Разговор с вечностью Ивана Жданова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Разговор с вечностью Ивана Жданова

Познакомились мы с Иваном в семидесятые годы, на совещании молодых писателей Москвы и Подмосковья в Софрино. Он прогремел на том совещании своим знаменитым четверостишьем:

Когда умирает птица,

В ней плачет усталая пуля,

Которая так хотела

Всего лишь летать, как птица.

Такой двойной реквием и по птице, и по пуле. Я нашумел тогда же своим манифестом прозы сорокалетних, впервые обозначив там, в Софрино, как единое литературное явление амбивалентную прозу Маканина и Кима, Киреева и Курчаткина, Личутина и Проханова…

И мне, и Ивану Жданову досталось тогда от наших умудренных советским опытом руководителей, ему за излишнюю метафористичность, мне – за критическое вольнодумье, но, тем не менее, мы оба попали уже на всесоюзное седьмое совещание молодых писателей. На всесоюзном совещании он уже был молодой знаменитостью, на чтение его стихов при обсуждении слетались слушатели со всех других семинаров. Давид Кугультинов тогда же назвал его будущим классиком. Впрочем, мудрый старик оказался прав, даже прочитанные там, на совещании, стихи сегодня стали уже классикой XX века.

Море, что зажато в клювах птиц, – дождь.

Небо, помещенное в звезду, – ночь.

Дерева невыполнимый жест – вихрь.

Музыки спиральный лабиринт – диск.

Дерева, идущего на крест, – срез.

Небо, разрывающее нас, – крест…

Потом почти одновременно нас жестко обругали в «Правде», всемогущественном органе партийной печати. Его – за мелкотемность, меня – за антиленинский подход к литературе. Иван Жданов вспоминает: «Я в то время работал монтировщиком сцены в театре имени Вахтангова на Арбате. А „Правда“ вывешивалась на стенде как раз напротив монтировочной. Смотрю, моя фамилия фигурирует. Почитал, охолонул… „Правда“ ругает! Что ж будет-то? А потом успокоился: меня ж тут никто не знает как поэта. А как раз в это время у меня рукопись лежала в издательстве „Современник“. И спросил редактора: „Что ж теперь?“ А он: „Да видел я эту статью! Я даже знаю, что у тебя в израильском журнале „Время и мы“ выходила подборка стихов! Ну и что?“…»

А я в то время работал в одном журнале, где у главного редактора была точно такая же реакция на статью в «Правде»: «Ну и что?» В той же статье в «Правде» вместе со мной отругали Мишу Эпштейна за статью, которую опять же я и напечатал в своем журнале. Миша мне звонит, как будем реагировать? «Писать дальше». Миша от греха подальше укатил в свою Америку, до этого успев окрестить Ивана и его товарищей «метареалистами», а мы с Иваном Ждановым по сей день развиваем в меру сил и талантов отечественную русскую словесность.

Почти одновременно прошли и наши нашумевшие вечера в ЦДРИ (спасибо Володе Тихвинскому, сделавшему ЦДРИ открытой площадкой для новых, непонятных ещё никем литературных явлений. Тем более под разряд искусства они никак не подходили, чисто литературные явления, обсуждать которые по рангу положено в ЦДЛ, но надо же, и поэзия метареалистов, и проза сорокалетних получили свое крещение в уютных подвалах ЦДРИ). Иван Жданов с друзьями провели свой метафизический вечер, всколыхнувший наше литературное болото. Я со своими «сорокалетними» друзьями публично заявил о новой амбивалентной русской прозе, после которого срочно собравшийся партком Союза писателей хотел было объявить нас новыми отщепенцами, но вмешалось ЦК КПСС, которому совсем не нужен был еще один достаточно многочисленный отряд инакомыслящих.

Так и существовали параллельно в литературе – метареалисты во главе со Ждановым, как наиболее ярким из них поэтом, и с теоретиком Кедровым, под их влиянием превратившимся в поэта, и «сорокалетние», достаточно быстро освоившие всё литературное пространство России. Наши литературные круговороты, если добавить еще почвеннический круг Вадима Кожинова, западнических «метропольцев», и полуразгромленных, но держащихся в полуподполье «смогистов», на мой взгляд, определяли всю литературную ситуацию России конца семидесятых начала восьмидесятых годов.

Не раз пересекались мы с Иваном Ждановым и в пестром зале ЦДЛ, и в редакциях журналов. Тем более и жили рядом, дом в дом, у метро «Академическая». Но у него была своя поэтическая компания: Парщиков, Еременко, Арабов, которую курировал Костя Кедров, у меня своя – буйная ватага «сорокалетних». Не знаю, читал ли он меня, но я, как критику и положено, следил внимательно за его творчеством.

Тем более – оба провинциалы, он – алтайский, я – олонецкий, оба родились зимой, в начале года, даже Сергей Чупринин, ошибаясь, год рождения Ивану Жданову в своем справочнике поставил тот же, что и мой – 1946. Кабы так, были бы совсем сверстники, но на самом деле Иван родился спустя два года в 1948. Но и крестьянским происхождением, и характерами, и пассионарностью на самом деле мы были в чем-то близки друг другу, шумные, энергичные, подвыпив, гудели в ЦДЛ на весь дубовый зал, пугая соцреалистических классиков и либеральных критикесс.

Из троицы так называемых «метаметафористов» – по Кедрову, или «метареалистов» – по Эпштейну, я сразу же безоговорочно выделил его, как самого сильного и самобытного. Впрочем, и самого русского и по корням, и по стихам своим, каким бы парадом метафор он ни прикрывался.

Душа проснется, и тогда

Заплачет полая вода:

Найдет сестрица братца,

А нам пора прощаться…

Один стакан и тот разбит.

Со дна Алёнушка глядит,

И ветер шёпот шевелит,

Мы молча в шёпот сходим

И там себя находим.

Со своими русскими корнями он никогда не порывал, в какой бы поэтической среде в будущем ни оказывался. Казалось бы, одинаково увлечены были, подобно Ивану Жданову, и метафоризмами, и непривычными сравнениями, произвольными ассоциациями такие «западники», как Аркадий Драгомощенко или Владимир Аристов, Виктор Кривулин или Елена Шварц, но видишь коренное различие по отношению к русской культуре и к русскому народу, видишь у того же Жданова или Еременко приверженность к русской поэтической традиции, к той же рифмованной силлаботонике. Недаром наши увлеченные западничеством литераторы поклевывают Ивана Жданова за дремучую (!?) отсталость. К примеру, пишет один из них, Евгений Степанов: «Это скорее шаманство. Музыка в текстах Жданова и является смыслом. Что плохо? Плохо то, что у Жданова только один прием… Он совершенно отсталый, глубоко провинциальный версификатор. Его техника устарела на сто лет. Рифмы – стопою/тобою/рыданье/ назиданье/было/ослепило. И т. д. И т. п. Привожу примеры только из одного стихотворения „Ниша и столп“. Такое ощущение, что Иван Федорович прочитал мало книг. Разве это достоинство поэта?»

Примерно также упрекает Эдуард Шнейдерман своего бывшего друга Николая Рубцова в поэтической отсталости и дремучести, залезая в дебри текстологии и совсем не обращая внимание на очарование самой поэзии, самих строк. Ведь «Ниша и столп» – одно из ключевых стихотворений Ивана Жданова, и в тех же традициях русской рифмованной силлаботоники он находит новый смысл слов. Не понимаю, как можно не понять смысла слов и копаться лишь в привычных русских рифмах. Так можно и Пушкина, и Лермонтова закопать, впрочем, что нынче и делают подобные литературоведы.

Не тайник, не тюрьма, не гнездо, не мешок, не могила —

Это столб наизнанку, прожектор с обратным свеченьем,

Западня слепоты, провиденья червячное рыло,

Это ниша твоя, горизонт в переулке осеннем.

Не капкан, не доспех и не просто скелет насекомый —

Это больше в тебе, чем снаружи, и больше сегодня, чем было.

Ты стоишь на столбе, но не столпник, горящий в объеме,

Ты открыт, но не виден, как будто тебя ослепило.

Так шагни в этот зев, затаивший последнее слово.

В этот ложный ответ на его же пустую загадку,

В этот лжелабиринт и подобие вечного крова,

В этот свет-пересмешник, сведенный к немому остатку.

И царь-колокол там не звенит, и царь-пушка, увы, не стреляет,

Медный всадник не страшен, и всё потому, что пространство

Канцелярски бесстрастно тебя под ответ подгоняет,

Провоцируя зависть и гордый нарыв самозванства…

Какие-то явно даосские потаённые мысли о внутреннем развитии и человека, и поэзии, не зависящим от любых внешних давлений и угроз. Своим метафоризмом, помню, в те же годы, Иван Жданов покорил моих старших друзей – сурового Юрия Кузнецова и переполненного глобальными замыслами обновления литературы такого же как он природного метафориста Александра Проханова. Проханов же, в то время член приемной комиссии, мощно поддержал Жданова при приеме в Союз писателей СССР. Нынче скептические молодые критики объясняют относительно удачную литературную судьбу молодого Ивана Жданова, яростного авангардиста и мистика, какими-то происками и КГБ, и ЦК КПСС, какими-то сложными интригами в политическом раскладе, забывая о простом человеческом факторе. Сменился тот или иной чинуша в Союзе писателей, оказали поддержку два или три видных поэта, и судьба молодого поэта не была сломана. Повернись по иному, как у Хвостенко или Губанова, и до конца дней был бы в черном списке. Уверен, окажись Иосиф Бродский не в Питере, а в Москве, добейся нескольких публикаций в литературных журналах, и по-другому сложилась бы его поэтическая биография, но не было бы тогда и нобелевского лауреата.

Впрочем, наверняка помогло в его удаче и ждановское очень уж простонародное происхождение. Одиннадцатый ребенок в простой крестьянской семье из деревни Усть-Тулатинка на Алтае, рабочий-монтажник. Для советских времен это что-то вроде знатного рода графов Бобринских, не ниже. Это не какой-нибудь сомнительный Бродский. Но ведь и Леонид Губанов был не из сомнительных интеллигентов. Не помогло. Я не оправдываю брежневский политический режим, общие карательные установки были, но и нарушались же они чисто по-русски, обходя все препятствия и заслоны. То самиздатом, то тамиздатом, то регулярными прорывами в печатной русской прессе, от журналов «Север» или «Байкал», до альманахов «Поэзия» и «День поэзии». Самиздат распространялся достаточно широко и без особых преследований, по всей России. Иногда самиздатских поэтов ценили выше, чем иных широко разрекламированных в печати. Как считает Иван Жданов: «Самиздат по качеству был выше официального издания. В самиздате ведь выживали только те, кто мог сам выжить, кто мог стать литературной фигурой. А в официальной литературе могло быть всякое – само качество было на подозрении, то есть оно не было ведущей категорией». Хотя печататься хотели, безусловно и естественно, все без исключения. От Бродского до Губанова. Я объясняю жизненную реальность того, что на самом деле было. Объясняю, что в то время в том же легендарном альманахе «Поэзия» Николай Старшинов и два его помощника, талантливых молодых поэта, Александр Щуплов и Геннадий Красников, реально спасли не одну поэтическую судьбу, печатая так называемые «непечатки». Более того, они умудрились в стихотворении «Рапсодия батареи отопительной системы» Ивана Жданова даже слово Бог напечатать с большой буквы.

А река-то, пить-пить, огорожена сплошь батареями.

Некуда выдох свой поместить.

Я, распластавшись, лежу на песке, создающем меня.

А река, поднимаясь со дна, как облако, любит меня.

Облако входит в себя, становясь незримым.

Светящийся розовый куст, коллапсируя, входит ко мне.

То – куст, убеленный словами, несущими воду.

То – Бог!

Объясняю, что в издательстве «Современник» Олег Финько, заменивший какого-то неграмотного дуболома, достаточно легко пустил в производство книгу Ивана Жданова «Портрет», вышедшую без всяких тайных интриг, дуриком, в самое глухое брежневское время в 1982 году… Какие-то другие стихи запускала в «Литературной учебе» Лариса Баранова. Да и я сам немало опубликовал самых спорных по тем временам очерков и статей и левых, и правых своих сверстников, получая за это и выговоры, а иной раз и вылетая с работы. Такова была нормальная жизнь литературы того времени. Кто-то печатал Юрия Кузнецова, кто-то братьев Стругацких… Так существовала реальная русская литература, которую абсолютно незачем сегодня делить на советскую и подсоветскую, самиздатскую и тамиздатскую.

Здорово помогла литературной славе Ивана Жданова и чуть ли не полугодовая дискуссия в «Литературной газете», развернувшаяся после публикации его стихов в альманахе «Поэзия» и в «Литературной учебе».

Бог Аполлон живую кожу

Задумал с Марсия содрать,

Не ход ристалища итожа,

А перед тем, как начинать.

Так ветер фабулы в финале

Срывает шкуру с тополей

Не для того, чтоб замолчали —

Чтоб умолкали веселей.

Впрочем, не будем идеализировать жизненный путь Ивана Жданова. Если не считать нескольких, неожиданных для него публикаций еще в ранние годы таких, как, к примеру, подборка стихов в альманахе «Поэзия», в «Дне поэзии» и в «Литературной учебе», или же выход в глухие брежневские времена первой книги стихов «Портрет» в 1982 году в издательстве «Современник», если не считать участия в нескольких громких совещаниях молодых писателей, пожалуй, принесших ему большую известность в молодежной поэтической среде, чем публикация в альманахах, то во всем остальном – обычная дворниковско-кочегарная биография поэта андеграунда восьмидесятых годов. Тем более, кроме обычной литературной полемики, били по Ивану Жданову и откровенно погромными статьями такими, как «Граждане ночи», взяв этот образ из широко известного в литературной среде стихотворения Ивана Жданова «Бар».

Ещё не готовые к встрече, но годные к убыли мерной,

Мы здесь, за дубовым окопом, повитые хмелем, замрем.

Но как обесточить зарницы? В их удали цепкой и нервной

Нацелено что-то такое на нас дальнобойным ядром.

Пускай электрической плотью себя одевает рябина,

Пусть ночь остается на месте, а почва плывет из-под ног!

Отечество – ночь и застолье, и всё остальное – чужбина.

Мы – верные граждане ночи, достойные выключить свет.

Надо признать, что со временем, наша расколотая, раздробленная культура, опрокинутая в ночь, и на самом деле смогла выключить свет, погрузив страну в перестроечный мрак. Дело другое, что расколотость культуры шла от расколотости самого общества, осознанно не замечаемого нашими идеологами, где трещины сшивались гнилыми нитками. А эти идеологи вместо преобразования и преображения общества предпочли по привычке ударить по молодому поколению, пробуя повторить былой удар по СМОГу. Но время уже было не то, и удар получился скорее карикатурный. А поколение в своей литературной части предпочитало набирать силу и мощь в сторожках и кочегарках.

Я не ветка, я только предветвие.

Я не птица, а имя её.

Я не ворон, но где-то в предветрии

Обсуждает меня воронье.

Разве что Иван Жданов кочегаркам и сторожкам предпочитал театр или «Мосфильм», где работал рабочим сцены или монтажером декораций. Хотел быть поближе к искусству.

Как считает Иван Жданов: «Моему поколению приходилось много сил тратить не в сражениях со словом, краской, звуком, а с тем, чтобы иметь необходимый доступ к этому сражению. Трагедия ли это? Нас, конечно, не рассовывали по воронкам, не морили голодом, мы не гибли на войне. Но и счастливыми нас не назовешь. Достаточно сказать, что мы научились понимать, что не в счастье счастье. Дело в другом. Это ведь тоже дар – возможность реализовать свой дар. А его невостребованность едва ли не равна его отсутствию. Но и это не трагедия. Может быть, она в том, что мы слишком рано поняли рассогласованность обломков культуры и невозможность привести их к согласованию».

Рано пришедшее чувство краха единой идеологии, единого развития страны и культуры и привело не просто к авангардизму, коим были увлечены очень многие в то время, а к чувству безнадежности и, как следствие, к отчужденности от любой сиюминутной жизни, он стал искать иные житейские и философские категории. Погрузился в русскую философскую лирику иных времен, от Ломоносова до Тютчева.

В отвесном воздухе стальных новостроек

Вдруг увидишь контур византийской розы —

Старинный купол, литой, один из

Сорока сороков с куста лепного,

Перенесенного сюда, на север.

Он до сих пор пестуем речью. (…)

Широко разбрелись берега Каялы,

До самых крайних рубежей державы,

И переполнились водами Волги,

Сплелись струи Дона с Амуром,

Не преломились хребтом Урала,

Как Млечный путь, озаряя небо.

Это уже природное, глубинное имперское чувство поэта, далёкого от всяких внешних сиюминутных политических баталий. Иван Жданов откровенно переживает и крах своей родной державы, и осколочное состояние нашей русской культуры. Как всегда, найдутся критики, которые посчитают, что я «вводимый в заблуждение то его кондовой родословной, то его новаторской поэтикой…» пытаюсь приручить Ивана Жданова и заполучить в ряды национал-патриотов и почвенников. Такие критики всерьез считают, что даже Юрия Кузнецова я сумел переделать под себя и своё мышление. Будто большой талант можно хоть как-то и хоть кому-то приручить. И многогранность дарования Ивана Жданова всегда останется за ним. Но разве я сумею когда-нибудь забыть, как Иван Жданов умудрился однажды чуть ли не повторить подвиг нашего премьера Евгения Примакова, повернувшего самолет над Атлантикой после начала бомбардировок Югославии. Так и поэт Иван Жданов вцепился в горло именитому иностранцу во время полета из Барнаула в Москву, требуя от него извинений за бомбардировку сербов. Чуть было самолет не повернули обратно. Получил за это три года тюрьмы условно, но и иностранец никогда не забудет столь страстного защитника сербов. Не собираюсь ни в коей мере оправдывать подобные экстремальные поступки русского поэта. Но, думаю, если бы не сидело в каждом из нас нынче этого чувства национальной униженности, не было бы и подобных всё более учащающихся эмоциональных взрывов. Увы, русскость неизлечима.

Попробуй мне сказать, что я фантом

И чья-то часть, болящая при этом,

А если нет, то чем же болен я?

Что заставляет незнакомым ртом

Меня вопить и вздрагивать скелетом

Под тяжестью чужого бытия?

Мне кажется, что плоть моя – часы

Чужой души, затерянной в страданье,

Глядящей на себя со стороны —

И торг идет, и кренятся весы,

И псы ворчат от моего дыханья.

И некуда бежать, как от вины.

Но с осколочностью своего культурного существования пришло чувство катастрофичности, безнадежности, сравнимое с такими же периодами распада великих империй прошлого. «Мы вровень с теми, для которых мы вверху перед возможностью исчезнуть…» В русской литературе наступало повсеместное одичание, отказываясь от фальши соцреализма многие молодые писатели отказывались и от культуры советского периода, от элементарного знания своих предшественников, отказывались от биографизма и лирического героя, созвучного своему времени. Вот уж на самом деле, всеобщее одичание и привело к самому пещерному авангарду, к эстетике насилия. Владимир Сорокин, активный участник литературного андеграунда поздних советских времен, учитывая опыт Ивана Жданова, считает: «Мне кажется, насилие связано с недостатком любви, сексуальной нереализацией, неудовлетворенностью. Это желание достучаться до человека. Есть такой поэт Иван Жданов. Он регулярно устраивает драки, бьет всех подряд. В чём дело? А он просто чувствует кризис поэзии, и хочет разбудить людей, объяснить, что поэзия – это прекрасная вещь»…

С этим, в глубине души согласен и сам Иван Жданов: «Может, у меня такие отстраненные стихи из-за скитальческой судьбы? Ведь у меня не сложилось с любовью… И, наверное, в моих отстранённых стихах сказывается одиночество».

Это одиночество, отвергаемое безуспешно им самим, и поместило его, как поэта, по другую сторону зеркала. Сделало поэтом обратного сравнения, перевернутой метафоры, перевернутого видения. Одиночество и общественное (что страшно именно для отчетливо русского человека, будь он бельгийцем или шведом, он бы расположился в нём уютно, как улитка в раковине), одиночество и личностное (что для меня всегда было непонятно, ибо высокий, рослый, стройный мужчина Иван Жданов скорее героического, чем аморфного типа, казалось, никак не мог остаться одиноким, но, думаю, одиночество общественное, поэтическое загнало его самого в такие подкорки бытия, что он способен был жить лишь со своими такими же одинокими стихами) – они и привели его к погружению внутрь самого себя. В отличие от многих своих коллег, он никогда не играл в своей поэзии, как бы понарошку опробовав рискованные стихотворные эксперименты. Он и в авангарде своём был истинно трагичен, чем-то напоминая мне раннего Владимира Маяковского, а не его игровых шуточных друзей вроде Давида Бурлюка или Семёна Кирсанова.

Всё лишнее для человека соединилось в нём самом

Во всём, что лишним и ненужным он никогда не назовёт.

В нём век от века прижилось желанье быть неуловимым

Для пустоты и быть понятным хотя бы только для себя.

Его ранняя авангардистская поэзия советского периода была не востребована широким читателем из-за её малодоступности. Его поздняя поэзия времен перестройки еще более не востребована из-за чувства катастрофичности.

Поэт считает: «Перед уничтожением все равны. И древнеегипетские времена, и древнеацтекские, все культуры, в этом смысле, равны. Так же уязвимы и ранимы, как наше последнее поколение. Так возникает неожиданное соседство с ними. Хотя, казалось бы, они совершенно далеки и от нас, и отстают неизвестно где. Когда ты хочешь зафиксировать свое переживание, ты утверждаешь мир как катастрофу, которая, по Аристотелю, выводит к катарсису. И каждую вещь ты должен высказать как на духу… Меня заинтересовали объекты, не существующие в природе, но живущие в духовных измерениях. Их можно узреть очами души… меня стал цеплять – „полёт без птиц летит“».

Сначала отказ от внешнего безумного суетного мира, затем уже отказ и от предметности этого катастрофичного мира, это и был плавный переход поэта Ивана Жданова к увлечению в стихах обратными сравнениями. Скорее, не внешний авангардизм изломанной формы, а внутренний духовный перелом и приход к своеобразному русскому даосизму.

Верблюда помнят, а разве Царство

В ушке игольном застрять не может,

Когда б решилось пойти навстречу?

Запретный плод облечен в лекарство

От тех сомнений, что жизнь итожит,

Но где он спрятан, я не отвечу.

А там, где ревности нет и в помине,

Где все друг друга давно простили,

Где нет ни правых, ни виноватых.

Благословенье твоей пустыни

К тебе приходит без твоих усилий,

Не осуждая тебя в утратах.

Не могу не привести цитату из блестящей статьи о поэзии Ивана Жданова одного из наших талантливейших критиков, к сожалению, уже покинувшего земной мир, Владимира Славецкого. Привести цитату и из уважения к памяти ушедшего друга, и признавая точность его поэтического анализа: «Иван Жданов вполне последователен в отражении известной парадоксальности, алогизма существования. Поэт работает на приёме не столько бокового, косвенного зрения, сколько перевернутого видения, оживляя, видимо, опыт французской поэзии. Опрокинутость мира чувствуется поэтом: „перевернуть бы дом – да не нащупать дно“, „птица – это тень полёта“…»

Люблю цитировать талантливых людей, и об их существовании читателям напомню, и меня всё равно не убудет. Уловленный мною образ писателя всегда останется отчётливо авторским, моим мифом. Но, как говаривал еще один мой покойный друг Петя Паламарчук: «в любой выдумке есть доля выдумки, остальное истина.»

А со Славецким не соглашусь только в одном, вижу в ключевом для поэзии Ивана Жданова обратном сравнении, перевернутом видении, в ждановском Зазеркалье не столько опыт французской поэзии, сколько образную систему китайских мудрецов. Будто из стихов Ивана Жданова прозвучало в книге Чжуан-цзы «Путь полноты свойств»: «Однажды Чжуану Чжоу приснилось, что он – бабочка, весело порхающая бабочка. Он наслаждался от души и не сознавал, что он – Чжоу. Но вдруг проснулся, удивился, что он – Чжоу, и не мог понять: снилось ли Чжоу, что он – бабочка, или бабочке снится, что она – Чжоу». И наоборот в эту книгу китайского мудреца четвертого века до нашей эры легко войдут такие поэтические строки Ивана Жданова: «Он отражается в воде. / И волны, крыльями шурша, / и камни, жабрами дыша, / следят за ним»… Войди в этот сокровенный мир внутреннего по отношению к внешнему, и поэзия Ивана Жданова обретёт ясный и даже иной раз категоричный этический смысл. Или же такое, откровенно даосское признание:

Тихий ангел палец к губам, оборвёт разговор,

И внезапной свободой

Мы повиты, как руки немых, завершающих спор

Точкой схода.

И кому не хотелось хотя бы на время такой

Стать неслышимой речью.

Пролетающей паузой между словами с тоской

По молве человечьей.

Впрочем, от китайских мудрецов Чжуан-цзы или Лао-цзы можно в поэзии Ивана Жданова легко прийти и к божеским откровениям Гавриила Державина, и к тютчевской многосложности образов. В своей сложности он остается хранителем и русского языка, и русской культуры. Обнажая лишь новые смыслы, новые пласты слов, образов и категорий. Обиженный невниманием читателя поэт сам пробует в своих пояснениях и комментариях достучаться до него. Не скрываю, и я с удовольствием пользуюсь подсказками поэта. Красота образа, сравнения, метафоры вполне самодостаточны, особенно для эстета. (Кстати, поэтому я высоко ценю метафоричность Проханова, Зульфикарова, Кима, Юрия Кузнецова…) Но чувствуешь же и потаенный смысл стихотворения, хочется заглянуть за кулисы яркой метафоры: «Сквозь глубину всех вещей, объединяя их, как ветви одного древа, просвечивают буквицы этого языка… Принцип обратного сравнения. Понятно ли вам это? Бывают явления, для которых нет общих понятий, вернее, есть, но человек о них только догадывается. Допустим, всё, что летит: птица, бабочка, но ведь ещё и самолёт, и воздушный змей… Конечного слова для этого понятия нет. Слова здесь, как железные опилки вокруг магнита, обозначают силовые линии, хотя сами этими линиями не являются… Если понять принцип обратного сравнения, то мои стихи не покажутся такими уж сложными. Я спрашивал у многих, как они понимают строку: „Внутри деревьев падает листва“. У кого душа расширена говорили: „Это осень“. Другие говорили: „Это зима“. А в контексте, где эта строка находится, речь идет именно о зиме. Это ведь бесконечное падение листьев… Если предмет неясен, гляди чуть в сторону, вскользь и ты его увидишь… Так и в стихах косвенным зрением нащупываешь „вжж-вжик“, как бы обход такой делаешь, изгибаешь взгляд. А название это не то что умерщвление вещи…»

С одной стороны, его образы как бы и непереводимы на обыденный бытовой язык. Его язык явно ассоциативный. Но, с другой стороны, а наша бытовая речь разве не ассоциативна? Иван Жданов, тоскуя по своему родному Алтаю, часто навещая его, засиживаясь с мужиками до ночи в разговорах и обсуждениях всего на свете, искренне сожалеет, что земляки-то стихов Ваниных читать не желают, а если и слушают, подремывая под рюмку другую-третью, его же и спрашивают: «объясни о чем написано?» И как ему рассказать, что из их же ассоциативных разговоров родились те или иные образы и сравнения, и потом есть же что-то, что неведомо им, что выше их бытового существования. В конце концов – Алтай – космическая земля, край Беловодья. Кроме ларька с подвыпившими мужиками ежесекундно существует и космос над всеми нами, который и дает нам всем существовать.

Что делать нам в стране, лишенной суесловья?

По нескольку веков там длится взмах ветвей.

Мы смотрим сквозь себя, дыша его любовью.

И кормим с рук своих его немых зверей.

Мы входим в этот мир, не прогибая воду,

Горящие огни, как стебли, разводя.

Там звезды, как ручьи, текут по небосводу

И тянется сквозь лёд голодный гул дождя.

Вот и оживают все замызганные, затертые вещи в стихах Ивана Жданова под его косвенным взглядом. Он, уходя от момента времени, от момента взгляда докапывается до первичной праосновы, до предельной концентрации образа. А в ответ часто получает лишь отзывы филологических комментаторов и опытных дешифровалыциков, не вникающих в саму красоту поэзии. Мало кто из нынешних поэтов так мучительно работает над своими стихами, доводя их до логического завершения. «Когда стихотворение начинает жить, не просто ты его мучаешь, строгаешь, гнешь, но когда оно начинает самостроиться, саморазвиваться, оно приводит к неожиданным своим завершениям. От замысла до его завершения такая же разница как от замысла дерева – замыслил дерево, бросил семечко, а у тебя выросло что-то невероятное. И это более блаженное, более нормальное состояние, так и книга – растет или строится…»

Он как бессмертный лунный заяц бежит от этих комментаторов из Москвы обратно на Алтай, оттуда в Крым, в Симеиз, ставший ему родным, потом еще куда-нибудь дальше. Втайне он мечтает о «Василии Теркине», о пушкинской простоте, рвется к сюжетным стихам, но не приемля действительность, он не приемлет и сюжеты из этой дурной действительности. «Моё поколение не знало, куда ему метнуться: газеты писали одно, народ говорил другое. Я мучился, спасаясь чтением. Читал до одури! Даже грыз сырую крупу, чтоб не отвлекаться на стряпню. А в стихах… В конечном итоге я пошел по философии христианства…»

Слышите, раздраженные оппоненты, не я его изображаю зеркалом православной контрреволюции, а он сам, в мучениях своих пришел к Богу и христианству.

Кости мои оживут во время пожара,

Я раздую угли в своих ладонях.

Но и в таком костре мне мой двойник не пара —

Бездны играют в прятки в оцепенелых доньях.

Дым от такой страды смертным глаза не выест,

Олово, а не спирт будет тащить на крышу.

Может, тогда и впрямь время меня не выдаст —

Пенье Твоих костей, Господи, я услышу.

Это уже нечто почти пророческое. Современный пророк современной поэзии. Когда нет героев, а антигерои не нужны. Это попытка утверждения нового канона, попытка осмысления пророческой миссии поэта. Но много ли может написать пророк? Поэт, отказавшийся от лирического, то есть сиюминутного, моментального освоения действительности? Новый канон всегда немногословен, мучительно медленно, по строчке сотворяет новое здание, отказываясь от лирического наследия своих ближайших предшественников. Ему явно не нравилась наигранная исповедальность шестидесятников, фальшивое выворачивание души наизнанку. Кроме лицемерия и картинности вполне справедливо Иван Жданов не находил в этом ни подлинной трагичности, ни осознанного героизма: «При таком выворачивании наизнанку оказалось, что внутренний мир человека беден, бледен, человек просто растерян и не знает, что ему делать вообще с собой, со своей жизнью, с миром…» На мой взгляд, точная характеристика шестидесятничества, финалом которого и стал нынешний трагический финал России…

Когда предыдущее время разрушено, когда и исторические, и политические, и гражданственные, и эстетические каноны валяются в пыли и грязи, привычная «столбовая» поэзия как бы и не работает. Эпигоны классицизма не интересуют читателей. Надо или уходить вглубь, или улетать вверх, обретая косноязычие первичности. Ему не по пути ни с былыми лириками и биографами, как бы талантливы они не были, не по пути и с игровыми постмодернистами и концептуалистами. Но куда ведет его новый канон, канон разрушенного единства, он и сам сказать не может.

Я поймал больную птицу.

Но боюсь её лечить.

Что-то к смерти в ней стремится,

Что-то рвёт живую нить…

Может быть, его поэтический канон, это канон, стремящийся к смерти? Канон о тщетности поэтического слова? Может быть, он чересчур категорично отказался от лиричности предыдущего поколения, выплеснув вместе с поэтическими штампами советского времени и неприемлемыми для него поверхностными, антибытийными метафорами и сравнениями шестидесятников, того же Вознесенского, резко отторгаемого им, и самое тело поэзии? Даже об Иосифе Бродском, интересном для Жданова, как самый яркий представитель предыдущего поколения, при всем уважении к нему, он высказывается с определенным отталкиванием от его поэзии: «В целом, он из тех могикан, которые придерживаются лирического героя… Поэты, которые пытались продолжить традицию „лирического героя“ неизбежно приходили к тому, что их поэзия становилась всё более рефлексирующей даже на слабое раздражение. Например, не нравятся тебе… эти дома. Ты можешь об этом написать. Но в этом не будет главного – концепции всемирности, где ты не потерян, не заброшен. У меня должен быть Бог. Бог – это конкретная категория. И вот если она есть, то её можно даже не замечать. Это становится стабильным, естественным, прозрачным… При всей своей неистовости Бродский демонстрирует в стихах какую-то трогательную слабость. Я давно это открыл. А если поглубже вникнуть в его поэзию 50-х годов, чувствуются интонации то Мартынова, то Винокурова, то Симонова, то даже Тушновой. Оно и понятно: тогда все зачитывались стихами этих поэтов… Больше всего мне по душе стихотворение Бродского о чёрном коне. Там такие строки:

Зачем он чёрным воздухом дышал?

Зачем во тьме он сучьями шуршал?

Зачем струил он чёрный свет из глаз?

Он всадника искал себе средь нас.

Я подумал, что может, этот чёрный конь тень призрака, который зовет в пропасть… Бродский своего черного коня сам не понял до конца. А за этим стоит многое. Так, например, кто-то из поэтов писал: мол, там, где когда-то был полигон, всё заросло и застроилось, а трава до сих пор шевелится…»

Иван Жданов извлекает из поэзии предыдущего поколения лишь строчки, ведущие к тем ведомым ему первоглубинам, к первичному хаосу, из которого лишь что-то выстраивается, отрицая всё былое здание культуры. По-моему, нечто подобное выискивал в стихах классиков и Юрий Кузнецов. Во всей мировой поэзии он искал отрывки разговоров с Вечностью. Впрочем, и свою поэзию Иван Жданов воспринимает как удачный или неудачный разговор с Вечностью.

С одной стороны, кажется, не похож ли Иван Жданов на молодых героев, описанных в своё время Осипом Мандельштамом: «Молодые московские дикари открыли ещё одну Америку – метафору, простодушно смешали её с образом и обогатили нашу литературу целым выводком ненужных растерзанных уподоблений»? С другой стороны, не поможет ли это новое «дикарство» на самом деле найти и нового героя в поэзии, и новую пророческую поэзию? Ведь, как ни покажется парадоксальным, но эстет Иван Жданов никогда не отказывался ни от героизма, ни от пафоса в поэзии. Он наполняет кантовскую «вещь в себе» новой пафосной сущностью, находя пафос в новой внутренней выразительности и слова, и вещи. «Пафос, на мой взгляд, такая же неистребимая вещь, как частная жизнь. Человек всегда – между жизнью и смертью, между свадьбой и крестинами. И любой рассказ об основных поворотах судьбы, любая фотография этого момента – и, естественно, стихотворение! – будут пафосны».

Мы – толпа одного и того же

На спирту разведенного смысла.

И над нашей державной рогожей

Золотящая блажь нависла.

И достанется нам по закону

То, что отдано добровольно:

Или ангел допишет икону,

Или крови не будет больно.

Русская классическая литература для него была завершена самим жестоким XX веком. Осталась для Ивана Жданова на века изумительная проза Виктора Астафьева и Валентина Распутина, поэзия Юрия Кузнецова и Арсения Тарковского. Он и сам себя считал в каком-то смысле именно завершением, последним откровением этого классического периода. И одновременно, попыткой выразить нечто непонятное, шевелящееся, бурлящее, новое…

Но не принимает он и ныне господствующий бахтинский «низ», когда по Бахтину: «Всё высокое неизбежно утомляет. Устаешь смотреть вверх, и хочется опустить глаза книзу. Чем сильнее и длительнее было господство высокого, тем сильнее и удовольствие от его развенчивания и снижения. Отсюда громадный успех пародий и травестий, когда они своевременны, то есть когда высокое успело уже утомить читателей». За правдой Бахтина стоит торжество нынешних Петросянов и Жванецких. Так нужна ли нам была эта правда? Бахтинианцы ныне должны торжествовать, все прогнозы сбылись. Только на душе радости нет, ни у меня, ни у Ивана Жданова, который высматривает новую народную правду и новое высокое традиционное искусство именно в сложных поисках новой выразительности и новой символики.

О, дайте только крест! И я вздохну от боли

И, продолжая дно, и берега креня,

Я брошу балаган, и там, в открытом поле…

Но кто-то видит сон, и сон длинней меня.

В своей иерархии ценностей, выработанных жизнью, он стремится перенести акцент с личности на изначальное и неменяющееся бытие мира и человека. Как ни парадоксально, в опоре на первичные устойчивые этические и мифологические ценности он является куда большим консерватором и традиционалистом, нежели многие современные эпигоны классического стиха. Он ищет все те же основы, на которых изначально держится земля, бессознательно погружаясь в древнюю мифологию мира, для которой временное существование конкретного человека – нечто крайне неустойчивое: «Если сейчас писать об этом так, как писали раньше, то ничего, кроме глухого стона не услышишь. А стон – это тоже явление неустойчивости».

Я блуждал по запретным, опальным руинам,

Где грохочет вразнос мемуарный подвал

И кружа по железным подспудным вощинам,

Пятый угол своим арестантам искал.

Арестанты мои – запрещенные страхи,

Неиспытанной совести воры,

Искуплений отсроченных сводни и свахи.

Одиночества ширмы и шоры…

Он сам бежит от поэтического и общественного одиночества, понимая, что своей одинокой поэзией он невольно делает одинокими и своих читателей, «непреднамеренно вносит свою лепту в энтропию беспамятства». Он нуждается в чужом и даже в чуждом для себя опыте, воспринимая свое одиночество, как богооставленность. Он ищет мир в себе, чтобы добиться победы. Но, преодолевая новый хаос, или порой погружаясь в него до самого дна, он отказывается напрочь от затейливых игрищ концептуалистов и постмодернистов. У него и авангард оплачен кровью и тяжелым трудом.

«Вот, кажется, прошумел и укатил постмодернизм – и нет его на горизонте. Но мировой просцениум вряд ли будет пустовать долго. Всё настойчивее пугают глобальным потеплением, грозят повсеместным терроризмом… И вот стоит поэт на пороге этого мира, и то с недоумением, то с презрением смотрит на беспредельную смену вех, переживает, участвует, отвечает. С позиции мудреца, конечно, смотрит, говорит умные проникновенные вещи. Его как будто не слушают, но слышат…»

С этим я согласен, нынешних серьезных поэтов, нынешнее сокровенное глубинное искусство как будто не слушают, но – СЛЫШАТ!!!

Слышат и новые стихи Ивана Жданова, который, продираясь сквозь мировой и собственный хаос, преодолевая заманчивое магическое язычество пришел к простым истинам Православия. В этом есть своя высокая мистика, которую не сможет отринуть ни один рассерженный либеральный критик, все наиболее талантливые поэты нашего поколения и слева, и справа, за редким исключением приходят к своему христианству. В ряду Юрия Кублановского, Ольги Седаковой, Николая Шипилова, отца Романа, Татьяны Ребровой, Олеси Николаевой, Иван Жданов, – поэт совсем иной эстетики, – стоит также преклонение перед крестом Всевышнего. И втайне мечтает о своей новой неслыханной простоте и предельной ясности. Может быть, поэтому он временами и уходит из поэзии вовсе, пишет крайне мало и редко, чем напоминает мне и по судьбе своей, и по поэтике своего сверстника Сашу Соколова, тоже надолго исчезающего для своих читателей. Тоже значимого по великим замыслам и сложного в простом читательском восприятии. Может быть, они и правы в своем стремлении к совершенству слова и замысла, ибо нет для него ничего страшнее размытых критериев и легковесных строчек.

Что воскресенье? – это такой зазор,

Место, где места нет, что-то из тех укрытий,

Что и ножны для рек или стойла для гор,

Вырванных навсегда из череды событий.

Знать бы, в каком краю будет поставлен дом

Тот же, каким он был при роковом уходе.

Можно было б к нему перенести тайком

То, что растратить нельзя в нежити и свободе.

Его сегодняшний вывод, четко отделяющий поэта и поэзию Ивана Жданова от многих бывших соратников и коллег по литературному творчеству: «Наша поэзия неотторжима от православного сознания». Он сам впитал православное сознание с воздухом родной деревни, с чтением классики, с народными песнями. Даже заблуждаясь и увлекаясь иными мирскими мотивами он шел всё тем же путем Богопознания. Впрочем, из заблуждений и увлечений, из необыденности и неправильности языка и вырастает тот поэтический словарь, которым поэт Иван Жданов пробует разговаривать с Вечностью. Мне кажется, ему это в какой-то мере удается.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.