«Я диссидент в четвертом поколении»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Я диссидент в четвертом поколении»

Раньше, когда «Взгляд» выходил не как сейчас, от случая к случаю, а каждую пятницу, она появлялась на экранах с регулярностью телезвезды. Мелькала на пару секунд во взглядовской заставке где-то между ораторствующим на трибуне Михаилом Горбачевым и поднимающим руку в характерном жесте Сергеем Алексеевым. Пара секунд — но ее лицо наверняка запомнили многие, хотя могли не знать по имени. Ибо то, что она делала, было непривычно и в 89-м, и в 90-м: на Пушкинской площади в окружении соратников и на глазах у изумленных граждан она рвала в клочья портрет Вождя. Вспомнили? Да, это она — Валерия НОВОДВОРСКАЯ, бесспорный лидер Демократического Союза, впрочем, запрещающая называть себя таковой и требующая, чтобы к ней обращались как к рядовому члену ДС, «поскольку в нашей организации нет руководителей».

…Жилище пламенной революционерки даже отдаленно не содержало намека на романтику. Хрущоба как хрущоба — пятиэтажка конца 60-х на задворках Рижского вокзала. Подъезд с выкрученными лампочками и специфическим запахом. Двухкомнатная малогабаритка, из тех, которые в обменных объявлениях просят не предлагать.

На звонок дверь мне открыли не сразу.

— Ну что же вы не называетесь? — с ноткой недовольства проговорила Валерия Ильинична. — Мало ли кто может ходить? Надо было пароль сказать.

— Вы же мне его не называли.

— Чебурашка!

В тесном коридорчике двоим не развернуться. В комнатке-пенале, служащей одновременно и кабинетом, и спальней, почти все жизненное пространство занято книгами. Они и в шкафу, и на письменном столе, и у изголовья тахты, застеленной ярким покрывалом. На постель усаживается хозяйка, приглашая меня располагаться рядом. За стеной громко вещает Гурнов. «Вести» смотрит бабушка Валерии Ильиничны. Мамы дома нет, она на дежурстве, будет поздно. Разговору ничто не мешает…

— Валерия Ильинична, бунтарство — это, надо понимать, у вас потомственное?

— По-видимому, мои гены совершенно полярны советской действительности, с ней не уживаются. Русское дворянство — конечно, не то, которое сейчас вошло в некий клуб и первым делом зарегистрировалось в органах советской власти, а потом стало отбирать себе состав по наличию или отсутствию определенных политических убеждений, — так вот, то природное, дооктябрьское русское дворянство, безусловно, в массе своей очень негативно настроено ко всему, что произошло в этой стране после 17-го года. А поскольку мое происхождение именно таково и у меня не было ни люмпенов, ни голодных и рабов, ни будущих совков, а были в самом худшем случае крупные предприниматели по отцовской линии, а по материнской — достаточно древнее столбовое дворянство, то, естественно, можно считать, что уже по классовым соображениям мира у меня с этой государственной властью быть не могло.

— Вам это досталось по наследству, но что заставило вашего прадеда благородных кровей податься в социал-демократы, основывать подпольную типографию?

— Совершенно нормальное занятие для дворянина. Просветительская работа. Только приличные люди имеют право заниматься революционной деятельностью. Потому что они занимаются ею на уровне Джеферсона и Медисона. Если бы в это дело не вмешался охлос, я думаю, что у нас сейчас была бы неслыханная форма демократии, но, к сожалению, нашлись вульгарные люди, типа Владимира Ильича Ленина и его команды, которые считали идеи охлоса очень передовыми…

А так мой прадед выбрал вполне естественный путь. Типография, самиздат — это дело святое. Пойти за это в острог было очень почетно. И здесь мне стыдиться нечего, мой дед родился в Тобольском остроге, где отбывали срок оба его родителя-революционера. Можно считать, что я пытаюсь расхлебать то, куда положили кирпичик мои предки.

— Но не получается, что вы сегодня ведете борьбу с тем, к чему стремились они? Ваши дед с бабкой ведь сидели при царизме, мечтая о социалистическом, демократическом обществе. Вы же это самое социалистическое общество зовете разрушать.

— Совсем не это самое! Есть единое революционное пространство, пронизывающее века и режимы. Люди благомыслящие, люди интеллигентные во все времена боролись с деспотизмом, с эксцессами, с нереспубликанской формой власти. Они всегда борются за демократию — и при ней, и до нее, и после нее. Так что мой дед, который вступил в противоборство с недемократическим режимом дооктябрьского периода, совершенно не оказывается со мной в конфронтации, а, напротив, стоит в едином строю, поскольку и я борюсь с режимом, только присвоившим себе название демократии, не имея на то никаких сколь-нибудь веских оснований. Режимом, который, заметьте, благополучно пережил и август 91-го…

— Если не возражаете, о вашей оценке сегодняшнего состояния нашего общества мы поговорим чуть позже, а пока давайте обратимся к такому факту: 15-летняя комсомолка Лера Новодворская просит отправить ее во Вьетнам, чтобы с оружием в руках сражаться против американских агрессоров. «Уходили добровольцы на гражданскую войну…» Смотрится прямо-таки идиллически, только, по-моему, слабо вяжется с образом непримиримого борца с тоталитаризмом.

— Вы так полагаете? Вам хотелось бы, чтобы я, начиная с детского садика, устраивала заговоры? Если человек законопослушен до восемнадцати лет, это не может быть вменено ему в заслугу, равно как и в вину. Что касается Вьетнама, то любовь или ненависть к собственному государству были здесь абсолютно ни при чем. Просто во мне проснулся вечный комплекс Дон Кихота — желание защищать обиженных. Разумеется, добровольцев моего типа, да еще пятнадцатилетних, туда не брали, там нужны были нормальные мальчики афганского образца, которые готовы выполнить любой приказ. Я же в принципе не способна подчиняться приказам.

— В Афганистан, надо полагать, вы уже не рвались?

— Помилуйте, это ведь уже декабрь 1979 года, а первый арест по «диссидентской» 70-й статье Уголовного кодекса у меня был в 69-м… Как видите, сроки несколько не совпали. Да и вопрос, мучивший меня перед Вьетнамом: кто кого угнетает? — тут просто не стоял, ситуация выглядела абсолютно ясной, как, скажем, и в Чехословакии в 68-м…

— Тот ваш первый арест, кажется, связан с Кремлем?

— Это финал истории. А началось все с создания подпольной студенческой группы. Помню, этот факт был тогда очень красиво запечатлен нами в школьных тетрадках — с программой-минимум. Перед нами стояла совершенно однозначная цель — свержение существующего государственного строя. Нам также ставилось в вину распространение листовок, самиздата. Согласитесь, неплохо звучит для 1968–1969 годов?

— И сколько же вам стукнуло в ту пору?

— О, я была очень взрослой! Целых девятнадцать лет.

— Кого же вам удалось затянуть в свою группу?

— Вот так сразу и затянуть! Вы плохого мнения о советской молодежи. Но если пользоваться вашей лексикой, то я смогла затянуть в подпольную организацию мальчиков из хороших, благовоспитанных семей, студентов МГИМО, МГУ, физтеха, иняза. Такой чисто дворянский заговор… Только мальчики на декабристов не смотрелись. К сожалению, народ очень вырождается. Это особенно видно сегодня, но было заметно и в 69-м. Если декабристы все бросили и помчались на Сенатскую площадь, то мои мальчики соглашались действовать лишь подпольно, а когда дошло до разбрасывания листовок, я осталась в печальном одиночестве.

— Вас арестовали, а они?

— Мальчики взялись за ум, думаю, впечатлений от общения со мной им хватило на всю жизнь.

— Их не задержали?

— Каким образом? Никто не знал их имен, кроме меня. У нас была железная дисциплина, строжайшая конспирация с полной автономией групп. Вместе мы никогда не собирались, все нити находились у меня, членские взносы вносились под псевдонимами. В результате органам удалось выловить только одного паренька из физтеха, который провожал меня на акцию и нес сумку с листовками. И это-то случилось по его собственному недомыслию: не признайся он сам, никто не смог бы ничего доказать. В итоге бедолага вылетел из института. Все же прочие имели остроумие вести себя хотя бы в рамках инстинкта самосохранения, не торопились с признаниями, доверившись благоразумной трусости, и их отпустили с богом. Я же долго вешала лапшу на уши чекистам, рассказывая о мощной организации с тремястами пятьюдесятью членами в Москве и еще с почти таким же количеством в Питере и по стране. Не думаю, чтобы мне поверили, но почесаться гэбэшников я заставила.

— Сколько вас было на самом деле?

— Фактически — двенадцать человек. Мало? Конечно мало. У меня же существовал план возвестить на суде на всю страну о наличии крепкой и крупной подпольной структуры, дабы создать на пустом месте революционное движение. Идея была не так уж плоха, к сожалению, практика тех лет не позволила ее реализовать. Во-первых, не проводились тогда открытые судебные процессы по таким делам, что явилось для меня неприятнейшим сюрпризом. Во-вторых, КГБ столь лихо поднатаскался в политическом сыске, что если организации подобного рода первое заседание проводили где-нибудь на конспиративной квартире, то дальнейшие планы они разрабатывали уже на Лубянке. Аресты производились очень быстро, поэтому двенадцать человек — максимальное число, на которое я могла в 69-м рассчитывать без дополнительной засветки. Кстати, и позже, вплоть до 1988 года, все мои попытки создать какую-нибудь оппозиционную партию или организацию не увенчались успехом.

— Вам предъявили 70-ю статью. В тогдашней редакции это звучало примерно так: распространение антисоветской литературы, антисоветская агитация и пропаганда с целью подрыва и ослабления строя. Верно?

— Совершенно точно. Хочу сказать, что это обвинение было вполне заслуженно, как, впрочем, и все последующие. Просто ОНИ еще не подозревали в те времена, что когда-нибудь найдутся сумасшедшие, которые открыто будут призывать к свержению этого режима насильственным путем.

— Но тогда, 5 декабря 1969 года, направляясь в Кремль, вы вряд ли надеялись, что народ моментально поддержит ваш призыв к вооруженному восстанию? В противном случае это выглядело бы утопией.

— О нет, я не самообольщалась. Мне хотелось смутить умы людей, и это вполне удалось. Я сознательно выбрала время, место. Это же был день Советской Конституции, праздник, с позволения сказать. В Кремлевском Дворце съездов показывали оперу «Октябрь». Боже, это же надо додуматься до такого маразма, сочинить оперу с поющим Ильичем…

Так вот. Я заняла свое место в бельэтаже. Кстати, я специально билет купила туда, а не в партер или на балкон, поскольку дома предварительно порепетировала, откуда лучше разбрасывать листовки, чтобы они дальше разлетались и ложились веером. Улучив момент, я встала, раскрыла сумочку и стала, так сказать, сеять разумное, доброе, вечное. У меня было всего около двухсот листовок. Красиво летели… Сверху я хорошо видела, как люди подбирали их, читали, прятали у себя. Листовки расхватывали, словно мясные бутерброды на вегетарианском обеде. Чекисты нашли только сорок четыре экземпляра, остальные им не вернули. По тем временам это был мужественный поступок. Вы представляете, какие неприятности могли нажить себе люди, найди у них этот компромат? А ведь при выходе запросто могли и обыскать…

Самое поразительное, возможно, в том и заключается, что народ отнесся к моему поступку с пониманием. Читал призыв к восстанию, мой беспомощный стишок, начинавшийся словами «Спасибо, партия, за это!», и не осуждал. А ведь люди еще были сыты. Не то что сейчас. С чего на власть роптать? Помню, в буфете КДС даже блинчики с красной икрой продавали. Дешевые…

— Разбросав листовки, вы не пытались скрыться?

— Я вместо этого попробовала еще провести импровизированный митинг… А куда бежать? Честно говоря, я готовилась встретить смерть. Ждала от властей концептуального поступка, не сомневалась, что за содеянное меня убьют на месте. Зачем же тянуть? К тому же я понимала бессмысленность надежд укрыться где-либо. Листовки я писала от руки, по почерку меня живо вычислили бы. Печатные машинки тогда все были учтены и зарегистрированы, для покупки новой требовалось разрешение.

Словом, прятаться я не думала, а просто настраивала себя на худшее. Но ничего трагического не произошло, меня схватили и отправили на Лубянку…

— Интересно, с какими чувствами вы сегодня переступаете порог Кремля? Воспоминания не обуревают?

— Начну с того, что я не являюсь частой гостьей этого архитектурного комплекса. Я питаю к нему те же чувства, что и Анна Ахматова, сказавшая все за меня:

…В Кремле не надо жить,

Преображенец прав:

Здесь древней зависти еще кишат микробы,

Бориса дикий страх, и всех Иванов злобы,

И самозванца спесь —

Взамен народных прав…

Мерзкое место! Ни один демократический лидер, находящийся в здравом уме, ни за какие коврижки не согласился бы отправлять там обязанности. Это, если хотите, своеобразный тест, проверка крепости принципов и убеждений. Когда Борис Николаевич свернулся в клубок и замурлыкал от счастья в кремлевском кресле Горбачева, он невольно сам с себя сорвал маску, показал всем, что главной его целью было пробраться в Кремль, выпихнуть оттуда прежнего правителя и воцариться самому.

— Валерия Ильинична, я о вас спрашиваю, а вы мне о Ельцине…

— И о себе могу. Я не страдаю комплексом Раскольникова, меня не тянет на место преступления. На мне нет ничьей крови, я никого не грабила и не убивала. Поэтому никогда не испытывала дрожи, заходя в Кремлевский Дворец съездов. Сооружение это само по себе достаточно топорное, но там иногда можно послушать хорошую музыку, посмотреть приличный балет. Поэтому приходится мириться. Но вообще Кремль — это не то место, о котором мне бы хотелось долго говорить.

— Тогда давайте возвратимся к прерванной теме — к рассказу о том, что последовало за разбрасыванием листовок в КДС.

— Последовала Лефортовская тюрьма. Это была моя первая посадка туда. Кстати, насиделась там всласть и имею возможность сравнивать состояние Лефортово в разные времена — в расцвет застоя, на восходе перестройки и на ее закате.

Первый мой срок был два года. Конечно, если бы кто-то мог предполагать, что за той первой «выходкой» последует какое-то продолжение, я бы так легко не отделалась.

— После полугода в Лефортово вы ведь попали в Казанскую психиатрическую спецтюрьму. Вас пытались выдать за психически ненормальную?

— Для них это был единственный выход. Тогда подобное широко практиковалось, идеи о свержении государственного строя не выносились на открытые судебные процессы. Это выглядело слишком одиозно. В открытом слушании дело рассматривалось только в том случае, если оно было групповым или же давало возможность скомпрометировать участников через связь с Западом, работой на ЦРУ и так далее.

— Как вам жилось после освобождения?

— Надо полагать, несладко. Практически по подложным документам я училась на вечернем факультете иняза Московского областного пединститута. Все время ждала, когда меня вытурят.

— Неужели КГБ не мешал?

— Думаю, они просто прохлопали эту ситуацию. Во-первых, бумаги фактически липовые, во-вторых, отделение считалось заочным, там не было зоркого ока комитета комсомола. При нашем уровне организации, царящем повсюду, неудивительно, что мне удалось проскочить незамеченной.

— Борьбу вы не прекращали?

— В 1978 году меня судили за диссидентскую деятельность, в 1985-м — еще один срок. В 86-м — новый, опять за самиздат, листовки. Опыт Дворца съездов не прошел даром. Только теперь мы сеяли идеи в кинотеатре «Россия». Там на элитарные фильмы собиралась изысканная публика. В 1986-м листовки уже были антигорбачевского характера. Опять светила 70-я, и меня упрятали в Лефортово. И тут я по-настоящему ощутила дыхание перестройки. Меня освободили из под стражи через четыре дня — срок невероятно малый. Буквально в спину за ворота вытолкали. Шел октябрь 86-го…

Но я не успокоилась и 30 октября провела индивидуальную демонстрацию в день политзаключенных. В итоге еще три месяца — теперь в закрытом секторе 15-й психбольницы. Не приведи вам Господь узнать, что это такое. Любая тюрьма раем покажется. Спросите политзэка, он предпочтет десять лет лагерей одному году в спецбольнице. Пытки, бесконечные издевательства, полное уничтожение человеческого достоинства… Беспредел чистой воды. Могут хоть двадцать лет гноить. Очень удобный способ упрятать от посторонних глаз диссидентов. Ельцин прокричал на весь мир, что в России освобождены последние политзаключенные. А по нашим данным, их еще человек сорок как минимум. Точную цифру вам никто не назовет, поскольку полная ревизия спецтюрем не проводилась.

— Валерия Ильинична, слушаю вас и не могу отделаться от ощущения, что разговариваю с человеком из другого времени. Вы не чувствуете себя чужой окружающему миру?

— Можно, конечно, пофилософствовать на эту тему, но я отвечу предельно кратко: у меня есть цель, и я к ней иду. То, какое впечатление произвожу при этом на окружающих, на данном этапе вторично. Я ступила на этот путь и сворачивать с него не намерена.

Лишь за годы так называемой перестройки у меня было семнадцать арестов только за несанкционированные митинги. Каждый раз я получала по пятнадцать суток. Меня помещали в камеру, а я объявляла голодовку. И так раз за разом. Своеобразное соревнование, кто кого? Я — власть, или она — меня. Аресты прекратились 12 марта 1990 года. В Моссовете бразды правления взяли новые лидеры, именующие себя демократами. На контрасте с предшественниками им важно было создать себе имидж, расположить к себе людей. Потому меня и не трогали. Но эта ложная ситуация продолжалась недолго. Вскоре усилилось преследование за оскорбление мною чести и достоинства Президента СССР. Суд дал мне два года исправительных работ за сожжение государственного флага СССР и оправдал по горбачевской статье. Верховный суд утвердил приговор, но заменил срок двумястами рублями штрафа. Прокурор России Валентин Степанков опротестовал это решение, и мое дело достранствовало по различным кабинетам до той поры, пока я не схлопотала новый срок по 70-й. В мае 1991-го я вновь оказалась в Лефортово. Успела пробыть там три месяца. Я собиралась сидеть до суда, а потом вне зависимости от приговора объявить смертную голодовку. Понимаете, я не признаю за врагами права брать меня в плен. Меня нельзя победить, можно только убить. Раз наше государство не в состоянии сделать решительный шаг, я совершу его сама. Как это у Марка Захарова: «Ужасно умирать надоело»?

Но в этом случае мой замысел не осуществился. В очередной раз началась перестройка, и меня выгнали из Лефортово с формулировкой об изменении меры пресечения и подпиской о невыезде.

— Это ведь был август, победа над путчистами?

— Да, да. Кстати, уже замечено, стоит мне уйти в Лефортово, как наша история закладывает крутой вираж. 19 августа, услышав о перевороте, я была абсолютно уверена, что меня в ближайшую ночь расстреляют. Я очень торопилась, успела передать на волю текст листовки и письмо Крючкову. Хотите, могу дать его прочитать? В ту ночь я даже спать легла в одежде. Когда со мной ничего не произошло, поняла, что путч не тянет, скоро все лопнет. 23-го меня освободили. Черт меня дернул сказать тогда, что Ельцин был три дня нашим товарищем по борьбе. Дээсовцы стояли на баррикадах у Белого дома, и я бы туда пошла. Но Борис Николаевич обманул нас. Если бы он освободил ВСЕХ политзаключенных, отменил смертную казнь, реформировал ГУЛАГ… Тогда, в августе, я почувствовала себя оскорбленной. Ельцин для меня — конъюнктурщик и позер. Мы с ним всегда будем по разные стороны баррикад. И вообще не люблю деспотов и советских руководителей из числа бывших обкомовских секретарей. Он плохо кончит, вот увидите.

— Российский парламент пока, кажется, не принимал закона о защите чести и достоинства Президента, но как бы нам с вами, Валерия Ильинична, за такие речи не схлопотать неприятности?

— Значит, и вы трепещете перед ним? Если бы этот человек был настоящим демократом, он сдержал бы слово, данное над гробом Андрея Дмитриевича Сахарова, и освободил бы всех политзэков. Короче, я уже разорвала портрет Ельцина, компромиссов быть не может.

— Если позволите, с высокого штиля — на прозу. Хочу спросить о ваших родных — каково им с вами?

— Думаю, они смирились. Мои родители состояли в КПСС, но никогда не были ортодоксальными коммунистами. Они именно состояли. Мама полтора года назад вышла из партии. К моей деятельности сейчас относятся уже спокойно. В Лефортово носили книги, передавали нужные людям рукописи. Выполняли функции Красного Креста и Полумесяца. Мама — это Красный Крест, а бабушка — Полумесяц. Мама у меня работает в отделе детства Мосгорздравотдела, и то, что педиатрия в Москве еще как-то худо-бедно существует, считаю, ее заслуга.

— В изголовье вашей кровати висят фотографии и репродукции Христа, Сахарова, Солженицына, Марченко, Высоцкого и детей царской семьи. Надо полагать, этот набор не случаен?

— Христос — это мой политический ориентир. Единственный, кого я признаю, кроме, пожалуй, Махатмы Ганди и Тиля Уленшпигеля. Сахаров и Солженицын — товарищи по борьбе. Кроме того, Солженицын — любимый писатель. Анатолий Марченко — напоминание, что не все вышли живыми из схватки с режимом. И те, кто уцелел, должны сражаться за двоих. Убиенные царские дети — как естественная грань для каждого политика и революционера, грань недозволенного. Бой между противниками должен быть честным. Но после битвы — только милосердие. Нельзя мстить поверженному врагу. Высоцкий — прекрасный поэт, актер. В основе его творчества — страсть, отчаяние, страдание — чувства, мне понятные.

— Валерия Ильинична, вы борьбу сделали смыслом жизни. Но разве это возможно?

— Ибсен говорил, что умереть можно и за чужое, но жизнь отдать только за свое. Да, борьба для меня — дело жизни. Моя цель — изменение государственного строя революционно-демократическим путем, без насилия. Пока эта идея не овладела всеми, у меня есть занятие. И потом, что значит борьба ради борьбы? Это все равно что сказать: порядочность ради порядочности.

— Но если допустить, что у нас будет построено демократическое общество, с кем вы станете бороться?

— Демократическое общество — не ГОЭЛРО, его построить нельзя. Откуда оно возьмется при власти негодяев над страной холопов? Нет, на этом свете мне работы хватит. Да и отправившись в мир иной, я еще посмотрю, как там обстоят дела с тоталитаризмом. Если что, сразимся с Господом Богом и его воинством. А если серьезно, я не думаю, что доживу до того момента, когда у нас все придет в норму.

— Значит, выход один — Лефортово?

— Мне просто любопытно узнать, сколько же вытерпит ельцинская власть. Горбачева хватило на три года поединка со мной. Сколько выдержит Борис Николаевич? Поймите, это не спортивное соревнование, гонка за результатом. Просто я знаю, что без свержения существующей тоталитарной власти во имя изменения строя ничего не добиться. Поэтому я и стою на своем.

— Простите за лобовой вопрос: КГБ вам никогда сотрудничество не предлагал?

— Там работают умные люди. Они ни за что не стали бы звать непригодных для этого дела. Я же идеалистка, непрактичная. Нет, никогда не предлагали. Хочу сказать, что я всегда пользовалась уважением врагов. С некоторыми следователями у нас даже установились нормальные человеческие отношения, насколько это возможно в такой ситуации. Шла своеобразная игра. Например, мне говорили: «Вы, конечно, не ответите на этот вопрос, но я обязан спросить…» В КГБ работают профи. Они редко ошибаются в людях. Если вас подцепили на крючок и завербовали, ищите слабинку в себе. Это не Комитет вас охмурил, а вы сами сплоховали. Смешно, но у меня даже есть любимые следователи. Честные люди, добрые враги. Парадокс?

— Валерия Ильинична, с вашим «волчьим билетом», очевидно, трудно было найти себе работу?

— Получала раньше партминимум от Демсоюза — сто пятьдесят рублей. Как методист московской парторганизации 8 января устроилась на постоянную работу политическим обозревателем в еженедельник «Хозяин». У меня там рубрика «Бочка дегтя», которую я регулярно выливаю на голову Ельцину и другим политикам. Еще я читаю лекции по истории, художественной идеологии, истории религии в вечернем частном лицее.

— Извините, Валерия Ильинична, что я все об одном и том же. Зациклился. Объясните мне, тупому, стоит ли класть жизнь на бесполезную борьбу, когда можно уехать куда-нибудь на Запад и жить в свое удовольствие в том самом демократическом обществе, к которому вы так стремитесь? Вы владеете пером, знаете языки, разбираетесь в литературе — не пропадете. А что здесь?

— Сегодня уже было несколько цитат, позвольте еще одну. Александр Галич писал:

И все так же, не проще,

Век наш пробует нас —

Можешь выйти на площадь,

Смеешь выйти на площадь

В тот назначенный час?

Две последние строчки, кстати, записаны эпиграфом в членском билете Демсоюза.

Уставным принципом ДС является добровольный отказ от эмиграции. Я не была за границей. Там, должно быть, очень хорошо, но не для меня. Дезертирство — неприличный поступок. Россия — поле боя, из которого можно выйти только в братскую могилу. Здесь нет ни перемирия, ни отпусков по ранению. Лишь смерть освобождает от необходимости бороться.

Что тут добавишь?

Это, наверное, плохо, если журналисту стало чуть-чуть жаль пламенного революционера? Этой фразой я хотел закончить интервью с Валерией Ильиничной. Концовка беседы получилась иной, но ощущение сохранилось. Словами это не передашь. Например, мне почему-то казалось, что и в традиционном «нововзглядовском» хит-параде Новодворская не захочет шагать со всеми в ногу и обязательно назовет что-нибудь этакое… Вот именно из-за этого желания непременно выделиться и было мне отчего-то немного жаль Валерию Ильиничну. Итак, хитпарад, а уж вам судить, подтвердилось мое предположение или нет.

1. Рихард ВАГНЕР. Как сейчас модно говорить, тащусь от этого композитора. Знаю его творчество от корки до корки, очень люблю. А самое-самое — «Кольцо нибелунгов» и «Тангейзер».

2. Александр СКРЯБИН. «Поэма экстаза» и «Прометей».

3. Вольфганг Амадей МОЦАРТ. Тут никаких сомнений — «Реквием», конечно «Реквием».

4. Александр ГАЛИЧ. Нравится все его творчество, но, пожалуй, особенно трагические песни, которые как раз наименее известны.

5. Владимир ВЫСОЦКИЙ. Эта его песня о птицах… Я точного названия не знаю, но там есть такие строчки: «Все года, все века, все эпохи подряд все стремится к теплу от морозов и вьюг…»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.