«Херувимы», конец конспирации, континент[63]
«Херувимы», конец конспирации, континент[63]
Аччелерандо,[64] с которого начался для меня второй триместр, продолжалось и после моего возвращения в колледж. Все больше театра и все меньше учебы.
Теперь мне пришлось выбирать — поселиться вне колледжа в собственной «берлоге» или остаться в нем, разделив жилье с товарищем-второкурсником. Мы с Кимом предпочли остаться и были вознаграждены роскошными апартаментами в «Волнат-Три-Корт». Потолки с потемневшими с елизаветинских времен балками, стены, обитые деревянными панелями. Кое-где из этих панелей были вырезаны куски, и за ними таились утопленные в стену буфеты, а в одном месте — кусок штукатурки со средневековой росписью. Имелись там и книжные полки, и хорошая «комната прислужника», и приоконные диванчики, и древние-предревние освинцованные оконные рамы с кривоватыми стеклами, и далеко не убогая мебель. Мы с нашими книгами, пластинками, стеклянной и фарфоровой посудой, моим бюстом Шекспира и кимовским Вагнера, шахматами «от Жака» и проигрывателем «Бэнг и Олафсен» расположились в них ничуть не хуже любых других студентов университета.
Три триместра этого второго года в памяти моей слились и размазались. Я знаю, что в один из них мне — ура! — предложили вступить в клуб «Херувимы». На церемонии посвящения требовалось выдуть целые кувшины героически отвратных и немыслимым образом смешанных крепких напитков, вина и пива. Следовало также объяснить значение изумрудно-сине-розового шарфа «Херувимов»: «Зеленый — „Куинз“, синий — эмпиреи, розовый — херувимская попка». Еще одна обязанность кандидата состояла в том, чтобы рассказать, что именно он намеревается сделать в поддержку и развитие миссии «Херувимов» и херувимизма. Не помню, что сказал я, полагаю, нечто самонадеянное — дескать, став знаменитым актером, я буду при всякой возможности появляться на телеэкране в херувимском шарфе. Другой посвящаемый, Майкл Фоул, заявил, что станет первым «Херувимом», который присоединится в небесах к херувимам настоящим. Когда его попросили объясниться, он сказал, что намерен стать первым «Херувимом», который полетит в космос. Такое его притязание всем показалось нелепым. В космос летали либо американские астронавты, либо советские космонавты. Однако позже, в несколько более внятном разговоре с ним, состоявшемся по ходу херувимской попойки, я понял, что говорил он совершенно серьезно. Подданство он имел двойное, англо-американское, — американкой была его мать. Он бегло говорил по-русски и научился этому самостоятельно, рассудив, что будущее космических исследований зависит от всестороннего сотрудничества между Соединенными Штатами и Советским Союзом. Мало того, он уже третий год писал диссертацию по астрофизике и состоял в Учебном авиационном корпусе ВВС, где выучился летать практически на всем, у чего имеются крылья или винты. С такой целеустремленностью и решимостью я еще никогда не сталкивался. Семь лет спустя он стал астронавтом НАСА. Еще через пять лет впервые полетел в космос на шаттле, а ко времени отставки провел вне Земли больше года жизни. До 2008-го он удерживал за собой американский рекорд длительности пребывания в космосе — 374 дня, 11 часов и 19 минут, — можно и не говорить, что рекорд британский по-прежнему остается за ним. Я, конечно, рад был бы сообщить вам, что его смелость, увлеченность и преданность делу стали для меня примером, перевернувшим всю мою жизнь. Но на самом деле я счел его чокнутым и теперь краснею, вспоминая о том, как потешался над ним.
В 1999-м Майкл Фоул пригласил меня поприсутствовать при запуске шаттла, на котором он отправлялся в космос, чтобы произвести ремонт космического телескопа «Хаббл», однако я приехать не смог. В 2003-м он пригласил меня снова — на старт его последней миссии, которую он проводил как командир международной космической станции. Но я опять оказался занятым. О чем я только думал? Разумеется, мне не составило бы большого труда отложить любые мои дела, слетать на космодром и посмотреть, как замечательный человек делает самое замечательное из всех, какие может совершить кто бы то ни было, дело. Я такую возможность упустил и страшно об этом жалею. Надеюсь, нынешние «Херувимы» включили в свои ритуалы тост в честь самого блестящего и бесстрашного из облачавшихся когда-либо в зеленый, синий и розовый цвета членов их небесного воинства.
Вскоре я постарался, чтобы в «Херувимы» приняли и Кима, и он, возможно из благодарности, но, скорее всего, по щедрости душевной заказал для меня смокинг в портняжной мастерской, находившейся на углу Силвер и Трампингтон-стрит. «Ид и Равенскрофт» не только торговали модной мужской одеждой, но и шили сложные костюмы какого угодно рода для ученых, юристов, священников, а также для церемоний — от мантий выпускников до королевских нарядов. Пошитый ими для меня двубортный смокинг из плотной шерсти обладал редкостной красотой. Лацканы его были отделаны черным шелком, по штанинам тянулись шелковые же лампасы. Ким решил, что к такому костюму надлежит добавить достойного качества сорочку с отстежным воротничком и черный галстук-бабочку из хорошего шелка. А как носить все это без соответственной обуви? На деньги Ким никогда не скупился, но и напоказ их не выставлял. Он ни разу не заставил меня почувствовать себя счастливчиком, на которого изливаются его щедроты, ни разу не смутил ими и не ошеломил. Щедрость Кима отличалась и добротой, и размахом, и размах этот позволял нам купаться в завидной роскоши. Мать Кима часто присылала единственному и любимому сыну корзины с деликатесами из «Харродза», целые ящики вина и бесчисленные пары кашемировых носков. Отец работал в рекламном деле — в концерне, как-то связанном с местами для размещения рекламы и явно процветавшем. Моя семья с ее относительно скромным достатком не привыкла, в отличие от кимовской, к трюфелям, паштетам и винтажному портвейну, однако мама обладала совершенно сверхъестественной способностью точно чувствовать момент, когда мои деньги иссякали, и проявляла ее гораздо чаще, чем того требовало спокойствие скептика вроде меня. Скажем, я мог обнаружить в почтовом ящике счет от кембриджского книжного магазина «Хефферз», лишавший меня сна на целую ночь, а следующим утром от мамы поступал конверт с чеком и запиской насчет того, что эти деньги мне, наверное, не помешают. И полученной суммы всякий раз хватало на оплату счета — еще и на вино с пирожными кое-что оставалось.
Ко мне приехала погостить моя сестра Джо. Ким ей ужасно понравился, да и с прочими моими знакомыми она передружилась. Ее обычно принимали за студентку, хоть Джо и было всего пятнадцать. Когда же она вернулась домой, я послал ей письмо, оно попалось на глаза отцу, а из каких-то содержавшихся в нем слов с полной ясностью следовало, что я гей. И скоро в сторожку привратника «Куинза» пришла его записка, содержавшая просьбу позвонить домой. Я позвонил, и отец сказал, что заглянул в мое письмо к Джо и сожалеет об этом, что же касается моего гейства, так оно его только радует, да еще и от всей души…
— Да, маме очень хочется сказать тебе пару слов.
— Милый!
— Мам. Ты очень расстроилась?
— Ну что ты глупости говоришь? По-моему, я всегда это знала…
Какое дивное облегчение испытал я, разоблаченный подобным образом.
Снова наступил мой черед исполнять одну из обязанностей студента — в течение недели читать в трапезной колледжа латинскую благодарственную молитву. Я начал писать от случая к случаю статьи и обзоры телепередач для студенческой газеты «Плакат», играл все больше и больше ролей во все большем и большем числе пьес. Сыграл диск-жокея в «Городской конфетке» Полякова, поэта в «Узкой дороге на дальний север» Бонда и преподавателя классической литературы в новой пьесе студента по имени Гарри Эйр. Играл королей, герцогов и престарелых советников в пьесах Шекспира, убийц, мужей, бизнесменов и шантажистов в пьесах старых, новых, забытых и воскрешенных. Если верить Киплингу, сказавшему, что обыкновение, пускаясь в дальний бег, мерить расстояние секундами как раз и обращает человека в мужчину, то я был, похоже, одним из самых возмужалых студентов Кембриджа.
Во время рождественских каникул, между Михайловым и Великопостным триместрами, я сопровождал «Группу европейского театра» в турне по континенту, даруя благодать «Макбета» озадаченным сообществам театралов Голландии, Германии, Швейцарии и Франции, состоявшим по преимуществу из силком загоняемых в театры школьников. Режиссером была Пип Бротон, поставившая «Арто на Родосе», а роль жестокого тана была поручена ею Джонатану Тафлеру. Однако в последнюю минуту он заболел и поехать с нами не смог, что стало для Пип жестоким ударом, ибо они с Джонатаном были очаровательно преданной друг дружке парой. Я играл короля Дункана — превосходная для такого турне роль, поскольку король погибал почти в самом начале пьесы, и это позволяло мне осматривать город, в котором мы вставали на постой, и возвращаться ко времени выхода на поклоны переполненным сведениями о его лучших барах и самых дешевых ресторанах. ГЕТ была основана Дереком Джекоби, Тревором Нанном и другими в 1957-м, в год моего рождения, и приобрела — вследствие нередких ее прегрешений по части возвышенной серьезности и благопристойности — репутацию отчасти прискорбную. Поговаривали, будто город Гренобль зашел так далеко, что запретил появляться в нем любым кембриджским труппам, — после того, как в середине семидесятых захмелевшие актеры ГЕТ устроили на приеме мэра показательное выступление. Собственно, показывали они, если верить слухам, собственные голые телеса. Наша труппа вела себя не столь дурно, однако и мы вытворяли на сцене черт знает что. Есть в сидящих рядами и рядами серьезных швейцарских школьниках, которые, держа на коленях каждый по сборнику пьес Шекспира, прилежно поедают глазами одну его строку за другой, нечто, пробуждающее в британском актере беса. Перед самым подъемом занавеса мы объявляли «слово дня», и актер, которому удавалось чаще других втискивать его в свою роль, получал после спектакля награду. «Мы, дурни, читать по дурням мысли не умеем, — помнится, сообщил я однажды со сцены Гейдельберга. — Ведь в благородство этого вот дурня я верил слепо».[65] Ну и так далее.
Марк Нокс, игравший в нашем «Макбете» несколько ролей (в том числе и роль гонца, который приносит леди Макдуфф весть о том, что страшный Макбет уж близится и ей грозит опасность), обнаружив, что его речь отлично ложится на мотив «Зеленых рукавов», пел ее, приложив к уху палец, чем поверг бернскую публику в большое недоумение. А следом выяснилось, что и ведьминское «Когда сойдемся мы втроем — дождь будет, молния иль гром?» можно петь — лишь с минимальным насилием над слогами — на мотив «Услышь, как ангелы поют».
На этом фоне Барри Тейлор, который пищал и лепетал невнятицу, когда был Калибаном в показанной RATS на Майской неделе «Буре» Иэна Софтли, а теперь в последнюю минуту подменил Джонатана Тафлера, смог непонятно выдать великолепного Макбета. Если я возвращался с моей городской рекогносцировки достаточно рано, то стоял за кулисами и с наслаждением наблюдал за тем, как он, возносясь над разного рода розыгрышами, а иногда и присоединяясь к ним, ухитряется — лучше, чем мне когда-либо доводилось видеть, — передавать смертоносную жестокость Макбета, пожирающее его чувство вины, бурлящий в нем гнев и страшную боль. То, что труппа любительского театра неизменно верит в свою способность выдержать сравнение с наилучшим профессиональным, это, разумеется, трюизм, но порой и любителю удается сыграть так, что его исполнение может стать предметом гордости профессионала, и в случае Макбета Барри Тейлора происходило именно это. Так, по крайней мере, говорит моя память.
В туристическом автобусе, который перевозил нас из одного европейского города в другой, времени мы проводили больше, чем на сцене. В результате главной нашей заботой стало изобретение игр и иных позволявших коротать время развлечений. Большинство из нас готовилось к экзаменам по английской литературе, а потому одна из игр состояла в том, что каждый выписывал на листочек названия больших литературных произведений, отродясь им не читанных. Я собирал листочки и зачитывал перечень названий, который включал в себя «Гамлета», «Скотный двор», «Дэвида Копперфилда», «Гордость и предубеждение», «Великого Гэтсби», «В ожидании Годо»… какой обязательный для прочтения шедевр ни возьми, в автобусе отыскивался человек, его не читавший. Корчи стыда, вызванного глубиной нашего невежества, были столь же приятными, сколь и унизительными. А знание, что не тебе одному свойственны странные, необъяснимые прорехи в образовании, утешало. Вам, наверное, захочется узнать, какие названия выписывал я. Пожалуйста: «Влюбленные женщины» Д. Г. Лоуренса, которых я, к моей несомненно жалкой беде и позору, не прочитал и поныне. Как не прочитал «Сыновей и любовников» и «Радугу». Можете также добавить к этому списку все романы Томаса Гарди, кроме «Мэра Кэстербриджа» (который я на дух не переношу). Я принимаю — и со страстью — Лоуренса и Гарди как поэтов, однако романы их нахожу для чтения непригодными. Ну вот. Чувствую себя только что вышедшим из исповедальни. Надеюсь, я вас не слишком расстроил.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.