошая скорость, чтобы не оказаться позади взводов.

Командиры взводов прислали своих связных с докладами о готовности. Кто-то из них доложил, между прочим, что мой резерв надежно расположился в добротной землянке. Как-то резануло ухо это сообщение: никакого резерва я не выделял. Спросил, о каком резерве идет речь. Оказалось, это отделение того моряка-весельчака и анекдотиста Редкого из взвода, которым теперь вместо Ражева командует Писеев. Отделение, сформированное по предложению Редкого в основном из бывших флотских офицеров, на которое я возлагал особые надежды. Моряки ведь народ стойкий! Приказал связному провести меня в эту землянку. И когда вошел в нее и осветил фонариком, увидел сгрудившихся в ней штрафников-моряков и застывшего в недоумении и растерянности их командира. На мой вопрос, кто и в какой резерв его назначил, он стал что-то сбивчиво врать (оказывается, он и Сережу Писеева обманул). Вот когда с него слетела бравада, и маска весельчака уступила место банальной животной трусости и наглой лжи. Ложь на войне совершенно нетерпима и непростительна. За нее часто расплачиваются кровью, и, к сожалению, часто не сам лжец, а другие.

Когда весь смысл этого дошел до штрафников, один из них, которого все звали «моряк-Сапуняк», взорвался: "Ах ты шкура!.. — и добавил: — Товарищ капитан! Таких сволочей у нас на флоте расстреливали на месте. Дайте, мы рассчитаемся с ним сами". Я понял, что до всех дошел смысл того, что произошло: что их чуть было не использовали для прикрытия трусости и предательства одной гадины. Я тут же отобрал у Редкого оружие, отстранил его от должности, назначил вместо него все еще дрожащего от возмущения Сапуняка. Затем вынул свой пистолет из кобуры и приказал Редкому выйти из землянки, еще не зная, как с ним поступить, с какой докладной запиской и с кем отправить его в штаб нашего штрафбата — пусть с ним разберется военный трибунал.

И надо же было! Как только он вышел из землянки, прямо над ним разорвался немецкий бризантный снаряд и намертво его изрешетил. "Бог шельму метит", вспомнилось мне, и рад я был, во-первых, тому, что не выскочил первым сам, не успели выйти другие моряки-штрафники, да и не нужно теперь ломать голову, что с Редким делать дальше…. Жестокими, может быть, были эти мои мысли, но так было. Кто-то из штрафников, выходя из землянки и узнав о случившемся, даже сказал: "Собаке собачья смерть!" Не стал я одергивать этого человека, пусть выйдут наружу эмоции. В данном случае сама судьба жестоко покарала фактического дезертира, хитростью покидавшего поле боя…

Вскоре после полуночи, немного успокоившись от случившегося и от очередной своей ошибки в определении истинных качеств подчиненного, через связных я передал команду доставить лодки к воде.

Выскочили из окопов мои штрафники и, пользуясь темнотой безлунной ночи, замирая под мертвенно-белесыми огнями немецких осветительных ракет, спасаясь от осколков вражеских снарядов, бросились к своим лодкам. Некоторые из них уже оказались поврежденными осколками, и бойцы тут же законопачивали их какими-то тряпками, даже отрезая полы шинелей или бушлатов.

За это время мы недосчитались нескольких человек убитыми, чуть больше ранеными, которых я приказал собирать в этой злополучной землянке.

Лодки были готовы к спуску на воду, как и предполагалось, задолго до рассвета. Еще раз через связных я передал, что форсирование начнем через пять минут после начала артподготовки по прерывистому зеленому огоньку фонариков. Артподготовка должна была начаться в 5.30 утра. Предполагалась она непродолжительной, чтобы успеть преодолеть реку, а далее огонь артиллерии будет перенесен в глубину обороны противника по сигналу, переданному нами по радио. Однако, к сожалению, не всегда все происходит, как запланировано.

Как я молил судьбу, чтобы над водой образовался хотя бы легкий туман, чтобы фашисты не смогли сразу разглядеть начало форсирования и вести прицельный огонь. Артподготовка началась еще до того, как стал рассеиваться предутренний мрак. Тугой, мощный ее гул будто взбодрил всех, и наши первые лодки уже были на воде. Мои предупреждения о том, что чем быстрее будем двигаться, тем меньше шансов у фрицев поразить нас, хотя и были наивны, неубедительны, тем не менее движение было заметным. Да и туман, хотя и жиденький, неплотный все-таки ненадолго повис над рекой! Эта ночь была, кажется, третьей или четвертой после новолуния и ущербная луна появлялась уже после восхода солнца. Это было удачным совпадением.

Немецкий артиллерийско-пулеметный огонь усилился, заметно ожили и наши ПТР и пулеметы, оставленные на том берегу.

Кстати, тогда я не мог понять, почему нас не поддержала авиация. Только значительно позже я сообразил, что вся она работала над направлением главного удара Фронта — с Кюстринского плацдарма.

…Черная студеная вода местами словно вскипала, поглощая и некоторые лодки, и отдельно от них плывущих людей. Как оказалось потом, часть лодок была настолько повреждена или они были просто сами настолько тяжелы, что под тяжестью четырех человек с оружием стали тонуть. И тогда, оставив в них только оружие, штрафники бросались в студеную воду и плыли, держась за борта лодок, преодолевая судороги, сводившие ноги в этой холодной купели. Не знаю, многие ли выдержали это испытание, сколько их ушло на дно, но часть этих отважных людей упорно продвигалась вперед, правда со скоростью, гораздо меньшей, чем мы рассчитывали, и потому сносило их вниз по течению дальше, чем требовалось.

Мое напряженное сознание фиксировало только те экипажи, которые, яростно взрывая веслами, лопатками и просто ладонями и так бурлящую от пуль и осколков воду, вырисовывались в этом слабом туманном мареве. Некоторые из бойцов были без пилоток, и не оттого, что им было жарко — просто пустили они их для законопачивания появляющихся вновь и вновь пробоин в лодках.

Моя легкая, с небольшой осадкой лодка двигалась быстрее других, и, еще не достигнув берега, я подал команду радистам передать условный сигнал артиллеристам на перенос огня. И в этот момент мне показалось, что какой-то фриц ведет прицельный огонь по моей лодке. Вскрикнул радист, в плечо которого впилась пуля. В надводную часть нашей дюралевой посудины попала разрывная пуля, и ее осколками здорово поцарапало кисть моей левой руки. С некоторых лодок велся интенсивный огонь по приближающемуся берегу, с одной из них даже строчил пулемет! Но, кажется, наша лодка первая на берегу!

В две или три лодки, уже приближавшиеся к берегу, но, слава богу, не в ту, которая с пулеметом, на моих глазах попали снаряды, и они взлетели на воздух вместе с людьми. Вели немцы огонь и «фаустпатронами». Сколько было разбито лодок на середине реки, я не видел, но несколько из них достигли цели, уткнулись в берег, и бойцы бросились вперед, прикрывая кто грудь, кто живот саперными лопатками, как маленькими стальными щитами, и ведя огонь из своих автоматов. Первые метры вражеского берега стали нашими. Но как мало оказалось у этого берега лодок, как мало высадилось из них бойцов! Всего человек двадцать. И, оглядываясь назад, я больше не видел ни даже обезлюдевших лодок, ни людей на воде. Значит это были все, кто добрались. А остальные? Неужели все погибли? Нет здесь даже ни одного командира взвода! Что с ними? А ведь для двоих из них это был первый бой, ну а Сережа Писеев был бы хорошей мне опорой, он ведь уже имел боевой опыт.

Выскакивая на берег, кричу радисту: "Передай — мы на берегу!" Но тот в ответ: "Не могу, рация повреждена, связи нет!!!" Выхватил ракетницу, выстрелил высоко в воздух заранее заряженную зеленую ракету — значит наши должны понять, что мы дошли, доплыли, добрались и ведем бой за плацдарм. Еще раз тогда пожалел, что почему-то не работает наша авиация. Я хорошо видел тот, правый, берег, который недавно был рубежом атаки для нас. Значит и нас должны хорошо видеть. Да, эта ракета должна и послужить сигналом для переноса огня оставшихся там пэтээровцев и пулеметчиков на наши фланги и в глубину, откуда, кажется стали появляться два или три немецких танка.

А здесь, на левом берегу, события развивались с молниеносной быстротой. Недалеко от меня пролетел, шипя и свистя, или снаряд, или «фауст». И тут слева от меня на наш правый фланг стремительно пробежал летчик-капитан Смешной, что-то прокричав резким, срывающимся голосом. Заметил я и Сапуняка, и даже его расстегнутую на все пуговицы гимнастерку, из-под которой виднелась морская тельняшка. Он бежал вперед, увлекая не только других моряков, но и всех остальных, уже выбравшихся на берег. Часть бойцов устремилась за летчиком Смешным. Побежал за ним и я. Наши две небольшие группы рванулись вперед. Не знаю уж, "ура!" кричали перекошенные от злости и напряжения рты, или мат свирепый извергали, но смяли штрафники в рукопашной схватке фашистский заслон в первой встретившейся траншее, оставив позади себя нескольких раненых или убитых собратьев.

И еще три-четыре человека упали, два-три метра не добежав до траншеи. Наш летчик Смешной, может еще с воды заметил немецкого фаустника и прямиком летел к его позиции. Тот, видимо, не ожидая такого неистового напора и не сумев поразить бегущего прямо на него бойца, выскочил из окопа и пустился наутек, но Смешной на ходу догнал его очередью своего автомата, и тот, сраженный, упал.

Я дал красную ракету и свистком подал условный сигнал "Стой!" — нужно было дать перевести дыхание бойцам и сменить уже, наверное, опустошенные диски автоматов и магазины пулеметов. Да и три танка, показавшиеся вдали, продолжали приближаться.

В траншее я насчитал тринадцать человек, достреливавших удирающих фашистов. Мало, но уже хоть маленький клочок земли на этом вражьем берегу завоеван! Теперь задача этими малыми силами удержать его.

И тут за танками показалась контратакующая пехота противника! Сколько их? Отобьем ли? И вдруг один танк остановился и задымил. Оказывается, это Смешной, завладев арсеналом фаустника, подбил немецким гранатометом немецкий же танк. Замечательно! Не зря, выходит, этот смелый летчик на тренировках при подготовке роты к боям фактически изрешетил фаустами остов брошенного сгоревшего немецкого танка.

Почти без заметной паузы еще два фауста попали во второй танк. Вначале заклинило его башню, он встал и вскоре тоже загорелся. Выскочившую из-за танков пехоту наши, успев перезарядить оружие, встретили из окопов плотным огнем, от которого многие фрицы попадали, а остальные повернули назад.

И тут как-то стихийно, почти одновременно и без моей команды штрафники поднялись из окопов и ринулись вперед. Немцы убегали. Многие из них бросали оружие, но никто не поднял рук, чтобы сдаться. Наверное поняли, что этим отчаянным русским сдаваться неразумно. И, в общем, конечно были правы. И вдруг как только наш герой-летчик пробежал мимо убитого им фаустника, тот, оказавшийся или просто раненым, или притворявшимся, чуть приподнялся, и на моих глазах разряжая рожок своего «шмайссера» прямо в спину Смешного, стал стрелять, пока я не прикончил его, послав в его рыжую голову длиннющую автоматную очередь.

Подбежал к летчику, повернул его лицом вверх и увидел уже остановившиеся голубые глаза, в которых отражалось совсем посветлевшее небо — то небо, которое он так любил и которому посвятил всю свою армейскую жизнь. Грудь его была в области сердца разворочена и обильно залита дымящейся алой кровью. На секунду я положил свою ладонь на его глаза, ощутив уже уходящее тепло его лба и век. Но останавливаться мне было нельзя — нужно было решать, что делать здесь, сейчас, немедля.

Захватили вторую траншею. Теперь нас было уже двенадцать, я тринадцатый (не считая радистов, оставшихся у лодки). Дал снова сигнал "Стой!" и уже голосом приказал перейти к обороне. Пришло решение отправить донесение комбату со связистами, один из которых был пока даже не ранен. Все равно мне без радиостанции они не нужны, а неровен час, пришлют исправную. Да и, может быть, двух-трех тяжело раненных штрафников отправим. Второпях написал в записке-донесении, что "заняли вторую траншею, обороняемся в составе 13 человек, нужна помощь авиации. Нет ни одного командира взвода. Своим заместителем назначил штрафника Сапуняка. Героически погиб, проявив мужество и необычайную храбрость, капитан-летчик Смешной". Написал так потому, что, по-моему, он уже вернул себе звание, искупив вину свою всей своей кровью!

…Да, героическое было время. Уже многие годы спустя в одном из произведений известного грузинского писателя Григола Абашидзе прочел, что"…герои, патриоты делают свое время героическим". И тут прежде всего вспоминались Янин, Смешной, Ястребков и сотни других храбрецов. "А при трусах, изменниках, — писал далее Абашидзе, — и для отечества наступают черные дни". Применительно к истории нашего ШБ прежде всего в этом значении вспоминались Гехт, Касперович и Редкий… Хотя Абашидзе имел в виду другие масштабы предательства.

Приказал тогда доставить в лодку двух тяжело раненных штрафников, чтобы скорее отправить их в тыл для оказания крайне необходимой им врачебной помощи, иначе они здесь не выживут. Еще не успели принести раненых, как я, наклонившись к радисту, чтобы передать ему донесение, вдруг (опять вдруг!) даже не услышал, а скорее почувствовал, будто огромный цыганский кнут неестественно громко щелкнул у моего правого уха и… я мгновенно провалился в черный омут без ощущений его размеров. Это уже потом, когда я пришел в сознание, подумал, что неправду пишут, будто непосредственно в момент смерти или за мгновение до нее у каждого человека проходит перед глазами вся прожитая жизнь. Ничего похожего. По-моему, я успел молниеносно осознать только одно: меня убили. И все…

Как потом оказалось, это пуля (думаю, снайпера) попала мне в голову, что потом подтвердили госпитальной справкой о ранении, в которой было написано:

"Слепое пулевое ранение правой височной области. Ранение получено в боях на р. Одер 17.04.45".

Видимо, оказавшиеся рядом бойцы, убедившись, что я еще жив, подняли меня из воды и, наложив наскоро простенькую повязку, уложили в ту же лодку и оттолкнули ее от берега. Разные люди так рассказывали Рите о моей «гибели»:

Жора Сергеев, будучи сам уже раненым и наблюдавший с того берега в бинокль за нашими действиями по захвату плацдарма, говорил так: "Я видел очень хорошо. Он упал в воду. Погиб…";

мой «кухонный» боец Путря: "Дочка, все: я видел сам, он упал в воду, его потащило за лодкой".

Через сколько времени я очнулся, не знаю, но солнце, стоявшее уже довольно высоко, хорошо грело, и я почувствовал тепло его лучей. Может, от этого и пришел в сознание. Хотел посмотреть на часы и увидел, что моя рука сильно окровавлена, а часы повреждены и остановились на времени нашей высадки. Сообразил, что, судя по уже заметно поднявшемуся солнышку, прошло часа два-два с половиной, а это значит, что мы ушли вниз по течению километров на пять и плывем близко к левому берегу.

Раненый радист, одной рукой вместо весла (они где-то потерялись) пытался направить лодку к правому берегу. Второй радист оказался убитым, один из штрафников уже умер, а другой, раненный в живот, умолял нас дать ему попить и пристрелить, так как спасти его жизнь уже не удастся, а умирать в жестоких мучениях ему не хочется. Понимал я его, но всегда помнил, что "надежда умирает последней" и терять ее нельзя даже в самых крайних обстоятельствах. Как мог, уговаривал его потерпеть, тем более, что мы уже скоро будем на берегу, хотя сам еще не представлял, на чьем: своем или вражеском.

Сознание мое все более прояснялось, уменьшался рой черных мушек перед глазами. На карту смотреть было бесполезно, так как мы ушли давно за ее пределы, а русло реки впереди явно раздваивалось. С трудом, но разглядел, что приближаемся к правому берегу левого рукава реки. Значит, это остров, может и небольшой, но чей он? Наш уже или еще в руках противника?

У меня был трофейный свисток с встроенным в него миниатюрным компасом. Машинально посмотрел на его стрелку, но ничего это не добавило к моей оценке обстановки.

Вдвоем с раненым связистом кое-как прибились к берегу и с неимоверным трудом вытащили нос лодки на поросший прошлогодней травой берег, чтобы ее не снесло течением. Сказал радисту, что пойду на разведку, а ему наказал охранять раненого штрафника, ни в коем случае не давать ему пить и, тем более, не обращать внимания на его другую просьбу. Солдат понял меня.

Решил идти (вернее — ползти) в разведку, чтобы узнать, к своим ли занесло нас Одером и судьбой. Радисту сказал, что если услышит выстрелы (а я решил, что если на острове немцы — живым не сдамся) — значит нам не повезло. И тогда самым верным его решением будет плыть дальше, где он наверняка наткнется на своих.

С большим трудом, иногда на грани потери сознания, полз по этому влажному, поросшему невысоким кустарником и редкими, тонкими, с только что проклюнувшейся листвой деревьями. Все мое тело горело от невесть откуда взявшейся температуры, постоянная тошнота одолевала меня. И бог знает, сколько еще времени мне понадобилось, чтобы преодолеть показавшуюся очень уж длинной какую-то сотню метров, пока не увидел бруствер свежевырытого окопа. На нем лежала перевернутая немецкая каска. Ну, все, подумал. Значит, не судьба. Но все-таки решил продолжать движение вперед.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.