«Пенять на зеркало»
«Пенять на зеркало»
Еще в конце 1958 года был принят закон о школьной реформе, который был призван ликвидировать «пропасть между физическим и умственным трудом». В школе вводилось трудовое воспитание, образование после школы соединялось с производственным обучением, критериями приема в вуз становились, помимо результатов экзаменов, производственный стаж и общественная активность абитуриента.
В июле 1960-го, перед Всероссийским съездом учителей, Чуковский писал в «Учительской газете» (статья называлась «Детские руки тянутся к труду»): «Детские руки уже с самого раннего возраста так и тянутся к физической работе, жаждут всяких инструментов и машин, и нельзя не жалеть о том, что до недавнего времени школа не давала утоления этой естественной жажде детей и подростков и ограничивала их воспитание почти исключительно книгами. Теперь эта педагогическая ошибка исправлена законом о коренной перестройке обучения в советских школах, и я горячо приветствую делегатов Всероссийского учительского съезда, которые обсудят, как лучше в дальнейшем выполнять этот великий закон». На следующий день открылся съезд. Дети приветствовали делегатов следующими словами:
А мальчишки любят сами
Мастерами быть, творцами.
Просим вспомнить факты эти,
Проявить сознательность.
Не опеку любят дети,
А самостоятельность.
В ближайшие годы стало ясно, что хотели как лучше, а получилось, как всегда: выпускники школ стремились в вузы, а не на производство; студенты, зачисленные в вузы по стажу и общественной активности, оказались хуже подготовленными; производству большой пользы тоже не было: те, кто хотел получить высшее образование, в цехах не задерживались… Сама идея трудового воспитания, хотя и сохранилась в советской школе на долгое время, оказалась уже с самого начала скомпрометированной – непродуманностью, принудительностью, отрывом всех этих обтачиваемых болваночек и пошиваемых шапочек-фартуков от жизни, к которой труд должен был по идее приближать….
Собственно говоря, все это имеет очень мало отношения к тому, что говорил Чуковский, – к воспитанию ребенка настоящим делом, а не только книгами и играми. Как ни странно, сейчас, когда никакого трудового воспитания в подавляющем большинстве школ нет, родители все чаще задумываются о том, как детям не хватает прикосновения к настоящему труду, как мало дети понимают его цену, как оторваны их знания от действительности. Очень может быть, что вопрос о трудовом воспитании снова всплывет на поверхность общественного сознания – и вновь приведет к каким-нибудь интересным перекосам.
В декабре 1960-го открылся Пленум по детской литературе. «Было от чего прийти в отчаяние, – писал Чуковский. – …Вместо того, чтобы прямо сказать: „Писателишки, хвалите нас, воспевайте нас“, начальство заводит чиновничьи речи о соцреализме и пр. Но все понимают, в чем дело». Маршаку он писал незадолго до открытия этого мероприятия: «Зачем-то устраивается Пленум по детской литературе. Он кажется мне почему-то совершенно ненужным. Выступать я не буду. Если бы я выступил, я обратился бы к юным поэтам с единственным вопросом: отчего вы так бездарны? так черствы? так банальны? Отчего у вас нет лица, нет индивидуальности? Отчего ни в одной вашей строке нет вдохновения? Эта речь была бы очень короткая – но больше мне нечего сказать».
Само собой, он выступил. И сказал именно то, что собирался. Он обвинял детских писателей в том, что они пишут скучно и казенно:
Работает Горка зимою и летом,
От горки, что строят ребята зимой,
Она отличается именно этим
И тем, что на ней путь уложен стальной.
«Так и написали! – поражается Чуковский: – „Она отличается именно этим!“»
Все это ему так надоело, что он не стесняется в выражениях: зевота и скука, сонное равнодушие ремесленника, геморроидальные строки, вялая канитель канцелярской бумаги. «И мне хочется обратиться к редакторам – особенно к периферийным, областным, – чтобы они были беспощадно свирепы и требовательны к авторам дошкольных стихов».
В заключение К. И. прочитал прелестное стихотворение школьницы Лены Гулыги «Мимоза», которое включил потом в новую редакцию книги «От двух до пяти»:
…Еду я в троллейбусе,
Еду я в метро.
Люди удивляются,
Люди расступаются,
Люди улыбаются радостно, тепло:
«Мимоза! Мимоза! Мимоза в январе?!»
«Повыше подымите – не смяли б у дверей!»
«Да где ж это мимозу покупали вы?»
Мартовская веточка на улицах Москвы…
Процитировал целиком, до последнего радостного: «Пушистый огонек мой, / Гори, гори, гори!» – и предложил сравнить эти стихи со строчками профессионального поэта:
Мы дружные ребята,
Не ссоримся совсем.
Мы дружные ребята,
Скажите это всем.
«Так дети учат нас писать», – закончил он. Об этом он говорит на больших писательских сборищах уже который год: для детей надо писать ярко, небанально, надо уметь вкладывать в свои строки горячее чувство, избегать шаблона… Его слушают, ему хлопают, затем выходит следующий оратор и – отвечая на неустанную заботу партии и правительства, в свете новых масштабных и ответственных задач, выдвинутых в последнем постановлении, призывает обратить особое внимание на идейное содержание произведений художественной литературы и делом участвовать в великой работе по коммунистическому воспитанию масс… Надо полагать, до конца Чуковский на этих заседаниях недосиживал.
Убогую штампованность разговоров, книг, научных статей, окружающих людей уже больше невозможно выносить. В конце 1960 года Чуковский начинает свою масштабную операцию по спасению русского языка. Начиная с вышедшей в ноябре известинской статьи «Сыпь», посвященной канцеляризмам, он одну за другой публикует свои работы о проблемах языка. Может быть, потому, что слух оскорблен до крайней степени. А может быть, – потому, что занятия литературой кажутся уже вполне безнадежным делом.
4 января 1961 года Чуковский писал: "Год начался для литературы ужасно. Из «Октября» вырезали роман Казакевича. Из «Знамени» изъяли роман Василия Гроссмана; из «Нового мира» вырезали Воспоминания Эренбурга о Цветаевой, о Пастернаке и проч. (воспоминания эти все-таки были напечатаны. – И. Л.). Неохота писать о языке. Какой тут язык! Недавно одна женщина написала мне: «вы все пишете, как плохо мы говорим, а почему не напишете, как плохо мы живем»".
В общем-то для Чуковского ответ был очевиден: для него и плохой язык, и плохая жизнь были явлениями одного порядка: и то и другое обусловлено душевным оскудением. Если человек внутри пуст, если не связан крепко-накрепко путами любви ни с родной культурой, ни с людьми, ни с обществом, если он воспитан на культурных отбросах, на штамповке (и неважно, идейная это штамповка или безыдейная), – он скверно мыслит, скверно говорит и скверно относится к людям. Если не разбужена в нем творческая фантазия, не привита любовь к созиданию, не воспитано уважение к работе и сознательное, хозяйское, вдумчивое отношение ко всякому делу, – то и работа его будет халтурной и подневольной, и руководить он будет бестолково и жестоко, и всякое благо обратит во зло. Бедные, бедные, обокраденные души.
Странное дело: литература пробуксовывает на одном месте, подвергаясь постоянным разносам, одергиваниям и напоминаниям. А жизнь несется вперед семимильными шагами—и вот первый полет человека в космос, и вот еще один, и еще. Космические полеты искренне восхищали Чуковского, подкрепляя его веру в исключительные возможности человека – и нравственные, и творческие, и технические.
Надо сказать, к желанию человека летать он относился с горячим сочувствием еще со времен полетов Уточкина на первых «этажерках». Сам в первый раз пролетел на аэроплане в 1916 году, затем летал на одном из первых советских пассажирских самолетов. В двадцатых заговорил о глухоте русской литературы к мечте о полете – в книге «Две души Максима Горького»; в 1940-м опубликовал статью «Авиация и литература», куда включил целый фрагмент из этой книги. В этой статье говорилось, как много стихов в СССР пишут о летчиках, – даже дети в литературной студии пионерского лагеря, которую К. И. вел в Петергофе, в дни полета Чкалова, Белякова и Байдукова, не сговариваясь, притащили ему 32 стихотворения об этих летчиках. До революции, рассказывает Чуковский, в литературе царило «гробовое равнодушие и к авиации, и к самолетам, и к летчикам». Поэты с презрением относились к аэропланам, сравнивая их полет «с полетом религиозной души в бесконечность». Авиация, разумеется, проигрывала метафизике. «Им дали новую радость, вооружили их новым могучим оружием, они же залопотали, как толстовский Аким: „А бог? А душа?“»
Для Чуковского успехи авиации были радостью, новым свидетельством величия человеческого гения, новым достижением творческой фантазии, сбывшейся мечтой, потому даже Блока он укоряет за строчки «О стальная, бесстрастная птица, / Чем ты можешь прославить Творца?». «В нашей литературе о летчиках, несмотря на ее богатство, – заключал Чуковский, – все еще нет ни одной эпопеи, которая по своему качеству могла бы сравниться с деяниями воспеваемых ею людей». И, конечно, каждый из первых полетов космонавтов он приветствовал радостными газетными статьями: «Вровень со звездами», «Это колоссально!», «Сказка стала былью», «Нельзя привыкнуть»… И позднее негодовал на сограждан, которые в 1969-м восприняли полет американцев на Луну с завистливой злобой. Домработница дочери ворчит: «Эх, подохли бы они по дороге!» «Бедные сектанты не желают чувствовать себя частью человечества», – комментирует Чуковский.
6 августа 1961 года К. И. записывал в дневнике, размышляя о полете космонавта номер 2: "Сейчас, когда я сижу в комнате и пишу эти строки, его, Германа Степановича, мотает в безвоздушном пространстве вокруг этой трагической нелепой планетки – с ее Шекспирами, Львами Толстыми, Чеховыми, Блоками, Шиллерами – и Эйхманами (это нацистский преступник, которого судили в Израиле в те же дни. – И. Л.). Что он чувствует в эту минуту? Меня почему-то томит такая тревога, что я буквально не нахожу себе места. Нашел ли он там, в пустоте, бессмертье или смерть?"
Некоторые из статей К. И., посвященных первым космическим полетам, были опубликованы в органе Союза писателей, газете «Литература и жизнь», которая очень скоро напала на Чуковского по самому неожиданному поводу.
Все началось из-за одной из статей Корнея Ивановича о языке. Опубликованная «Литературной газетой» 12 августа 1961 года, она называлась «Нечто о лабуде». Чуковский в ней бранил отвратительный жаргон, на котором изъясняется юношество («фуфло, потрясно, шмакодявка, хахатура, шикара»), и говорил о том, что жаргон этот является свидетельством душевной скудости. Но затем удивлял читателя, неожиданно поворачивая чуть не на 180 градусов и защищая тех, кто говорит этим варварским языком: «Изрядная доля людоедских словечек создана, так сказать, в противовес той лакированной, слащаво-фальшивой, ханжески-благонамеренной речи, которую разные человеки в футлярах все еще продолжают культивировать в школе». Школьники говорят на этом безобразном языке, убеждал Чуковский, потому, что не могут уже слышать обо всех этих «типичных представителях» и «наличии реалистических черт». И далеко не всегда вульгарность выражений свидетельствует о душевной грубости. В качестве примера К. И. приводил героев недавно опубликованного в «Юности» и сильно нашумевшего романа Василия Аксенова «Звездный билет», которые изъясняются на самом свирепом жаргоне, но при этом оказываются «милыми, жизнестойкими и, пожалуй, одухотворенными юношами».
Надо сказать, что именно жаргонизмы в этом романе вызвали самую бешеную волну критики. Станислав Рассадин писал в статье «Искусство быть собой»: «Несметное число статей было посвящено злосчастному „Звездному билету“ В. Аксенова, и почти все критики яростно протестовали против жаргонизмов, даже не пытаясь разобраться, имели ли они в романе художественную функцию, а заградительно выставляя вперед жесткие критические ладони. Кажется, только один голос прозвучал тогда спокойно и трезво – голос восьмидесятилетнего Чуковского».
Чуковский – один из всех – не обличал, а защищал школьников, которые «в огромном своем большинстве… благороднее, лучше, умнее тех людоедских словечек, которыми они щеголяют теперь, подчиняясь всемогущему стадному чувству». Но обвинял школу в том, что она не воспитывает в детях любви к языку и литературе, а кормит их несъедобными, картонными «планами показа».
Пожалуй, ничего особенного бы в этом выступлении не было: хранить чистоту русского языка кто только ни призывал. Но Чуковский защищал «Звездный билет» – произведение отнюдь не враждебное советской власти, а просто несоветское. И нападал на школу: вроде бы за канцелярский способ преподавания литературы – но каждому было понятно, что мишень его – вовсе не только «человеки в футлярах» и «типичные представители», а вся система понимания и преподавания литературы только как «способа отображения действительности в ее революционном развитии» и «фактора идейного воспитания». А это уже было сродни святотатству.
Поэтому уже 23 августа газета «Литература и жизнь», называемая среди литераторов «ЛиЖи» за свою специфическую общественную позицию, вышла с целой полосой откликов на статью Чуковского. Отклики были очень грозные – настолько, насколько авторы могли себе позволить лягать Чуковского – уже не всегдашнего литературного изгоя, а «старейшего писателя», орденоносца и признанного классика; к тому же – своего недавнего автора!
Больше всего обиделись учителя (или за них обиделись нужные люди и обеспечили подписи). И. Моцарев, заслуженный учитель школы РСФСР, в статье с характерным названием «Никакого оправдания» писал: "Не будем спорить: может быть, К. Чуковский и встречал таких педагогов, которые культивируют (даже на уроках литературы!) «лакированную, слащаво-фальшивую, ханжески-благонамеренную речь» (какая, однако, убийственная характеристика!). В огромной семье наших советских учителей, возможно, найдутся и такие. Но подавляющая масса наших учителей-словесников (далее автор постепенно возвышает голос, пока не доходит до уровня первомайского радиовещания. – И. Л.), сознавая свою величайшую ответственность за дело воспитания и образования будущих граждан коммунистического общества, старается научить их тому языку, на котором разговаривал Ленин, – языку, образцы которого дают наши лучшие писатели, классические и современные… Наша художественная литература, изучаемая на уроках в школе под руководством настоящих учителей («человекам в футляре» не место в советской школе), является для молодежи подлинным «учебником жизни»; в руках учителя она – могучее средство коммунистического воспитания. Воспитание коммунистической морали – вот что пронизывает работу школы".
Вот на что, оказывается, покусился Чуковский! Недаром он записал в дневнике с брезгливым изумлением: «Две статьи с доносом о моей неблагонадежности. Эта газета какое-то „Ежедневное ура“… Теперь объявляют чуть ли не врагом народа того, кто осмелится сказать, что среди учителей у нас есть человеки в футлярах, хотя сами же плодят таковых».
Автором второй статьи, укоризненно называвшейся «Не по-горьковски», был И. Астахов. «Школа может вести и во многих случаях ведет весьма успешную борьбу за культуру речи, – убеждал он, – несмотря на то, что иные весьма уважаемые писатели своими не всегда продуманными советами в какой-то мере дезориентируют педагогов в этом важном и нелегком деле». Почему же Чуковский вдруг стал защищать жаргон, хотя еще в июле призывал обрушиться на языковую вульгарщину «всей громадой»? – задается вопросом Астахов и находит корень зла: «Звездный билет!» Его герои – совсем не милые, их отличает «развязность, разухабистость и самонадеянность», что еще ужаснее – «комсомол для них даже не существует». А Чуковский мимо этого прошел. Не по-горьковски.
25 августа к этим авторам присоединился В. Панков, выступивший с довольно умеренной – на фоне предыдущих реплик газеты – статьей «Право на звездный билет», где указывал на бедность «идейной основы романа» и осторожно указывал Чуковскому на его неправоту. В тот же день «Литературная газета» – все-таки «оттепель» еще продолжалась, – выпустила подборку статей в защиту позиции Чуковского и повести Аксенова. Учительница и писатель Наталья Долинина откликнулась на публикации «Литературы и жизни» статьей «Легкий способ спорить»; П. Куриленко предостерегал: «Внимание! Языковая полиция!», Петр Ш. рассказывал, как сам прошел через увлечение жаргоном, О. Губина призывала: «Надо помочь» – и учителям, и ученикам.
«Литература и жизнь» не стерпела и уже 30 августа выпустила новую подборку откликов, куда более свирепых. Ашот Гарнакерьян из Ростова-на-Дону в большой статье указывал, что «Чуковский недостаточно точно разобрался в причинах, порождающих жаргон», «не высказал своих интересных предложений, которые помогли бы педагогам в их дальнейшей работе»… Молодой и немаститой Наталье Долининой досталось от него куда больше: «Развязная, претенциозная статья учительницы Н. Долининой из Ленинграда»; «никакого „молодежного жаргона“ не существует. Ей, учительнице, это надо бы знать»; «неуважение к собственной профессии»… «Смотри, как они учтивы с тобой (и в каждом номере все учтивее, ибо ты защищен славой и возрастом) и как грубы с Долининой», – писала отцу Лидия Корнеевна.
Учительница И. Котова обвиняла в распространении жаргона литературу: «„Шмакодявка“, размноженная стотысячным тиражом, может оказаться „принятой на вооружение“ прочитавшими книгу». Василий Бирюков из Рязанской области выражал опасение, что сельская молодежь, таких слов не знающая, им научится. Учитель Воронин из Владимира упрекал редакцию «Юности» в том, что она «мало поработала с Аксеновым». Художник Судаков выражал надежду, что «„Нечто о лабуде“ – случайное выступление старейшего писателя и литературоведа, досадное недоразумение, ни в коей мере не характеризует подлинного отношения Корнея Чуковского к проблеме современного русского языка». Патетичнее всех выступила библиограф И. Козловская из Чувашии: «Именно никакого оправдания нет и не может быть для советского писателя, если он отображает и унижает нашу гордость, нашу великую драгоценность, нашу красоту и силу…»
«Литературная газета» 31 августа вышла с упреком: «Лишь бы поспорить». А 1 сентября «Литература и жизнь» так и продолжала с того же места, с той же фальцетной ноты: «…оберегать от засорения… нашу гордость и славу… язык нашей родной, прекрасной русской литературы…» Последнее слово осталось за «Литературной газетой», но дальше уже даже цитировать неинтересно. Лидия Корнеевна сообщала отцу по горячим следам первых публикаций: «Отовсюду слышу восторги по поводу твоих статей. Мне говорят и пишут о твоем „героическом подвиге“… Ты знаешь, я „Литературку“ не люблю, но при теперешнем отчетливом расслоении (в „ЛиЖи“, „Октябре“, „Москве“ – черная сотня) – „Литературка“ кажется верхом благородства, потому что противопоставлена им».
Судя по ярости полемистов с обеих сторон, Чуковский попал точно в нерв: начавшаяся дискуссия выходила далеко за рамки вопросов чистоты языка. Речь шла, скорее, о возможностях выразительных свойств языка, о раскрепощении формы и содержания, о внимательном и чутком отношении к молодежи, о пригодных и непригодных методах воспитания, о профессионализме педагогов – но главное, о новой степени свободы – и в литературе, и в жизни, как ни излишен тут каламбур.
9 и 16 сентября К. И. снова выступил в «Литературной газете» со статьями, посвященными «канцеляриту». Эти статьи вошли в книгу «Живой как жизнь» – собственно говоря, он по мере работы над книгой публиковал в газетах некоторые ее фрагменты. Упоминание «Звездного билета» автор из окончательного текста изъял, но взамен вставил такой абзац:
"Чтобы добиться чистоты языка, нужно биться за чистоту человеческих мыслей и чувств. Этого упрямо не желают понять многие из наших пуристов. Вместо того чтобы объединенными силами восстать против тех уродливых сторон нашего быта, которые породили уродливую речь, они в негодовании нападают на современных писателей, изображающих некоторые круги молодежи и правдиво передающих в своих повестях и рассказах их подлинную – «людоедскую» – речь.
Они забыли мудрую пословицу:
«На зеркало неча пенять, коли рожа крива».
Оттого-то так много у нас чудаков, которые пеняют на зеркало, едва только они обнаружат, что в нем отражаются их низкие лбы и вульгарные челюсти!
И не только пеняют на зеркало, но и набрасываются на него с кулаками".
С учетом всего, что говорил на всевозможных съездах и пленумах Никита Сергеевич в защиту «лакировщиков» и против «отрицательного изображения», – картина получается довольно любопытная.
Книга была закончена в начале августа 1961 года. Чуковский писал в дневнике: «Закончил (даже не верится) свою книгу „Живой как жизнь“, над которой корпел день и ночь весь этот год, – и как я боюсь, что в ней сказались мой старческий склероз, мои бессонницы, моя предсмертная тоска. Книжка вышла свежая и, пожалуй, не вредная». Общество восприняло книгу как очень нужную и своевременную, а к Чуковскому, как и после публикаций его прославленной «От двух до пяти», посыпались читательские письма – с предложениями, благодарностью, негодованием, вопросами (он сам писал, что получил около двухсот писем).
Успех книги объяснялся просто: с читателем говорили уважительно, заинтересованно и ясно. Говорили не только и не столько о языке, сколько о самом обществе, которое этим языком говорит, и о болезнях, которыми оно болеет: понятно ведь, что канцелярит, которому посвящены самые язвительные и страстные страницы книги, – болезнь не столько языковая, сколько душевная, и не из Африки ее знойным ветром принесло, а породили ее местные условия… Во время работы К. И. сам одергивал себя в дневнике: «Слишком большую главу занимают в моей книжке канцеляризмы. Между тем дело не только в них, пропала самая элементарная грамотность». Однако именно борьбой с канцеляритом книга больше всего и запомнилась читателю – потому, что восставал Чуковский не против оборотов речи как таковых, а против трусости, скудости, зашоренности сознания, против перестраховки и боязни говорить прямо, просто, открыто и ярко – против того образа жизни и образа речи, который выработался в обществе за годы зажима и страха.
О душевной скудости и душевном богатстве говорил Чуковский – и о том, как много возможностей для саморазвития дает язык, если относиться к нему с уважением. И, конечно, для тех, кто хотел начать работать над собой сразу, он давал практическое руководство: в левом столбике – как говорить нельзя, в правом – как говорить нужно. Список этот отдельно публиковался в газете и выходил приложением к некоторым изданиям «Живого как жизнь» – и до сих пор хорош для самопроверки: а так ли я говорю; примеры есть довольно заковыристые. А ведь первый такой список Чуковский составил более полувека назад для собственного пользования – когда Городецкий насчитал в его лекции 92 случая неправильного ударения. Значит, уверен был, что этот способ работает, что помогает, что с помощью такого списка можно отучиться делать ошибки и заговорить правильно.
Но не это, конечно, так привлекло к книге читателей. К этому времени о языке писали много – с точки зрения сталинской работы о языкознании и с точки зрения науки, писали с пафосом, призывали беречь и уважать – но все это было рассчитано либо на специалиста, либо вообще непонятно на кого. А Чуковский доверительно разговаривал с читателем и увлеченно рассказывал ему, какая это сложная, интересная, саморегулирующаяся система – русский язык; что действительно опасно для него, а с чем он справится сам, как новые времена обогащают и развивают его. С читателем редко беседовали так спокойно и свободно, без набивших оскомину обличений и пафосных воззваний, неназойливо пробуждая интерес и любовь к русской филологии. Книга вышла в 1962 году, и уже на следующий год Чуковский ее переработал, дополнил, расширил и выпустил вторым изданием.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.