Эпилог

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Эпилог

22 октября 1991 года я вместе с Катей улетел в Нью-Йорк по приглашению Фила Донахью, чтобы вместе с ним вести телевизионную программу. Приняв это приглашение, я в какой-то степени действовал по рецепту Наполеона: «Ввяжемся, а там посмотрим». Я не был уверен, что смогу работать на равных с Филом, я совершенно не представлял себе, как вообще буду жить в Нью-Йорке. Словом, было много вопросов и ни одного ответа. Так почему я все же решил уехать?

Отчасти это было связано с тем, что я больше не работал на Центральном телевидении, откуда меня «ушли» после скандального (с точки зрения властей) интервью, данного мною одной американской телекомпании.

Отчасти это было связано с желанием принять новый вызов и доказать всем, и, в первую очередь самому себе, что и в Америке я могу работать не хуже лучших.

Но все-таки главная причина состояла в другом.

* * *

19 августа 1991 года, примерно в семь утра, я вернулся с утренней пробежки. Поднявшись на крыльцо домика, который мы снимали в Жуковке, я увидел застывшую перед телевизором Катю, а на экране — позеленевшее лицо своего знакомого, диктора ЦТ Юрия Петрова. Он говорил что-то о каком-то ГКЧП. Через пять минут все стало ясно: совершен государственный переворот. Горбачев, находящийся на отдыхе в Форосе, якобы болен и не может исполнять своих обязанностей президента СССР, поэтому создан Государственный Комитет по чрезвычайному положению, куда, в частности, вошли председатель КГБ СССР В.А. Крючков, премьер-министр СССР В.С.Павлов, министр внутренних дел СССР Б.К. Пуго, министр обороны СССР Д.Т. Язов и вице-президент СССР Г.И. Янаев.

Это означало конец перестройки и гласности, конец всем мечтам о социализме с «человеческим лицом»: КГБ, милиция, вооруженные силы (нынешние «силовики»), за которыми стояли ЦК КПСС и правительство (минус Горбачев) выступили против нового курса. Разве они могли проиграть?

Мы немедленно сели в наш «жигуленок» и помчались в Москву. Рядом с нами грохотала колонна танков, и только оказавшись рядом с этими машинами, я понял, до чего танк страшен. Громадный, грозный железный монстр, который задавит тебя и не заметит.

22 августа 1991 г. Я выступаю перед гостиницей «Москва» после провалившегося путча

Еще в подъезде дома я услышал, как в квартире трезвонит телефон, и сразу понял: это меня разыскивают разные американские, английские и французские СМИ, жаждущие получить комментарий. Мы вошли в квартиру, телефон все звонил и звонил, а я не понимал, как должен поступить. Если ответить и дать событиям ту оценку, которую я считал единственно верной, то ни в какую Америку я не поеду; скорее, могу «поехать» совсем в противоположенную сторону. Если дать другой комментарий, то это будет подлостью, которую я вряд ли прощу себе. Если не давать никакого комментария, то это будет… что?

Звонки не прекращались, и я сказал Кате, что хочу выйти, посмотреть на происходящее. Ходил я часа три или четыре. Такой я Москву еще не видел: у Белого дома толпы народа, строящие какие-то самодельные баррикады, танки на улице Горького и Манежной площади, из их башен растерянно смотрят на обступивших их людей солдатики лет восемнадцати-двадцати. В воздухе пахнет и грозой, и свободой, от которой кружится голова.

С самого начала я понимал, что я должен дать интервью, у меня нет выбора, вернее, есть выбор между позором и презрением к себе, с одной стороны, и риском быть арестованным, но иметь чистую совесть, с другой. И вышел я из дома подальше от непрекращающихся звонков с тайной надеждой, что, быть может, увижу нечто такое, что освободит меня от этого долга. Получилось же совсем неожиданно: выбор оказался легким, и не было в этом ничего героического — вдруг я понял, что перестал бояться.

Советский Союз держался на своего рода эпоксидном клее, состоящем из веры и страха. И пока эти составные части «работали», система была незыблемой.

Первой начала сдавать вера. Разоблачение культа личности Сталина, вызывавший смех и презрение «Хрущ», напялявший себе на грудь пять золотых звезд Героя Брежнев — таких обстоятельств не выдержала бы ни одна вера.

А вслед за верой стал подтачиваться страх.

Помню, что все годы своего проживания в СССР я боялся. Чего? Не могу сказать конкретно. Я чувствовал себя совершенно беззащитным. Это был страх, не имевший ни ясного образа, ни места обитания. Он просто был. Помню, каждый раз возвращаясь из ежегодного отпуска, я боялся того, что случится в первый день моей работы. Не ждут ли меня неприятности в связи с тем, что я сказал, или, напротив, не сказал, сделал или не сделал? Страх этот сидел во мне безвылазно, прописавшись, казалось, навечно. И вдруг он исчез. Его не стало, причем я понимал точно, что больше он не вернется никогда. Невозможно передать облегчение, которое я испытал, будто задышал свежим, прохладным воздухом, наполнившим мои легкие тысячами пузырьков чистой радости.

Я вернулся домой и сказал Кате, что должен ответить на телефонные звонки, должен сказать то, что считаю нужным. И она совершенно спокойно, абсолютно уверенно ответила: «Конечно, ты должен, по-другому ты не можешь поступить».

Я опасался, что она станет отговаривать меня, скажет, что глупо рисковать, когда через месяц нам предстоит уехать в Америку. Единственное, о чем Катя попросила, — это чтобы я дозвонился ее сыну Пете, в это время как раз находящемуся в Штатах, и сказал бы ему пока в Москву не возвращаться. (Я так и поступил, но Петя прилетел на следующий день — что было и остается предметом моей гордости.)

Эти три дня — девятнадцатое, двадцатое и двадцать первое августа — стоят особняком в русской истории: это был единственный случай, когда народ сам, без призывов, без вмешательства каких-либо партий, встал на защиту того, чего он, народ, хотел. И народ победил. Помню, как двадцать второго числа я оказался на площади Дзержинского, где состоялся спонтанный митинг. И когда меня заставили выйти на трибуну, чтобы сказать какие-то слова, вся громадная толпа начала скандировать «Познер! Познер! Познер!» — и я почувствовал, что такое выражение народного обожания может человека унести в заоблачные выси и привести к полной утере трезвой самооценки и всякого представления о реальности. Мною овладел страх — нет, не тот, о котором я говорил и от которого я избавился, страх не за себя, а боязнь того, насколько легко можно управлять людьми, когда они впадают в эйфорию.

То были великие дни, они останутся в моей памяти навсегда, вызывая и радость и боль. Потому что вскоре за ними последовало другое. И от этого я уехал.

Я уехал от Михаила Сергеевича Горбачева, который и породил перестройку, и погубил ее. Он отвернулся от людей с либерально-демократическими взглядами, он практически сам вернул к власти тех, кто не хотел и не мог хотеть развития перестройки. Он думал, что знает, как ими управлять, забыв, что партаппарат сильнее отдельно взятого человека. Кровь, пролитая в Риге, Вильнюсе, Тбилиси, Баку и Сумгаите, — лишь один из результатов его поворота не вправо, а назад. Скажете, не Горбачев отдавал приказ стрелять, калечить людей саперными лопатами? Не он. Но ответственность его, Президента страны.

Я не верю, что Горбачев не знал о готовящемся путче. Не может быть, чтобы не докладывали ему об этом, и не Сталиным он был, не параноиком, чтобы решить, будто доносят провокаторы, враги, предатели.

Почему Михаил Сергеевич взял и уехал в отпуск накануне подписания нового Союзного договора, имевшего архиважное значение для создания нового Советского Союза? Почему он не довел подписание до конца? Когда, много лет спустя, я задал ему этот вопрос в программе «ПОЗНЕР», он ответил: «Это была моя ошибка».

И все, Михаил Сергеевич? Нет уж, так не пойдет. И тогда в голову приходит ужасающая мысль — он все знал, он решил сыграть в две лузы: если путч удастся — он вернется и останется президентом, если же нет, то он — герой, жертва темных сил… Не хочу верить в это хотя бы потому, что благодаря Горбачеву моя жизнь, да и не только моя, изменилась до неузнаваемости, лично я благодарен ему по гроб жизни, но сомнения мучают и мучают. И я уехал.

Я уехал и от Бориса Николаевича Ельцина, который дважды звонил мне и предлагал свою помощь. Первый раз, когда он еще сам был в опале и баллотировался на пост Председателя Президиума Верховного Совета РСФСР, но вызвался «прикрыть» меня; второй раз, когда был Президентом РФ и предложил мне стать его пресс-секретарем (я отказался, сославшись на свой возраст и неспособность выражать чужое мнение, если оно не совпадает с моим собственным). Конечно же я ценю это и благодарен. Но это не меняет того факта, что Борис Николаевич имел уникальную возможность превратить Россию в демократическую европейскую страну. Но он не сделал этого. Более того, не справившись с собственными слабостями и плохо разобравшись в том, кто есть кто, он реально способствовал развалу страны — не СССР, а России. Все те беды, о которых говорят сегодня, восходят ко времени Ельцина. По сути дела, именно при Ельцине начинается отток сторонников нового курса, именно при нем возникает ностальгия по советскому строю, именно при нем возвращается и становится все популярней фигура Сталина.

Я верил Ельцину, несмотря на то, что был ему лично признателен, я искренне полагал, что… да что уж говорить! На сей раз моя вера полнилась сомнениями, я предчувствовал, что в который раз мои надежды напрасны.

Я уехал, потому что больше не было сил разочаровываться.

* * *

Я проработал на канале CNBC шесть с небольшим лет. Могу ли я сказать, что этот опыт научил меня чему-нибудь? Положа руку на сердце отвечу, что нет. Он, этот опыт, конечно, был полезен. Но американское телевидение не открыло для меня каких-то доселе мне неизвестных профессиональных секретов. Да, я многому научился у Донахью, научился, потому что он — уникальный мастер своего дела, а не потому, что он американец. За эти годы я убедился в том, что американские телевизионщики работают ничуть не лучше, чем российские: профессионал есть профессионал, этим все сказано.

Научила ли меня чему-нибудь американская журналистика? Безусловно. Если говорить совсем коротко, то она преподала мне три истины.

Истина первая. Свобода печати, свобода слова, которая ценится превыше всех прочих американских ценностей и оговорена Первой поправкой к Конституции США, не безгранична. Привожу пример. Году в девяносто третьем или девяносто четвертом американские СМИ поносили Японию за то, что она, Япония, не пускала на свой внутренний рынок американские автомобили. Требовали санкций, закрытия американского рынка для японских товаров и тому подобное. Мы с Филом посвятили этому вопросу одну передачу, главный посыл которой звучал так: американские автомобили уступают японским по всем главным показателям. Японские машины безопаснее, экономнее, лучше держат дорогу, реже ломаются. Чем ругать японцев, сказали мы, надо улучшить качество американских автомобилей. Вот когда они перестанут уступать японским, тогда будет о чем поговорить.

Среди рекламодателей программы «Познер и Донахью» числился американский автомобильный гигант «Дженерал Моторз», который после выхода в эфир той передачи отозвал свою рекламу. Нас с Филом тут же вызвал к себе президент NBC.

— Вы что, охренели?! Кто дал вам право критиковать наших рекламодателей? — возмутился он.

— А мы их и не ругали, — ответил Фил, — мы…

— Вы критиковали их товар, — перебил его президент, — а это недопустимо!

— А как же свобода слова? — поинтересовался я.

— Свобода слова?! — вскричал он. — Свобода слова — это там, на улице, — он махнул рукой в сторону окна, — там, а не в моей студии!

— Это цензура! — начал заводиться Фил.

— Вы меня, американца, обвиняете в цензуре?! — взревел президент. — Да как вы смеете?

Примечательно то, что президент компании и в самом деле не считал это цензурой. Защита доходов компании — это вовсе не цензура, это важнейшее дело. А запрет на критику рекламодателя и есть защита интересов компании. И выходит, что цензура — это то, что существует в других странах, но не в Америке. В Америке цензуры нет. Вдруг это напомнило мне ставшие классикой слова советской женщины-участницы телемоста «Ленинград — Бостон», которая на вопрос американской бабушки, есть ли насилие и секс на советском ТВ, ответила: «У нас секса нет…» Тут раздался громовой хотот собравшейся в студии аудитории, и в нем потонуло завершение ее фразы: «…на телевидении».

Конечно, секса на советском ТВ было немного, но он все-таки был. Конечно, цензуры на американском ТВ немного, но она все-таки есть. Однако утверждение: «у нас цензуры нет» не подвергается сомнению, это аксиома, как дважды два — четыре. Такое умение не видеть того, что видеть не хочется, совершенно поразительно. Я не отрицаю существования свободы слова, свободы печати в Америке. Она присутствует. Но свобода слова — это, как я уже говорил, коридор со стенами, пробивать которые не рекомендуется.

Истина вторая. Американская журналистика преподнесла мне несколько уроков профессиональной этики. Снова воспользуюсь примером. Каждая из трех ведущих телевизионных сетей — АВС, СBS, NBC — выходит в прямом эфире с главными новостями в одно и то же время — 18:30. Такая жесткая конкуренция приводит к тому, что зрителю, по сути, предлагается выбрать не саму программу (они почти одинаковы по содержанию), а ведущего. Скажем, в свое время самый высокий рейтинг имела новостная программа сети СBS, которую вел легендарный Уолтер Кронкайт. Когда он отошел от дел, его место занял Дэн Разер, не сумевший удержать зрителей на прежнем уровне, вследствие чего компания СBS стала проигрывать конкурентам. Тогда руководство решило пойти на эксперимент в виде парного ведения новостей (чего никогда не бывало прежде) и подкрепило Разера известной журналисткой, китаянкой американского происхождения, Конни Чанг. Все это совпало по времени с появлением на политической арене США некоего Ньюта Гингрича. Человек крайне консервативных взглядов, представитель так называемых «неоконов»[32], Гингрич способствовал тому, что республиканская партия получила большинство в палате представителей, спикером которой он стал. Было известно, что Гингрич сильно не любит президента Клинтона и терпеть не может его жену Хиллари. СBS решила послать Конни Чанг в штат Джорджия, где жила мать Гингрича, чтобы взять у нее интервью, — это было в январе 1995 года. Приезд мощной телевизионной команды — всегда экстренное событие в Америке, а когда это касается небольшого сонного городка на глубоком Юге, то становится событием чуть ли не историческим. И вот Конни Чанг берет интервью у пожилой, чуть напуганной матери Гингрича и спрашивает:

— А что ваш сын говорит о Хиллари?

Женщина смущается, краснеет и поясняет, что не может ответить на этот вопрос в эфире. Тогда Чанг наклоняется к ней и, понизив голос, предлагает:

— А вы просто шепните мне на ушко, чтобы это было только между нами.

Матери Гингрича невдомек, что прикрепленный к ее выходной блузке петличный микрофон прекрасно уловит каждое ее слово. Она шепчет:

— Он говорит, что она сука.

Слова эти прозвучали в вечерних новостях; но когда выяснилось, что Чанг обманула женщину, дав ей понять, будто ее слова не будут записаны, последовал гигантский скандал, Чанг стала объектом жесткой критики. В том же 1995 году она была уволена с СBS.

Урок ясный: американская журналистика придерживается определенных правил — пусть неписаных, — и нарушение их карается очень строго не законом, а самим журналистским сообществом. Эти правила появились не сразу (почитайте рассказ Марка Твена «Журналистика в Теннесси»), они — результат определенного исторического развития Америки, и я могу засвидетельствовать, что они действуют. Американский журналист не сообщит ничего, не проверив досконально факты, не переговорив с разными источниками информации, не убедившись в том, что это его сообщение точно и верно. Этим он принципиально отличается от своих российских коллег.

Наконец, истина третья, и, возможно, самая главная. Американская журналистика исходит из того, что она имеет один-единственный долг — информировать. Это превыше всего. В 1971 году газета «Нью-Йорк Таймс» опубликовала знаменитые и совершенно секретные «Пентагоновские бумаги», выкраденные бывшим морским пехотинцем, ученым и общественным деятелем Дэниэлом Эллсбергом. Из них явствовало, что президент Джонсон лгал собственному народу и всему миру, обвинив Северный Вьетнам в нападении на американский корабль в Тонкинском заливе, и воспользовался этой ложью, чтобы начать бомбежки Ханоя, тем самым нанеся тяжелый удар по престижу страны. Многие назвали бы такой поступок Эллсберга не просто не патриотичным, а предательским. Однако редколлегия газеты опубликовала эти документы, исходя из твердого убеждения: если пресса становится обладателем важной для народа информации, она обязана эту информацию сообщить. Абсолютно то же самое произошло в 2011 году, когда та же «Нью-Йорк Таймс» напечатала секретные донесения американских дипломатов, добытые возглавляемой Джулианом Ассанжем организацией «Викиликс».

Когда я работал в Нью-Йорке, меня пригласил на семинар известный обозреватель и преподаватель журналистики Фред Френдли. Там участвовали самые знаменитые журналисты Америки. Во время семинара Френдли сказал: «Хочу перед вами поставить задачу. Представьте, что вы берете интервью у министра обороны. Вы сидите в его кабинете, задаете свои вопросы, и вдруг раздается телефонный звонок. Министр поднимает трубку, что-то говорит, вешает трубку и обращается к вам: «Извините, мне надо выйти на три минуты. Посидите, сейчас вернусь». Он выходит из кабинета. Вы, конечно, смотрите, что у него на письменном столе, иначе вы не были бы журналистами. И видите, что министр оставил лицом вверх документ. К вам он повернут вверх ногами, вы не имеете права ничего трогать, но вы, конечно, умеете читать вверх ногами, иначе вы не были бы журналистами. Документ оказывается совершенно секретным, из него вытекает, что через десять дней ваша страна объявит войну другой стране. Как вы поступите с этой информацией? И имейте в виду: министр забыл перевернуть документ, так что это не подстава».

Обсуждение длилось меньше минуты, собственно, не было никакого обсуждения. Все ответили на вопрос одинаково: «Я сделаю все, чтобы эта информация стала достоянием моей аудитории».

Вот долг журналиста. Нет разговора о патриотизме, о том, что это на руку врагу, что это предательство. Есть только одно: я, журналист, обязан сообщить народу информацию. Это мой долг, такой же, как долг врача — спасать раненого бойца, неважно, наш он или вражеский. Такая реакция, такое восприятие чуждо российской журналистике, и об этом я рассуждаю не теоретически.

Вернувшись в Москву в 1997 году, мы с Катей основали «Школу телевизионного мастерства В.В. Познера»[33](название, вызывающее у меня отвращение, но этого потребовали бюрократические процедуры). Школа эта создана для того, чтобы повышать уровень профессионального мастерства журналистов, работающих на региональных телевизионных станциях России. Я не буду вдаваться в подробности, скажу только, что Школа прошла через очень и очень сложные времена. Так вот, встречаясь с приехавшими из городов и весей России коллегами, я всегда задаю им тот же вопрос, который задавал нам профессор Френдли. Вас удивит, если я сообщу, что буквально единицы отвечают так же, как американские журналисты? Одни ссылаются на патриотические чувства, другие — на государственную тайну, кто-то еще на что-то. Некоторые говорят, что они промолчали бы, потому что боятся последствий для себя и своих близких. И это единственный довод, который я принимаю, потому что нельзя заставлять человека лезть на баррикады. Это решение сугубо личное.

* * *

Советский Союз прекратил свое существование через два с небольшим месяца после моего переезда в Нью-Йорк. Помню, я встретил эту новость не только без сожаления, но и без удивления: для меня было ясно, что советская империя, как и любая другая, неизбежно развалится. Конец был ожидаемым, сюрпризом же явилось то, насколько легко и бескровно это произошло. Думаю, это связано прежде всего с тем, что «метрополия» — Россия — хотела избавиться от «колоний» — республик. Этого желал Борис Николаевич Ельцин. Наверное, у него имелось на то много причин, но одна очевидна: упразднив СССР, Ельцин лишал президентского кресла Горбачева и таким образом становился единоличным лидером. Двигали им, в этом я уверен, честолюбие и жажда власти. Ведь если бы Ельцин хотел удержать бывшие республики и ради этого был бы готов применить силу, тогда пролилось бы много крови — как в случае крушения всех империй новой истории (Португальской и Испанской, Голландской и Британской, Австрийской и Французской). Ельцин, повторюсь, стремился избавиться и от Горбачева, и от республик, а республики стремились к независимости.

В доказательство того, что советский народ хотел сохранить СССР, Горбачев, и не только он, ссылается на референдум 17 марта 1991 года. На нем «да» сказали семьдесят шесть процентов проголосовавших. Эта цифра заставила меня вспомнить слова Марка Твена о том, что ложь бывает трех видов: просто ложь, отъявленная ложь и статистика. В тех республиках, которые были против референдума (Латвия, Литва, Эстония, Азербайджан, Армения, Грузия) и где прошли собственные опросы на тему «хотите ли вы, чтобы ваша страна вышла из состава СССР и стала независимой и демократической?», подавляющее большинство ответили «да». Понятно, что этнические русские, которые составляли чуть больше половины населения страны, желали сохранения СССР, за то же выступала немалая часть этнических украинцев и белоруссов и малая часть этносов других республик. Вот так получились эти семьдесят шесть процентов. Но совершенно очевидно, что если бы референдум проводился отдельно по республикам, то картина вышла бы принципиально иной. Что, собственно, и подтвердилось через несколько месяцев, когда СССР юридически перестал существовать.

Советская система представляла собой социально-политический эксперимент, подопытными кроликами которого были люди. Опыт, обещавший рай на земле, принес ад. За семьдесят четыре года своего существования эта власть лишила жизни не менее шестидесяти миллионов человек. Если вывести среднюю годовую, получится восемь миллионов убитых в год. Такой смертельной «урожайности» не знала ни одна система.

Я придерживаюсь убеждения, что люди, возглавлявшие советское государство, являлись преступниками. Жаль, что некому было посадить их на скамью подсудимых, жаль, что некому было их судить: сам советский народ, сама эта «новая историческая общность» поддерживали систему, способствовали ее реализации.

Не состоялся бы Нюрнбергский процесс, если бы судьи и прокуроры не были иностранцами. В нацизме виновен был немецкий народ, и не мог он судить самого себя. Нюрнбергский процесс случился только потому, что Германия проиграла войну и была оккупирована. СССР тоже проиграл войну — только «холодную» — и никакой оккупации не подвергся. И в результате получилось то, что получилось: сегодня в России правят те, кто был самым горячим поборником советского строя, это те самые люди, которые орали «Да здравствует!», люди, чьи аплодисменты переходили в овацию, люди, которые во времена сталинского террора выходили с плакатами «Собакам — собачья смерть!», клеймили Пастернака, Сахарова и Солженицина, это те самые партийцы и комсомольцы, которые тогда клялись своими билетами, а ныне истово размахивают крестами и целуют руку патриарху и прочим сановникам церкви.

Во время работы в Америке я не очень отслеживал, что происходит в России. Начиная с 1993 года я стал вести программы «Мы» и «Человек в маске», которые производились Авторским телевидением Анатолия Малкина и шли в эфире Первого канала (тогда ОРТ). Я прилетал раз в месяц, записывал четыре программы и вновь улетал, что, конечно, не позволяло мне вникнуть в события. А творилось здесь нечто невиданное…

Приватизация. Гигантские богатства — не миллионные, не миллиардные, а триллионные — были приватизированы за копейки. Я многих спрашивал, почему все делалось так поспешно, так непродуманно, — спрашивал Анатолия Борисовича Чубайса и Егора Тимуровича Гайдара, двоих людей, которых я уважаю и к которым испытываю симпатию. Оба ответили примерно так: только этот способ мог гарантировать, что прежняя власть не вернется, надо было действовать решительно и быстро. Возможно. Но верно и то, что в результате появился на свет совершенно особый вид капиталиста — человека, который разбогател, не предприняв для этого ничего. В Америке (и много еще где, но ограничусь одной страной) все те, кого изначально называли «баронами-грабителями», а потом «капитанами индустрии», такие титаны, как Рокфеллер, Дюпонт, МакКормак, Форд, Вандербильдт и прочие — все они свои состояния заработали. Да, проливали при этом чужую кровь, да, совершали преступления, да, воровали, все так, но им не откажешь в одном: они начинали с нуля, им никто ничего не давал за бесценок на так называемых залоговых аукционах. И позвольте заметить, что поведенческая и психологическая пропасть пролегает между тем, кто свое сотояние заработал, и тем, кто его получил.

С Билли Грехемом, известнейшим американским проповедником. Штат Северная Каролина, 1993 г.

Почему образ «нового русского» стал нарицательным в мире — и при этом совершенно не позитивным? Почему эти люди не испытывают чувства стыда, соря деньгами, даже, напротив, считают, что чем публичнее они это делают, тем они «круче»?

«Русский капитализм» выражается, в частности, в появлении множества «рублевок», особняки сказочных размеров и не менее сказочной уродливости возвышаются над избами живущих рядом полунищих людей. Коммунистическая верхушка прятала от народа свои привилегии: закрытые поликлиники и больницы, закрытые санатории и дома отдыха, закрытые магазины, спецпайки, спецраспределители, спецкнижные списки. Эти же не прячут ничего. Вместо «спец» у них «VIP»: трибуны, входы и выходы, места, обслуживание… Все жду не дождусь VIP-сортиров.

Я был бы не прав, если бы не сказал, что есть и «настоящие» капиталисты, те, кто все построил своими руками. Но не они определяют облик страны.

Криминализация и коррупция. Откуда они взялись в девяностых — эти люди в малиновых пиджаках, эти киллеры, эти преступные группировки? Из каких щелей они вылезли? Ведь нам говорили, что по сравнению со всеми прочими странами, особенно с Америкой, в Советском Союзе почти нет преступности. Но ведь не из Америки прилетели в Россию все эти Япончики, Тайванчики, Маккинтоши. В каких глубинных слоях советского общества дожидались они своего часа?

Меня поражают те, кто ностальгирует по советским временам, в частности, доказывая, будто «тогда такого не было». Не было? Полноте!

Вы забыли «узбекское хлопковое дело», во главе которого стоял Первый секретарь ЦК КП Узбекистана? Вы забыли застрелившегося министра внутренних дел СССР Щелокова, «собиравшего» антиквариат и драгоценности? Вы забыли первого заместителя председателя КГБ СССР Цвигуна, которому было вменено следить за любившей бриллианты Галиной Леонидовной и за ее цыганом? Цвигун тоже застрелился, якобы потому, что был сильно болен… Вы забыли повальное воровство, фарцевание, продажу из-под полы, блатных директоров продуктовых и прочих магазинов? Вы забыли дело директора Гастронома № 1? Все было, и в какой-то степени было еще мерзее, чем сегодня, потому что тогда говорилось, что это «исключения», что это «нетипично», что на самом деле этого нет или почти нет. Сегодня хоть признают тяжесть положения… правда, от этого не легче.

Шовинизм, расизм, ксенофобия. И снова вопрос: неужели кто-нибудь полагает, что пышный расцвет ксенофобии в России взялся ниоткуда? Или, того пуще, есть результат распада СССР? Может быть, кто-то считает, что повинны в нем «американский империализм» или «жидомасонский заговор»? Кто объяснит мне, почему выходцы из СССР, эмигрировавшие в США, Германию, Францию и другие страны, отличаются от местных жителей троглодитским высочайшим расизмом?

Широко разрекламированная «дружба народов» СССР была выдумкой, бессовестным обманом. На самом деле «мудрая национальная политика величайшего гения всех времен и народов» лишь усугубила традиционную для Российский империи нетерпимость к людям иной национальности. Почему уже при Иване Грозном иностранцев селили отдельно и следили за тем, чтобы с ними не общались местные? Откуда и почему возникла Немецкая слобода, и знаете ли вы, что изначально словом «немец» называли всякого, кто не умел говорить по-русски: раз не говорит по-русски, значит ущербен, неполноценен, немой. С какой целью в советский паспорт была введена графа «национальность», пресловутый «пятый пункт», который подчеркивал национальную принадлежность, а не гражданство человека, тем самым разделяя, а не объединяя людей?

Все это не замечалось, отрицалось, прикрывалось гигантской пропагандистской крышей, а когда крыша слетела… Сегодня иметь в России «неславянскую внешность» реально опасно. Нет смысла описывать убийства, совершаемые подонками, объявившими себя «настоящими русскими». Но стоит призадуматься над тем, что ни президент страны, ни председатель правительства ни разу не посвятили этой теме ни одного серьезного публичного выступления. Стоит призадуматься и над тем, что Русская православная церковь, говоря об «особом» русском пути, о «народе-богоносце», ни разу громко и внятно не осудила разгул национализма в России.

Религия как мода и РПЦ. Я крещен в соборе Парижской Богоматери, крещен католиком. Произошло это скорее всего по французской традиции. Мой русско-еврейский отец был атеистом и мог воспринимать мое крещение разве что слегка иронично. Я никогда с мамой не говорил о ее отношении к религии, но думаю, что она была агностиком. Она прожила несколько школьных лет в женском монастыре в Дамфризе (в Шотландии), однако я никогда не видел, чтобы она молилась или хотя бы раз пошла в церковь. Ни она, ни отец особенно не внушали мне ничего. Помню только, что когда во время оккупации они ненадолго отдали меня в русскую иммигрантскую семью, жившую на острове Рэ, меня заставляли перед сном становиться на колени и читать «Отче наш…». Комизм ситуации заключался в том, что я не знал ни одного слова по-русски, так что должен был выучить текст наизусть, не понимая ровным счетом ничего. Мне это казалось абракадаброй. Словом, вырос я атеистом. Как я неоднократно говорил и говорю, в религии меня смущает запрет на сомнения: надо верить — и все. Никаких «почему», никаких «как».

Во всех случаях ответ один: «потому». Впрочем, дело хозяйское, каждый живет как хочет. Я отношусь к религии вполне терпимо. Другое дело Церковь. Об этом я тоже говорил и продолжаю говорить: алчная, агрессивная, властолюбивая, она берет на себя функцию единственного посредника между человеком и Богом — что само по себе, на мой взгляд, недопустимо. Но меня отталкивает от Церкви главным образом глубокое противоречие между тем, что она проповедует, и тем, как живут священнослужители. Здесь есть прямая параллель — то, что проповедовала КПСС, и то, как жило ее руководство.

Моя мама в женском монастыре в Дамфризе. Шотландия. 1920-е гг.

Во всех народных сказках и легендах священник всегда мерзок, лицемерен, сластолюбив, вороват. И одна из характерных черт всех значимых революций — невероятно жестокое преследование священников и варварское разрушение храмов. Может быть, самые яркие примеры тому — Французская революция 1789 года и Русская революция ноября 1917 года. Нельзя без содрогания читать описания того, что творили с этими людьми. Откуда такая ненависть к Церкви и к священнослужителям?

По-моему, дело не в том, сколько кровавых войн развязала Церковь. И не в том, сколько людей по ее прихоти сожгли заживо, замучили, сослали с вырванными ноздрями, языками, с клеймами во лбу[34]. Дело, как мне кажется, в другом: во лжи, в обмане, в том, что человек в конце концов не может больше выносить проповедь смирения, скромности, жизни в бедности, набожности, когда видит, что и проповедник, и Церковь от этой проповеди далеки. Да, конечно, были и есть искренние, верующие священники, как были искренние и верующие коммунисты, но ни те, ни другие не правили и не правят балом.

Как-то я имел неосторожность высказать, в том числе и в этой книге, некоторую критику в адрес Русской православной церкви. Если говорить коротко, то я укорил ее за торговлю спиртными напитками и табачными изделиями (на льготных, предоставленных государством, условиях). Я укорил ее за агрессивность, за стремление диктовать моду, поведение, за стремление проникать в школу, в армию, на ТВ, хотя место ей в храме — и только. И еще я позволил себе сказать, что среди христианских церквей самая темная, самая отсталая, самая нетолерантная — Русская православная. И я привел данные, из которых явствует, что по качеству и уровню жизни, по развитию демократии и свободы на первом месте идут страны с преимущественно протестантской верой, на втором — страны католические, и на третьем, последнем, страны православные, в частности Греция, Болгария и Россия. Боже, что тут началось! Как же кляли меня церковники, как же требовали моего отлучения от телевидения, моей высылки из страны! Легко догадаться, что сделали бы со мной эти проповедники добра и терпимости, имей они власть.

Ныне в России носят кресты напоказ, чтобы всем было видно. Носят государственные деятели и столпы бизнеса, носят отъявленные бандиты. Меня отвращает не вера как таковая, пусть я и не согласен с ней, меня отвращает вера «как бы», вера «лайт». У меня нет ни малейшего сомнения, что если бы завтра вдруг по мановению волшебной палочки вернулся к власти Сталин, все эти воцерковленные дамы и господа заменили бы свои кресты на другие символы со скоростью молнии, смазанной маслом. Ложь, лицемерие — вот чем охвачено российское общество сегодня, вот что произошло и продолжает происходить.

* * *

Согласно опросу, проведенному в мае 2011 года Центром Левады, двадцать два процента взрослого населения России хотели бы уехать из страны навсегда. Опрос, однако, показал крайне неприятную тенденцию. Хотят уехать более половины тех, кто занимается бизнесом, и более половины студентов высших учебных заведений. Парадокс: люди живут так хорошо, как не жили никогда. Я говорю не о Москве. За последние годы я объездил порядка пятидесяти российских городов, больших и малых: полно автомобилей, магазины забиты товарами, нет пресловутого советского дефицита, нет очередей, зато у населения есть деньги. Но они — большинство — недовольны. Одни скучают по равенству в нищете — те, кто постарше. Другие завидуют более имущим. Но не это главное. Когда человек — раб, когда он не может поднять головы, когда ему некогда оглядываться, сравнивать свое бытие с существованием других, он и не размышляет о своем житье-бытье. Но стоит ему зажить чуть лучше, чуть выпрямиться — и он начинает видеть, начинает сравнивать… Кажется, я уже вспоминал бессмертную фразу Жванецкого: «Кто не видел других туфель, наши туфли — во!» Но в том-то и дело, что увидели…

Когда человек не видит перспективы, когда для него нет понятного завтрашнего дня либо этот день рисуется ему безнадежным и бессмысленным — именно тогда возникает желание бежать.

* * *

Мое возвращение в Америку, мои почти семь лет работы там, опыт съемок фильма «Одноэтажная Америка» и знакомство с совершенно дотоле неведомыми мне местами, встречи с самыми разными людьми — все это не дало мне повода для оптимизма.

Я уезжал из Америки подростком. Я знал, что мама моя француженка, что родился я в Париже; я знал, что мой папа — русский, я знал, что именно на его родине, называемой СССР, существует по-настоящему справедливое общество, именуемое «социализмом», что там нет ни бедных, ни богатых, нет безработных, нет трущоб, нет расизма. И я хотел быть русским. Но все это не мешало мне оставаться американцем. Я обожал бейсбол, моим кумиром был Джо ДиМаджио, я бредил вестернами. Я помнил наизусть Преамбулу к Декларации Независимости и речь, которую произнес президент Линкольн в Геттисбурге, я знал назубок американскую историю и мог за шестьдесят секунд перечислить в алфавитном порядке все сорок восемь штатов, но одного я не знал: насколько глубоко проник в мое подсознание образ Америки — страны Демократии, страны Свободы, страны Неограниченных Возможностей, где Каждый Может стать Кем Хочет. И когда я уехал, я увез все это с собой. И когда я страдал в Германии, все это жило во мне. Но когда я приехал в СССР, все это, во мне сидящее, начало твердить: «Куда ты приехал? Это не то, это не так, неужели ты не видишь, что тебя обманули?!» Как же я не хотел слышать, а тем более слушать этот голос! Я пытался не видеть ничего, что подтверждало правоту моих отвергаемых сомнений, а если видел, то находил увиденному оправдания… Но всему наступает предел: постепенно мне пришлось начать отдавать себе отчет в том, что происходит в Советском Союзе, каковы реальные порядки, насколько человек беззащитен, что такое в самом деле «социалистическая демократия». Я не мог не замечать, как жестоко преследуется инакомыслие, я не мог обманывать самого себя, когда становился свидетелем судилища над Синявским и Даниелем, издевательств над Пастернаком. И на этом фоне мои американские воспоминания обрели особую ауру, притягательность. Я не обманывался относительно политики Америки. Но я не сомневался, что то основное, глубинное, которое составляло изначально фундамент Соединенных Штатов, неизменно.

И вновь меня постигло разочарование, вновь пришлось попрощаться с иллюзиями.

Я по-прежнему помнил Преамбулу к Декларации Независимости, но многие в Америке не то что не помнили, но и не знали ее. Что-то произошло с американским духом, с американской душой. Все потускнело как-то. Весь этот замечательный американский оптимизм, вся эта неуемная вера в «американскую мечту» — все это перестало писаться, говориться и думаться с большой буквы.

Меня снимает Рената Литвинова (!). Крыша Смоленского пассажа, Москва, 2004 г.

Знаменитый «Плавильный котел», куда попадали иммигранты и откуда они выходили американцами, превратился сначала в «салатницу», в которой все перемешиваются, но не сливаются воедино, а потом в сервировочное блюдо с отделениями. Америка перестала справляться с иммиграцией: в Калифорнии есть районы, где не только мексиканские иммигранты первого поколения, но и их дети не говорят по-английски и не стремятся к этому. Если когда-то ассимиляция была правилом, сегодня она все больше становится если не исключением, то не само собою разумеющимся явлением.

Прежде достаточно было увидеть американский автомобиль, чтобы понять: Америка на подъеме, настало ее время. Сверкающий никелем, яркими красками, с хвостовым оперением и громадной, словно пасть кита, «мордой», весь устремленный вперед, неудержимый, этот автомобиль был символом успеха, торжества, ему не находилось равных в мире, и каждая марка была узнаваема. Сегодня американский автомобиль потерял всякие признаки индивидуальности и проигрывает как по качеству, так и по дизайну своим немецким, японским и прочим конкурентам.

Тогда, давно, американский джаз заставлял улыбаться, смеяться, плакать, подниматься в танце, отбивать ритм, он был полон жизни. Счастье звучало, лилось, выплескивалось в игре, импровизации таких корифеев, как Фетс Уоллер и Луи Армстронг, Билли Холидей и Бесси Смит, Каунт Бейси и Дюк Эллингтон, Диззи Гиллеспи и Чарли Паркер, Майлс Дейвис и Рей Браун, Элла Фицджеральд и Сара Вон, Стан Гетс и Лестер Янг, Рей Чарльз и Оскар Питерсон и… и… и… список бесконечен. А что сегодня? Рэп?

И самое тяжелое, самый верный признак того, что кончился «американский век», тем более «век Америки», — страна расколота. С одной стороны, христиане-фундаменталисты, неоконсерваторы, обезумевшие члены партии Чаепития, противники любых, я подчеркиваю, любых социальных программ, а с другой, либералы-демократы, защитники геев, однополых браков, права на аборт, сторонники повышения налогов для супербогатых, медицинского страхования… И кругом ненависть. Победа на президентских выборах чернокожего американца Барака Обамы лишь подчеркнула, сколь глубока разделившая Америку пропасть: он, призвавший к объединению усилий ради решения тяжелых проблем страны, к поиску взаимоприемлемых шагов, встретился с полным отказом от любых совместных действий, с категорическим нежеланием иметь хоть что-то общее с его администрацией. Америка топчется на месте, а это значит, что она пятится назад, отступает.

И я это чувствую тем острее, чем больше осознаю, как люблю эту страну.

* * *

Я вернулся в Россию после позорных президентских выборов 1996 года, выборов, подведших черту под устремлениями общества к демократии. Эти выборы были нечестные. В них использовался не только административный, но и всякий другой ресурс, главным образом медийный, чтобы обеспечить победу Борису Ельцину. Откровенно говоря, он должен был проиграть: в нем народ разочаровался. Победа «светила» Геннадию Зюганову, лидеру КПРФ. Это — если по справедливости. Но по справедливости КПРФ, называющую себя преемницей КПСС, следовало запретить — точно так же, как запретили коммунистические партии в бывших странах «народной демократии». Так что не будем переживать несправедливый отъем победы у Зюганова.

Дома в Чистом. 1997 г.

Но как же получилось так, что всего за пять лет Ельцин из народного любимца и героя превратился в человека, вызывающего неприязнь, недоверие, даже презрение? Дело только в пристрастии к алкоголю? Сомневаюсь. Однажды на мой вопрос «Демократ ли вы?» Борис Николаевич ответил: «Нет, конечно. Вы же знаете, в какой стране я родился, членом какой партии я был, откуда мне быть демократом? Может быть, работая с настоящими демократами, я научусь этому». Ответил он блестяще и честно. Но не научился демократии Ельцин, на самом деле он остался вполне советским руководителем со всеми советскими повадками. Парадокс: он сломал советскую систему, но пытался руководить ею советскими способами — иначе он не мог, и в этом, я думаю, подлинная причина его неуспеха. Не демократы были ему ближе всех, а такие люди, как Александр Коржаков, тогдашний начальник его охраны. Я хорошо помню, как Борис Абрамович Березовский попросил меня взять интервью у Коржакова для ОРТ. Впечатление незабываемое. Ждали Коржакова с трепетом, будто это всесильный монарх. До его приезда какие-то мрачные, мускулистые, молчаливые люди тщательно проверяли помещения, через которые ему предстояло пройти. Вошел он в кабинет тогдашнего генерального директора Ксении Пономаревой словно к себе домой: громадный, грубый, «дарящий» всем свое присутствие. Брать у этого господина интервью мне совершенно не хотелось, и получилось оно никаким: с самого начала я понимал, что он ничего важного не скажет, и сразу же потерял к нему всякий интерес.

Правда, Березовский потом меня благодарил, говорил, что этим интервью я ему очень помог (?!). Видимо, Коржаков был тем человеком, от которого зависел «доступ к телу». Потом Березовский, сумев добраться до Ельцина, обрел немалую власть и превратился в злейшего врага Коржакова.

С Борисом Абрамовичем у меня сложились отношения, которые я назвал бы трагикомическими. Году в девяносто третьем мне в Нью-Йорк позвонил Эдуард Михайлович Сагалаев, которого я знал весьма поверхностно. Он сообщил мне, что едет в Штаты с делегацией телевизионщиков, возглавляемой Борисом Березовским. Поскольку я никак не отреагировал, Сагалаев спросил меня, знаю ли я, кто такой Борис Абрамович. Я ответил, что представления не имею, и Эдуард Михайлович как-то растерялся, а потом стал объяснять мне, что это новый хозяин бывшей «первой кнопки», теперь именуемой Общественным российским телевидением (ОРТ). И все они едут в Атланту встречаться с хозяином компании CNN Тедом Тэрнером, но будут в Нью-Йорке, а потому не мог бы я оказать содействие в организации встречи?..

Я не очень хорошо помню детали, но два момента не забуду. Первый был связан с желанием Березовского и приехавшего с ним Бадри Патаркацишвили[35]выяснить, где в Нью-Йорке продается самая лучшая, самая модная мужская одежда. Я сказал, что есть такой магазин на Мадисон Авеню, называется «Барниз». Оказалось, что я попал пальцем в небо. Их на самом деле интересовала самая дорогая одежда, и они быстро убедились, что таковая продается в магазинах фирмы «Бриони». В общем, я почувствовал себя слегка идиотом. Второй момент более важен для меня. Во время бесебы Березовский попросил меня подумать над какой-нибудь новой, интересной программой для ОРТ. Я сказал ему, что давно размышлял о такой программе, что называется она ВВП («Весьма Влиятельные Персоны») и должна состоять из часовых интервью с людьми, чья деятельность повлияла на жизнь миллионов других. Речь идет о самых разных людях из самых разных стран, таким образом, эта программа может оказаться международной. Борис Абрамович загорелся и попросил изложить все это на бумаге, указав стоимость и всякие прочие моменты, и потом послать ему — что я и сделал.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.