Кормить кур
Кормить кур
Сделать садок на каждую курицу, местечко, чтоб могла только курица повернуться. На 13-ть кур.
Муки гречневой 2 1/2 фунта в сутки, масла коровьего 1 фу. на три дня, молока 5 фу. в сутки. Муку и масло замесить вместе с водою в крутое тесто и разделить на три части, и все оные три части разделить каждую на 13-ть брусочков и с каждого брусочка делать по 8-ми шариков и давать в сутки три раза каждой курице по 8-ми шариков, поутру в 7-м часов. пополудни в 12-ть часов и ввечеру в 7-мь часов, обмакивать в молоко и пропущать в горло, – и когда, накормя оных кур, закрыть в избе окны, чтобы не было свету, и каждая курица получит в сутки 24 шарика, и в 16-ть дней куры должны быть сыты. Молоко для пойла 5 фу. разделить на 3 раза, для пойла же должны быть корытцы или черепчики, и когда давать пить молоко – черепушки чтоб были чисты и сухи. Приготовлять тесто с вечера на целые сутки.
На 9-ть индеек такая же пропорция на 24 дня.
Этот куриный рецепт – тоже зеркало времени и в нем есть своеобразная прелесть.
Марья Ивановна, разумеется, богомольна. Каждое воскресенье, а часто и в среду, она отправляется к обедне – либо в чью-нибудь домовую церковь: к Вяземской, к Волконской, – либо с Дуняшкой в Страстной монастырь; «когда возвратится с бала, не снимая платья отправится в церковь вся разряженная; в перьях и бриллиантах отстоит утреню и тогда возвращается домой отдыхать»[213]. В тот день, как Сереже первый раз идти на службу, она с утра посылает за Казанскою, чтобы поручить Сережу под ее покров; «всякое дело надо начинать с молитвою, а особенно где зависит счастие человека». Познакомившись с приезжим патриархом иерусалимским, она просит его отслужить у нее молебен. За ним посылают карету, он служит молебен и святит воду; собрались все домашние, старухи снизу пришли, и весь «двор» Марьи Ивановны: Метакса, Спиридов и пр.; патриарх всех благословил; подвела своих мамзелей – «На что тебе трех? Одну в Иерусалим со мной отпусти. Я очень Москву люблю; я бы ее с собой взял»; в два часа его отвезли назад. Говеет она ежегодно, истово, и заранее предупреждает Гришу, что ближайшую неделю не станет писать ему каждый день, как обычно, – времени не будет: надо рано вставать к заутрене, потом обедня, потом обедать, потом соснуть, потом вечерня. Причащается она обыкновенно в субботу на Страстной или в Светлое Воскресенье. Ездит она и в Ростов на богомолье; в 4 поутру ложится в кибитку, – туда 3 дня, там 3 дня, да назад 3.
У Марьи Ивановны твердые принципы, но они не сложны и еще того менее глубоки. Она многократно внушает сыну, что надо честно служить, но это на ее языке значит – аккуратностью в службе и послушанием начальству делать карьеру: «надо к службе рвение, если и не в душе его иметь, но показывать; дойдет до ушей всевышнего (т. е. государя) – вот и довольно, на голове понесут». Она, как Фамусов, знает, что «у кого дядюшки есть, тем лучше на свете жить: из мерзости вытащат и помогут», и как Молчалин, – что «надо всякого роду людей в сей жизни, не должно никем пренебрегать; лучше доброе слово не в счет, нежели скажут: гордец. Приласкать человека не много стоит». Она стоит также за нравственность, за «честные правила»: «кто их имеет, тот и счастлив, а все побочные неприятности в сей жизни, не надо так сокрушаться, сносить с терпением, и все будет хорошо». Она твердо знает, что дочерям надо выйти замуж, – и она выдаст их; она твердо знает, что женщина, которая позволит себе написать письмо мужчине, – «конченая»; знает она, что крепостной есть крепостной, но знает также, что мужиков продавать без земли – «смертельный грех». Когда у Гриши в Петербурге умер кучер, – она недоумевает: «Странно мне, как же, Петрушка – и умер! Верно, объелся»; но Дуняша в свои именины утром от себя угощает Марью Ивановну и барышень кофеем, и летом, приезжая в свою деревню, Марья Ивановна задает пир крестьянам: 20 ведер сивухи, два быка, десятка два баранов, горы пирогов, и до 6 часов вечера нарядная, подвыпившая толпа гуляет и пляшет перед домом и песни поет; качели нарочно поставили. Кого она любит, того любит крепко; выдав дочерей замуж, она «пристяжных» сыновей, то есть зятьев, любит так же, как родных. «Я люблю любить твердо, – говорит она. – Не умею любить немножко – вся тут, меры в любви и дружбе не знаю, а скажу, как Павел-император, – он, покойник-свет, все говорил par parabole[214]: «не люблю, сударь, чтобы епанча с одного плеча сваливалась, надо носить на обоих твердо». Она находит, что с 12-го года Москва деженерировала; «ни сосьете, ничего нет путного; тошно даже на гулянье: карет куча, а знакомых почти нет; так идет, что час от часу хуже, – точно кто был последний, тот стал первым». Она охотно уезжает из Москвы – в деревню, за границу, на Кавказ, да она и просто любит ездить, хотя это ей и не по летам. По годам, пишет она, «мне бы надо в моей гостиной уголок, красного дерева навощенный столик, чтобы ящичек выдвигался, в котором должны лежать мятные лепешечки, скляночка со спиртом, чулок, очки, хотя еще в них не гляжу, et des lettres d’affection[215], на столике колокольчик, с поддонышком не стакан, а кружка с водой, две игры карт делать patience[216], изредка позвонить – «Ванюшка, сходи к такой-то, приказала Марья Ивановна кланяться, спросить о здоровье, когда, дескать, матушка, я вас увижу?» – целый день сидеть в вольтеровских креслах, и только подниматься с них за необходимыми нуждами – пообедать, к Софье Петровне и Якову Андреевичу». – Поэт Марья Ивановна! чем не художественная картина? Но она нисколько не похожа на этот портрет. Напротив, она еще очень бодра и подвижна, весела и затейница, несмотря на свои годы и полноту. Она мастерица выдумывать катанья и устраивать folles journ?es[217], она в Ставрополе сплотит и разбудит сонное общество, заставит скупого задать блины на всю компанию, и пр. Сыну она проповедует: «Терпение надо, да и большое, на сем свете. Кто его имеет хотя частичку, и тому лучше, а как полная доза, так и архи-хорошо»; но о самой себе признается: «Я такая дура, как что положу в голову, так вынь да положь», и любит, чтобы все делалось скоро: «медленность хороша только блох ловить». Ей ничего не стоит, имея одну темносерую лошадь с черной гривой, остановить на улице карету, в которой запряжена точно такая же лошадь, и спросить господина, сидящего в карете, не продаст ли он ей лошадь, – но он, взглянув на ее карету, в которой запряжена та лошадь, не будь дурак, потребовал за свою 2500 р. – догадался, что ей нужно для пары. Собралась Марья Ивановна в театр, и радуется, что удалось добыть ложу, – пьеса, говорят, очень хороша; уже велела закладывать, вдруг говорят ей, что спектакль отменен, и по какой причине! – директор театров (Кокошкин) зван куда-то за город со своей актрисой Синецкой. «Нужды нет, давайте все-таки карету!» и, наперекор всем увещаниям, едет в театр; приезжает, никого нет, – спектакль действительно отменен. «Человек, позови кого-нибудь из конторы». Является какая-то фигура: «Что вам угодно, сударыня? Театра не будет; Ф. Ф. Кокошкин приказал отказать». – «А я прошу вас сказать Ф. Ф. Кокошкину, что он дурак. Пошел домой», – и, отъезжая, величественно пояснила: «Я – Марья Ивановна Римская-Корсакова»[218].
А как она бойка на язык! Ее письма так и пестрят меткими словами и сочными характеристиками. Свой день рождения она называет – «день, что я прибыла на здешний суетный свет и вас за собой в него притащила»; сыновьям она пишет: люблю вас, дескать, равно, – «вы все из одного гнезда выползли, одна была квартира». Узнав, что жених, на которого она имела виды для Наташи, готов посвататься к другой, она пишет с досадою: «Свертели малому голову. Он, видно, крепок только усами – отпустил, как кот заморский». Или вот, например, о кучерах: «Ванюшка хорош на дрожках, – рожа и фигура хороши, и как он на козлах, он думает об себе, что он первый в мире, как думал Наполеон; а смотреть, кормить лошадей, это не его дело, всех испортит лошадей; то советую хоша Семенка и козел, но за лошадьми присмотрит. Я на его лицо прибавлю 100 руб., на содержание козла-Семенки, а Николашку пришлите, или ему дать пашпорт, куда хочет на волю, то есть не вечную волю, а по пашпорту; пускай попробует, будут ли держать пьяных услужников».
Царская семья знает Марью Ивановну, и не только как тещу московского коменданта: несколько лет назад она была с Наташей в Петербурге, гостила у тетки, княгини Голицыной, и там Наташа опасно заболела, и царь, узнав об этом, прислал к ней своего лейб-медика. Когда осенью 1817 года царь с семьею посетил Москву, Марья Ивановна, как дама одного из первых 4 классов, и как одна из директрис Благородного Собрания, уже ex officio[219] должна была участвовать в торжествах. Она с Наташей, в числе других дам московского дворянства, представилась государю и обеим государыням, причем государь напомнил ей свое петербургское обещание приехать в Москву, которое он теперь сдержал, а про Наташу спросил, та ли это ее дочь, которая была больна в Петербурге. На следующий день они были на балу во дворце, Наташа с генерал-адъютантом кн. Трубецким открывала бал – была больше мертвая, чем живая, потом шла с государем польский, и государь очень восхищался ее красотой, а с Марьей Ивановной говорили обе императрицы, и у Елизаветы Алексеевны были слезы на глазах, когда Марья Ивановна рассказывала ей о своих потерях 12-го года. Потом Марья Ивановна, вместе с остальными тремя директрисами, принимала царскую фамилию на балу в Собрании. Вдовствующая императрица спросила ее: «Где ваша дочь? Я так много слышала о ней хорошего, позовите ее сюда, я ее хочу видеть поближе». Марья Ивановна отыскала Наташу среди танцующих и привела; императрица встала с места, подошла к ним и приветствовала Наташу: «О лице вашем нечего и говорить, это видно, но я слышала о ваших достоинствах; вам делает честь, а вам, как матери, должно быть приятно, что вы так успели в воспитании вашей дочери». Одним словом, так была милостива, что передать нельзя; «в польском идет – или что-нибудь скажет, или такое умильное лицо мне сделает, что мне самой смешно. Царь всегда особый поклон моему месту». Красота Наташи делала фурор; царь несколько раз говорил о ней Волкову. Вместе с царской семьей был здесь и прусский король, Фридрих Вильгельм III; несколько лет спустя Фамусов скажет:
А дочек кто видал, всяк голову повесь!
Его величество король был прусский здесь:
Дивился не путем московским он девицам —
Их благонравью, а не лицам.
Но Наташа Корсакова взяла и тем, и другим.
Однако блеск двора мало ослепляет Марью Ивановну; у нее свои виды. После первого же представления царской семье она пишет сыну: «Теперь, слава Богу, мы с царями знакомы. Со всеми с нами они переговорили, но что от этого будет? Кажется, нас не прибудет ни на волос, и признаюсь тебе, что ничего не хочу и не желаю, однако ж кроме одного, чтобы Гриша мой был флигель-адъютантом. Вот от этого не прочь». – Флигель-адъютантство, конечно, только утопия в шутку: цели Марьи Ивановны более достижимы. Она рассчитывала, что царский приезд приведет и ее Гришу в Москву, но его полк остался в Петербурге; теперь она хочет добыть для него отпуск. И вот на Воробьевых горах, во время парада по случаю закладки витберговского Храма Спасителя, происходит такая сцена. Милорадович стоял против Корсаковых; и слышит Марья Ивановна, как он говорит соседу, что потерял свой носовой платок; она смеясь говорит Голицыну, что генералу придется сморкаться в руку, а Голицын ей: «Дайте ему, если у вас есть лишний». Подходит Милорадович, Марья Ивановна и говорит ему: «Я слышала, вы потеряли платок, хотите я вам дам свой?» и, отдавши платок: «Вы верно меня не узнали?» – «Нет, извините, не узнал». – «Я Корсакова, и вы мне пропасть вещей обещали, а ничего не сделали», и т. д., и в заключение потребовала от него, чтобы он достал Грише отпуск, на что он отвечал, что ей стоит только назначить время, когда она хочет видеть у себя сына. – Но несколько дней спустя дело неожиданно приняло другой оборот. Московский генерал-губернатор Тормасов, который уже давно, и даже дважды, обещал взять Гришу к себе в адъютанты и ни разу не исполнил своего обещания, теперь вдруг по собственному почину предложил через Волкова взять в адъютанты одного из сыновей Марьи Ивановны и, встретивши ее на царском балу в Собрании, лично повторил это предложение. Марья Ивановна объяснила, что Сережа слишком молод и еще не знает службы, а она желала бы, чтобы это место занял Гриша. Неожиданную любезность Тормасова она приписывала тому, что он видит, как ласков царь с Волковым и с ними, Корсаковыми; «я полагаю, – пишет она, – что Тормасов немножко подлец». Три дня спустя государь, по представлению Тормасова, назначил Гришу к нему в адъютанты, и Марья Ивановна после этого имела счастье больше года видеть сына при себе.
Но главная ее забота в эти годы – выдать замуж Наташу. Девушка засиделась, даром, что красавица. У нее – не материнский темперамент: она вялая, любит сидеть дома, отчего мать и зовет ее Пенелопой; рада-радехонька, когда зуб разболится или сделается флюс, чтобы не ехать на бал. У нее, по словам матери, удивительное счастье на таких женихов, которые нимало не похожи на порядочных людей. Вот в нее одновременно влюблены трое. Первый – какой-то купчик, Барышников; от его имени приезжал к Соне Яковлев просить «последнюю резолюцию», – «что молодой человек так жалок, болен от любви, и теперь нервическая горячка». Другой влюбленный – «дурак Волконский, отец этого, к которому ты езжал, что жена в салопе, варшавский; ездит к Вяземской и просит ее, чтобы она сватала. Ну, с ума сошел старый дурак. Вяземской очень хорошо: он ее всем кормит – огурцами свежими, фруктами, цветов присылает». Наконец Талызин, бывши здесь, непременно требовал от Вяземской, чтобы она спросила решительный ответ у Наташи. «Вот трое почти вдруг, один одного хуже».
Ради дочерей и ради престижа Марья Ивановна раза два в сезон дает балы, не считая тех вечеров, когда «съезжаются домашние друзья потанцевать под фортепьяно». Зная Марью Ивановну, как затейницу, и судя на основании нижеследующего, можно думать, что она старалась выделить свои балы из ряда обычных какими-нибудь эксцентричными выдумками. 14 января 1820 г. состоялся у нее маскарад; «гвоздем» вечера была собачья комедия, в которой принимали участие не только мужчины, но и дамы; «Башилов, как собачка, прыгал через обруч, и чуть не так, то А. М. Пушкин ну его бичом, а он ну лаять». Это рассказывает А. Я. Булгаков в письме к брату[220]; а танцы в этот вечер сопровождались пением куплетов, специально ad hoc[221] сочиненных кем-то из друзей дома, – куплетов в честь четырех сестер-красавиц – Сони Волковой, Наташи, Саши и Кати. Эти куплеты были заранее отпечатаны в типографии Селивановского[222] тетрадкою в 4 страницы в 16-ю долю на плотной зеленоватой бумаге, и в таком виде, вероятно, раздавались гостям на маскараде. Они приводятся здесь по экземпляру – вероятно единственному, – который сохранился в библиотеке Московского университета.
Куплеты
петые в маскараде М. И. Р[имской]-К[орсаковой] 1820 года Генваря 14 дня
Польской
Здесь веселье съединяет
Юность, резвость, красоту;
Старость хладная вкушает
Прежних лет своих мечту.
Для хозяйки столько милой
Нет препятствий, нет труда;
Пусть ворчит старик унылой,
Веселиться не беда.
Ряд красот младых, прелестных
Оживляет все сердца.
После подвигов чудесных
Воин ждет любви венца.
Мазурка
Скорей сюда все поспешайте;
Кто хороводом здесь ведет,
Хвалы ей дань вы отдавайте:
Ее в красе кто превзойдет?
Но не уступит ей другая
Искусством, ловкостью, красой,
И сердце, душу восхищая,
Блестит как солнышко весной.
Но трудно третьей поравняться,
Шептать все стали про себя;
Но вот и ты; и нам бояться
Не нужно, право, за тебя
Еще четвертая явилась
И стала с прежними равна;
Но слава прежних не затмилась:
Четыре словно как одна.
Экосез
Веселитесь
И резвитесь,
Нужно время не терять.
Лишь весною Красотою
Роза может нас прельщать.
Полны славы,
Нам забавы
Только надобно вкушать.
Вот какова была и как жила видная представительница Грибоедовской Москвы.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.