Последние дни верховного правителя

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Последние дни верховного правителя

Камера невелика: восемь шагов в длину, четыре – в ширину. У стены – железная кровать, напротив – ввинченные в пол столик и табурет. На стене – полка для посуды. В углу – таз и кувшин для умывания, выносное ведро. В двери – окошко для передачи пищи, над ним – кругленький волчок.

В первые дни Колчак, как вспоминала Гришина-Алмазова, сильно волновался, почти не ел, плохо спал, ходил из угла в угол. Его сотрясал простудный кашель.[1416] Но постепенно он успокаивался. В конце концов, катастрофа, его постигшая, – не только его личная. Это катастрофа многих людей. Это что-то почти геологическое. Ещё Толль своим острым глазом геолога мог заметить на обнаженном утёсе пласты, идущие вертикально, – следы былых катастроф, когда накопившая ся где-то в недрах энергия вздымала вверх одни из них и об рушивала другие. Не в силах одного человека сдержать такой взрыв, когда энергии своевременно не был дан выход.

Теперь настало короткое время подводить итоги и думать о недолгой своей жизни, о детстве, юности, о былом. Вспомнил ли он о своём товарище по выпуску Александре Рыкове, который в это время тоже доживал последние свои дни? Потеряв ногу в сражении в Жёлтом море, он перешёл на сухопутную службу, дослужился до генерал-майора, а в начале 1920 года был расстрелян в Архангельске. Другой однокашник, капитан 1-го ранга Александр Зарудный ещё раньше пустил себе пулю в висок. А вот красавчик Александр Пышнов, неважно учившийся, устроился на службу к большевикам.[1417] Так что разделение на красных и белых прошло и по их выпуску.

Первое время в тюрьме сохранялись установившиеся ранее либеральные порядки. Уголовные, приносившие пищу и убиравшие камеры, охотно передавали письма. В свою очередь и политические оказывали им разные услуги. Однажды надзиратели застали в камере у Колчака уголовного, который брился его бритвой. Он оправдывался:

– Так ведь она безопасная. Это – наша с Александром Васильевичем.

Раз в неделю заключённые получали передачи с воли.[1418] Неизвестно только, приносил ли их кто-нибудь Колчаку. Разрешались ежедневные прогулки. Думал ли он, что когда-нибудь будет гулять с Анной Васильевной в тюремном дворике? О настоящем и будущем говорить не хотелось. Вспоминали прошлое или молчали.

– А что? – как-то сказал он, вдруг повеселев. – Непло хо мы с вами жили в Японии. – И, помолчав, добавил: – Есть о чём вспомнить.

В другой раз он произнёс с нотками отчаяния и прозрения:

– Я думаю – за что я плачу такой страшной ценой? Я знал борьбу, но не знал счастья победы. Я плачу за вас – я ничего не сделал, чтобы заслужить это счастье. Ничто не да ется даром.[1419]

Ещё до ареста Колчака, 7 января 1920 года, Политцентр, в подражание Временному правительству, создал Чрезвычайную следственную комиссию.[1420] 21 января, в здании тюрьмы, она начала допрашивать Колчака.

Председателем комиссии был назначен бывший руководитель Омского совета К. А. Попов, которого поручик Барташевский в своё время побоялся вытащить из тифозного барака. Попов долгое время колебался между большевиками и меньшевиками, и только приход большевиков к власти положил конец этим колебаниям. Заместитель Попова, меньшевик В. П. Денике, выделялся своим холёным, барственно-профессорским видом. Но, в отличие от двух своих братьев, известных учёных, профессором он не был. В Иркутском университете, основанном Сибирским правительством, он дошёл только до должности приват-доцента. Работа в следственной комиссии ему, видимо, понравилась, и в дальнейшем он продолжал работу в советской карательной системе, пока власти закрывали глаза на его меньшевистское прошлое. В 1939 году его репрессировали.[1421]

В комиссию вошли также меньшевик А. Н. Алексеевский и эсер Г. И. Лукьянчиков. Первый из них был знаком Колчаку по Экономическому совещанию. На допросах он был активнее всех, задавал вопросы, стараясь поставить верховного правителя в неудобное положение. Но потом, когда Политцентр сошёл со сцены, он благоразумно убыл в эмиграцию. По части вопросов проявлял старания и Денике. Лукьянчиков за всё время не задал ни одного вопроса, и было видно, что он сочувствует Колчаку.

Адмирал держался на допросах спокойно, не торопясь, обстоятельно рассказывал о своей жизни, охотно отвечал на вопросы, не теряя нить повествования. Потом прочитывал и правил протоколы. Старался не упоминать лишний раз имён, чтобы не давать пищу для следователей, не пытался сваливать ответственность на других. Поскольку же начал он свой рассказ с ранних лет, а факты его биографии переплетались с главными моментами недавней истории, то перед следователями раскрывалась широкая панорама русской жизни за последние 30–40 лет. Этот допрос, а также письма к Тимирёвой – в настоящее время самые читаемые произведения Колчака.

На второе своё заседание комиссия собралась 23 января, а в промежутке между заседаниями в Иркутске произошли важные события.

Политцентр надеялся сделать Иркутск центром «буферного государства» между Забайкальем, занятым японцами и их ставленником Семёновым, и Советской Россией. В Москву на переговоры была отправлена делегация во главе с эсером Е. Е. Колосовым. По дороге он был арестован, а после освобождения его трудоустроили конторщиком в Сибздрав.[1422]

А в Иркутске в то время большевики прибирали власть к своим рукам. Ещё в ходе восстания они создали Центральный штаб рабоче-крестьянских дружин. Контролируемые большевиками вооружённые формирования пополнялись за счёт подходивших к Иркутску партизанских отрядов. Подошла и остановилась у самого города «армия» Каландаришвили. Большевики постепенно перетягивали на свою сторону и те воинские части, которые Политцентр использовал для свержения правительства. Вскоре большевик И. Н. Бурсак (Блатлиндер) явочным порядком занял пост коменданта города, отстранив от этой должности эсера. Другой большевик оказался на месте начальника штаба войск.[1423]

20 января комитет партии большевиков назначил Военно-революционный комитет из пяти лиц (четверо большевиков и один левый эсер) во главе А. А. Ширямовым. 21 января Политцентру было предложено передать власть ВРК, что он и сделал. После этого большевики быстро провели выборы в Совет рабочих и солдатских депутатов, который подтвердил полномочия ревкома во главе с Ширямовым, сократив его состав до трёх человек (два большевика и один левый эсер).[1424]

Оказавшись у власти, большевики отстранили от командования штабс-капитана Калашникова, поднявшего восстание и отбившего атаку семёновцев.[1425] Теперь он, наверно, понял, для кого таскал из огня каштаны.

Председателем следственной комиссии стал С. Г. Чудновский. Маленький и какой-то особенно злобный, он на допросах даже по мелочам старался чем-нибудь ущемить и принизить Колчака. Заметил, например, что Колчак с большим удовольствием пьёт чай, который приносили во время допросов, и распорядился давать его только членам комиссии. Тогда Лукьянчиков передал Адмиралу свой стакан.[1426]

Комендант города Бурсак («ужасный Бурсак», как называла его Гришина-Алмазова) тоже наведывался в тюрьму. Однажды зашёл в камеру Колчака, спросил есть ли жалобы, доволен ли он питанием. Колчак отвечал, что жалоб нет, а пища несъедобна.

– Мы на воле сейчас не лучше питаемся, – ответил Бурсак.[1427]

Тюремный режим заметно ужесточился, у камер Колчака и Пепеляева поставили часовых.

Как уже говорилось, неожиданное появление «каппелевцев» не на шутку встревожило иркутских большевиков. Они знали, что против них идут, по словам Ширямова, «наиболее стойкие и упорные в борьбе с Советской властью части, выдержавшие двухлетнюю кампанию».[1428]

Большевистские мемуаристы единодушно отмечали, что обстановка в городе была тревожной. Распространялись листовки, прославлявшие Колчака и призывавшие к его освобождению. Бурсак даже писал, будто «осевшие в Иркутске белогвардейцы предприняли попытку, правда, неудачную, освободить Колчака».[1429] Поскольку в других источниках это не подтверждается, то, наверно, можно считать, что ничего такого не было. И вообще красные мемуаристы явно сгущали краски, чтобы оправдать последующие свои действия.

Но некоторые изменения в настроениях населения, видимо, всё же произошли. Месяц прожив сначала под безалаберной властью эсеров, а потом под жёстким гнётом большевиков, люди обнаружили, что с продовольствием и топливом стало ещё хуже, причём новые власти, занятые своими делами, об этом нисколько не думали. К тому же жителям Иркутска довелось познакомиться с воинами Каландаришвили и с другими партизанами, которые часто наведывались в город. Знакомство оказалось не из приятных. И люди теперь с сожалением вздыхали о том, кого они недавно ругали на всех перекрёстках и кто сидел в тюрьме у них в городе. С ним и с подходящей к городу армией теперь связывал надежды простой обыватель.

Уловив эти настроения, власти приняли жёсткие меры. Были произведены аресты. «Интернировали», то есть посадили в тюрьму юнкеров. В город ввели партизан Каландаришвили. Чудновскому поручили иметь наготове отряд, который, в случае опасности, вывез бы Колчака из города в более надёжное место.

Чудновский выступил с встречным предложением: немедленно расстрелять «руководящую головку» контрреволюции, человек 18–20, по составленному им списку.[1430] Каким-то образом это стало известно заключённым, и, по словам Гришиной-Алмазовой, «вся тюрьма трепетала от сознания надвигающейся развязки».[1431]

С 4 февраля все прогулки были запрещены. Александр Васильевич и Анна Васильевна пытались передавать друг другу записки. Последняя его записка была перехвачена, и потом её текст был прочитан ей много лет спустя журналистом Л. Шинкарёвым:

«Дорогая голубка моя, я получил твою записку, спасибо за твою ласку и заботы обо мне. Как отнестись к ультиматуму Войцеховского, не знаю, скорее думаю, что из этого ничего не выйдет или же будет ускорение неизбежного конца. Не понимаю, что значит „в субботу наши прогулки окончательно невозможны“? Не беспокойся обо мне. Я чувствую себя лучше, мои простуды проходят. Думаю, что перевод в другую камеру невозможен. Я только думаю о тебе и твоей участи, единственно, что меня тревожит. О себе не беспокоюсь – ибо всё известно заранее. За каждым моим шагом следят, и мне трудно писать. Пиши мне. Твои записки единственная радость, какую я могу иметь. Я молюсь за тебя и преклоняюсь перед твоим самопожертвованием. Милая, обожаемая моя, не беспокойся за меня и сохрани себя. Гайду я простил. До свидания, целую твои руки».[1432]

Ревком оказался не столь кровожаден, как председатель следственной комиссии. Из представленного списка были выделены две первые фамилии – Колчак и Пепеляев. Сделали запрос в наступавшую 5-ю армию, как отнесётся Сибревком к расстрелу Колчака.[1433]

В зарубежной и отечественной литературе лет уже 20 с лишним циркулирует записка В. И. Ленина заместителю Троцкого по Реввоенсовету Республики Э. М. Склянскому:

«Склянскому: Пошлите Смирнову (Р. в. с. 5) шифровку:

Не распространяйте никаких вестей о Колчаке, не печатайте ровно ничего, а после занятия нами Иркутска пришлите строго официальную телеграмму с разъяснением, что местные власти до нашего прихода поступили так и так под влиянием угрозы Каппеля и опасности белогвардейских заговоров в Иркутске.

Ленин. (Подпись тоже шифром.)

1) берётесь ли делать архинадёжно?

2) где Тухачевский?

3) как дела на Кавказском фронте?

4) в Крыму?»[1434]

Все авторы, приводившие эту записку, считали её неопровержимым доказательством того, что расстрел Колчака был произведён по приказу Ленина. Но в 1999 году Российский государственный архив социально-политической истории (бывший Центральный партийный архив Института марксизма-ленинизма) опубликовал этот документ с датой – 24 февраля 1920 года, то есть через 17 дней после расстрела.

Таким образом, вопрос упирается в дату. По существу же, перед нами отрывочный документ, изъятый из какого-то дела и переданный в Центральный партийный архив. В советское время так поступали со всеми ленинскими автографами. В деле же оставляли фотокопию. Откуда это взято, мы не знаем и не можем по другим документам в том же деле судить о том, когда примерно это написано и в связи с чем.

Остаётся исходить из содержания записки. 5 марта Красная армия вступила в Иркутск. Это согласуется с той датой, которая стоит в публикации. Обращает на себя внимание также то, что Ленин озабочен прежде всего тем, как замять и перевалить на местные власти то, что скорее всего уже сделано. Если бы ещё не было сделано, то впереди, наверно, стоял бы иносказательный приказ поступить «так и так», а затем уже следовало бы распоряжение не распространять вестей.

Вопрос, конечно, надо ещё изучать, но следует добавить, что текст записки хорошо согласуется с опубликованной в «Правде» 6 марта и приведённой в публикации телеграмме Смирнова. В ней говорилось, что Иркутский ревком имел сведения о готовящемся контрреволюционном выступлении «с целью свержения власти и освобождения арестованного чехами и переданного затем революционной власти адмирала Колчака. Не имея возможности снестись с Сибирским революционным комитетом благодаря повреждению телеграфных проводов Иркутска, революционный комитет в своём заседании от 7 февраля, с целью предотвратить столкновение, постановил адмирала Колчака расстрелять. Об этом решении Сибревком, благодаря указанной выше причине, поставлен в известность не был. Приговор был приведён в исполнение в тот же день».[1435]

Но остаётся другой вопрос: почему Ленин был так озабочен тем, чтобы отвести подозрения от Сибревкома? Скорее всего потому, что председатель Сибревкома И. Н. Смирнов не занимался самодеятельностью, а действительно в надлежащее время согласовал вопрос с Москвой. Но таких прямых свидетельств и документов у нас пока нет, а имеется позднейшая записка, которую можно трактовать «так и так».

Смирнов оставался в этом деле чист до 1924 года, когда в журнале «Сибирские огни» были опубликованы воспоминания Ширямова, из коих следовало, что провода порваны не были и что вечером 6 февраля, с некоторой задержкой, от Смирнова был получен ответ в том смысле, что «если парторганизация считает этот расстрел необходимым при создавшейся обстановке, то Ревсовет не будет возражать против него».

Тотчас было составлено постановление Иркутского ВРК, датированное почему-то следующим днём, о расстреле Колчака и Пепеляева. В конце документа говорилось: «Лучше казнь двух преступников, давно достойных смерти, чем сотни невинных жертв». Постановление подписали А. Ширямов, А. Сноскарёв и М. Левенсон. Оно было передано Чудновскому.[1436]

* * *

О последних часах жизни Александра Васильевича мы, к сожалению, знаем в основном со слов его врагов. Их трое, тех, кто оставил воспоминания: Чудновский, Бурсак и комендант тюрьмы В. И. Ишаев. Все трое присутствовали при расстреле. Все трое в разной степени тенденциозны в своих воспоминаниях. И порой противоречат друг другу. Ишаев, например, утверждал, что за Колчаком и Пепеляевым пришли в час ночи, а в два они были расстреляны. Чудновский же писал, что расстреляли в четыре часа утра, а Бурсак – в пять. Бурсак писал, что ночь была морозная, Чудновский уточнял – 32–35 градусов, а Ишаев коротко сообщал: «Лёгкий февральский мороз». Более существенно, наверно, то, Бурсак и Чудновский писали, что застали Колчака и Пепеляева в камерах одетыми в шубы и шапки. Значит, были готовы к побегу, с минуты на минуту ждали освобождения, делал вывод Чудновский. Ишаев же не упоминал, что Колчак был одет в шубу и папаху, а Пепеляев, по его словам, спал, когда за ним пришли.[1437] Кстати говоря, все трое, как кажется, с той или иной степенью карикатурности изображают поведение Пепеляева в эти часы.

И, наконец, ещё одно расхождение. Бурсак утверждал, что для расстрела он приготовил «специальную команду из коммунистов». Ширямов же писал, что казнь исполнил наряд левоэсеровской дружины в присутствии члена ВРК Левенсона, который, видимо, и командовал этим нарядом. «Начальник дружины» в одном месте всплывает и у Чудновского.[1438] Наверно, расстреливали и в самом деле левые эсеры.

Если верить воспоминаниям Чудновского, расстрельная команда, включая и его самого, отличалась какой-то совершенно неуместной смешливостью. Когда Колчак спросил, почему его хотят расстрелять без суда, Чудновский еле удержался от смеха. Когда же Адмирал попросил о свидании с «княжной Темирёвой», «все расхохотались».[1439] Хочется, однако, думать, что это позднейшая бравада мемуариста (самому-то в 1937 году, наверно, смешно не было), что в действительности обошлось без неприличия.

Наименьшей тенденциозностью отличаются, пожалуй, воспоминания Ишаева. Чувствуется, что это был простой человек, ни на что не претендовавший и по-человечески, возможно, даже сочувствовавший казнимым. Правда, воспоминания писались явно не им самим, а с его слов записывались каким-то журналистом, изложившим их в модернистской форме с рублеными фразами. Но на содержании, надо думать, это не отразилось. Воспоминания Ишаева и взяты за основу для дальнейшего рассказа. При этом по возможности опускается то, о чём уже говорилось.

…Колчак сидел на койке и тяжело встал, когда вошли в его камеру, осветив её светом свечи.

– По поручению Иркутского революционного комитета мы пришли объявить вам постановление, касающееся вас, – начал Чудновский.

– Слушаю, – сказал Колчак с лёгкой хрипотой в голосе.

Чудновский зачитал постановление о расстреле. Была пауза, и Колчак задал риторический вопрос: «Разве суда не будет?»

– Какие есть просьбы и заявления? – спросил Чудновский.

Колчак попросил о свидании с Анной Васильевной. Чудновский отказал и спросил, есть ли ещё просьбы. «Броском головы в сторону Колчак показывает, что больше просьб нет», – написано в воспоминаниях Ишаева.

Медленно и тяжело шагая, Колчак вышел из камеры. В коридоре его окружил конвой. Гришина-Алмазова, подглядывавшая в волчок, увидела Колчака, «страшно бледного, но совершенно спокойного». Она же обратила внимание на бледное, трясущееся лицо коменданта. Анна Васильевна, прорвавшаяся к волчку с опозданием, успела увидеть только серую папаху Адмирала.[1440]

Потом Колчак пытался принять яд, зашитый в уголке носового платка. И опять разночтения в воспоминаниях – во дворике, когда вышли из одиночного корпуса, или в дежурной комнате. Платок отняли, Адмирал не проронил ни слова.

Когда вели Пепеляева, Гришина-Алмазова вновь подсматривала в волчок. Она утверждала, что он прошёл мимо её камеры спокойными и уверенными шагами. В дежурной комнате они повстречались – Колчак и Пепеляев – и тоже молча.

Вышли из тюрьмы и двинулись по набережной Ушаковки. Конвой разбился на два круга. В круге первом – Колчак. В круге втором – Пепеляев, который безостановочно бормотал молитвы. Колчак шёл молча.

О чём он думал? Может, о прожитой жизни? Но в эти дни об этом он, наверно, уже всё передумал и обо всём вспомнил. Вновь услышал шорох движущихся льдин, со своей высоты в Порт-Артуре ощутил ледяное дыхание маньчжурской зимы, побывал на «Императрице Марии», когда свистело над головой пламя и рвались взрывы, и в Поволжье, где в талый снег и грязь были втоптаны его надежды…

Может, думал о семье? Как она там, в Париже, где он никогда не был? Может, об Анне Васильевне? Может. Но скорее всего он думал о «счастье покоя небытия». Он действительно очень устал за свою недолгую жизнь. Устал биться с Судьбой – не за себя, за Россию.

Конвой свернул в переулок и стал подниматься в гору. В морозном воздухе далеко разносились треск выстрелов, уханье пушек и стрекотанье пулемётов. Это наступала армия Войцеховского. Порой казалось, что бой идёт совсем близко.

Наконец поднялись на гору и вышли на поляну, откуда был виден слабо освещенный город. Заснеженная поляна искрилась лунным светом. Чудновский распорядился, чтобы Колчак и Пепеляев стали на небольшой холмик. «Колчак – высокий, худощавый, тип англичанина, его голова немного опущена. Пепеляев же небольшого роста, толстый, голова втянута как-то в плечи…» – вспоминал Чудновский. Странно то, что Колчак показался ему высоким, хотя был среднего роста. Видимо, его моральное превосходство, ощущаемое в глубине сознания, в памяти запечатлелось как превосходство в росте.

– Прощайте, Адмирал, – сказал Пепеляев.

– Прощайте, – коротко ответил Колчак.

Раздалась команда:

– Полурота, пли!

В этот момент где-то, вроде бы недалеко, грохнула пушка. Это было последнее, что мог слышать Колчак. Ибо сразу же, как бы в ответ, раздался залп расстрельной команды. Потом они подошли и для верности дали залп по лежащим.

– Куда девать трупы? – спросили начальник тюрьмы и командир конвоя.

Приговаривали и расстреливали в спешке, могилу вырыть забыли. Чудновский писал, что не успел он ответить, как за него ответил конвой, проявив большую политическую сознательность:

– Палачей сибирского крестьянства надо отправить туда, где тысячами лежат ни в чём не повинные рабочие и кресть яне, замученные карательными отрядами… В Ангару их.

Но вряд ли конвой стал бы выражаться столь длинно и литературно. Расстрельной команде попросту не хотелось рыть яму в мёрзлой земле. Тёплые ещё тела стащили к Ушаковке, нашли прорубь и спустили туда.

На городской каланче пробило два часа. Близилось утро, которое Россия встречала уже без Колчака. И в то же время – вместе с ним, ибо он навсегда остался в её истории.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.