Лето разочарований

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Лето разочарований

Весной – летом 1919 года число жителей Омска доходило до 600 тысяч. Омск превращался в настоящую столицу – со всеми её привлекательными и теневыми сторонами. К последним относились скученность населения и дороговизна. К первым – более интенсивный пульс жизни, её пестрота и особенная столичная праздничность, широкий круг общения. Омск становился культурным центром Сибири. Московских и петербургских знаменитостей было немного. Но сюда приехали, спасаясь от большевиков, некоторые известные люди из Поволжья и Урала. Много было иностранцев. «На Любинском проспекте… – вспоминал Арнольдов, – можно было встретить кого угодно: довольные собой отъевшиеся чехи в болотного цвета шинелях, английские солдаты, шагавшие стаями в поисках случая познакомиться с местными жеманницами, французские офицеры, итальянцы из военной миссии в своих на редкость красивых формах, отдельные японские солдаты, понаехавшая публика из Америки, как их в Омске называли – „американские мальчики“, в неизменных черепаховых очках… все промелькнули перед нами, все побывали тут…» Здесь же прогуливалась русская офицерская молодёжь (из Ставки и разных штабов) в модных тогда длинных кавалерийских шинелях. Если же шинель на офицере старая и замызганная и держится он как-то робко и неловко – значит, с фронта.

Люди встречались, расставались, ссорились, мирились, дружили, влюблялись, сидели в кафе, устраивали за городом пикники. Несмотря на войну, писал Арнольдов, жизнь в Омске «текла нормально, и в этой нормальности обывательской жизни державного Омска, „несмотря ни на что“, было главное доказательство того, что Белое Дело было делом правым и белая власть хотела прежде всего вернуть Россию к нормальной жизни».[1200]

Правда, в рабочих посёлках настроения были иные, по преимуществу большевистские. Распространялись слухи о скором приходе «наших», в разговорах открыто ругали Колчака и его правительство. Милиция делала вид, что ничего не слышит, и большевистские агитаторы почти никого не стеснялись. Только беженцы иногда вступали с ними в спор, разоблачая небылицы о справедливых порядках и хорошей жизни по ту сторону фронта. Многие из беженцев, люди простые, работали на омских заводах, ютились на городских окраинах, являясь там самым лояльным к правительству элементом.[1201]

К июлю 1919 года общее количество сибирских денег, напечатанных Михайловым вкупе с фальшивомонетчиками, перевалило через критическую отметку и инфляция обнаружила себя «весомо, грубо, зримо». Ещё в июне японская йена стоила чуть более 16 рублей, в июле же – 29, в августе – 40, в сентябре – 48, в октябре – 74 рубля. В городах исчезал белый хлеб, начались перебои с маслом и мясом. Но за йены и доллары всё можно было достать – и отличного качества.[1202] Инфляция действовала против правительства сильнее, чем большевистская агитация. И по мере того как она, выписывая свои спирали, рвалась в неведомую высь, взоры обывателей всё чаще с растущей злобой обращались в сторону дома на берегу Иртыша.

* * *

Бывая дома, Колчак вставал не ранее десяти часов утра. Садился в седло и катался верхом во дворе – единственное развлечение, которое он себе позволял. Двор небольшой – не разгуляешься, но загородной резиденции у верховного правителя не было.

Затем, выпив чаю и иногда слегка закусив, Адмирал входил в свой кабинет и начинал приём министров, военных и представляющихся лиц. В 12 часов по расписанию был завтрак, но Колчак либо пропускал его, продолжая заниматься делами, либо слегка отдыхал в кабинете. В два часа возобновлялись доклады и приёмы, продолжаясь до обеда – до шести часов. Обед не пропускался – по сути дела Колчак правильно питался только раз в сутки. После обеда продолжались приёмы или же собирался Совет верховного правителя. Потом Колчак уединялся в своём кабинете и занимался допоздна. Засидевшись за работой, перегруженный впечатлениями дня, долго не мог уснуть. Это повторялось каждую ночь, и постепенно спальня превратилась в библиотеку, состоявшую в основном из серьёзной научной литературы. Засыпал Адмирал часа в три ночи, а то и позднее.

Дела шли всё хуже и хуже, а потому один или два раза в день в адмиральском кабинете случался «шторм». Колчак любил, чтобы ему говорили всю правду, – и требовал этого. Но правда бывала такова, что спокойно выслушивать её он не мог, – начинал тыкать ножом в подлокотник кресла, мог швырнуть со стола стакан с чаем или чернильницу. Потом, опомнившись, выскакивал из кабинета. Через некоторое время возвращался, успокоившийся, утомлённый, с потухшим взором. Боясь таких вспышек гнева, многие не решались говорить всю правду.

В конце августа (омский историк П. П. Вибе пишет – 25 августа, но в этот день, согласно дневнику Будберга, Колчак ехал в поезде) за воротами особняка Батюшкина прогремел взрыв. Как оказалось, – не в самом особняке, а в домике, занятом караулом. Взрыв разрушил этот домик и прачечную рядом, а в особняке вылетели стёкла из окон, выходивших во двор. Несколько человек погибли. Тотчас же после взрыва Колчак вышел во двор, распорядился о выносе убитых и раненых, осмотрел развалины. Как говорят, действовал энергично и хладнокровно.

В домике взорвалась печка, но точные причины установить не удалось. По официальной версии, солдаты, не заметив, что она горячая, сложили на неё гранаты. По слухам же – взрывчатка была заложена внутри печки, в ожидании, когда её затопят. Если так, то сила взрыва была плохо рассчитана. Возможно, это было дело рук эсеров.

После этого при проезде Колчака по улицам Омска милиция стала задерживать движение автомобилей и экипажей, а прохожим не разрешала переходить улицу и останавливаться. В «державном» Омске наступали иные, более суровые времена.[1203]

Очень часто Адмирал ездил на фронт, который притягивал его как магнит, как бы плохи там ни были дела. И, видимо, неправ был Будберг, считавший, что он боялся, как бы его не упрекнул кто-нибудь в отсиживании в тылу. Стремление чаще бывать на фронте вытекало, видимо, из его убеждения, что именно там делается настоящее, военное дело. И желание самому взять винтовку и драться наравне с солдатами, наверно, и в самом деле возникало – тут Будбергу можно верить.[1204]

Выезжая на фронт, Колчак цеплял к своему поезду один-два вагона с подарками для солдат: табак, сахар, чай, бельё и пр. Сильно волновался, если чего-то не удавалось достать, и готов был даже выпрашивать. Иностранцев считал, что, нагружаясь подарками, Колчак подражал покойному императору. Скорее всего, однако, подражание было неосознанным: зная солдатскую жизнь, Колчак хотел помочь фронту чем-то материальным, а не только речами и наградами.[1205]

Выступая на фронте, Колчак говорил, что он «такой же солдат, как и все остальные, что для себя он ничего не ищет, а старается выполнить свой долг перед Россией». Однако и Будберг, и Гинс свидетельствовали, что общение с солдатами у верховного правителя получалось несколько натянутым. Он говорил с ними слишком литературно, употребляя интеллигентские фразы и обороты, – и как будто стеснялся. Впечатление большого начальника произвести не умел, а подделываться под «своего брата» было не в его понятиях. Однажды какой-то старый солдат бухнулся перед ним на колени. Колчаку это очень не понравилось. «Встаньте, – сказал он, – я такой же человек, как вы», – и поспешно отошёл. Гинсу, который это наблюдал, показалось тогда, что «роль верховного правителя была навязана ему искусственно, что изображал он эту роль деланно, неестественно».[1206] Но тот же Гинс, как мы помним, рассказывал о том, как выступал Колчак на Экономическом совещании или на совещании в Екатеринбурге – ярко, деловито, по-настоящему хорошо. Трудно сказать, в чём тут дело: в субъективном ли восприятии наблюдателей, в действительном ли неумении говорить с народом или в том, что к осени Колчак начал «снашиваться».

На фронте Колчак, желавший до всего дознаться и всё сам увидеть, иногда слишком рисковал. Однажды, в конце августа, поезд верховного правителя прибыл в штаб армии на станции Лебяжьей, выдвинутый почти к линии фронта. Выслушав доклад командующего, Колчак приказал выгрузить из вагонов автомобили и ехать в штаб ближайшей дивизии, затем – в штаб ближайшего полка. Побывав там, верховный во главе кортежа выехал за сторожевое охранение. Проехали по степи несколько вёрст, стемнело – и потеряли дорогу (карта была очень плохая). Нарваться на разъезд красных ничего не стоило. К счастью, повстречались со своим разъездом.

А на следующий день, как писал Будберг, «опять понеслись четыре автомобиля по пустынным полям и перелескам». Приехав в штаб другой армии, узнали, что вскоре после их отъезда красные внезапным налётом конницы захватили Лебяжью. Видимо, знали о передвижениях Адмирала, но немного промахнулись.[1207]

Армия оставалась главным оплотом Колчака. Всё остальное было зыбко. Но и в армии всё явственнее начинали обозначаться трещинки. Наименее стойкими элементами среди солдат оказались как раз те, которые в обычной обстановке должны были бы её цементировать, – старые солдаты, прошедшие через прошлую войну, и сибиряки. Первые, испорченные фронтовой вольницей времён Керенского, не желали воевать и разлагающе действовали на остальных. Вторым, по существу, не видевшим красных, они представлялись чем-то противоположным нынешнему начальству, от которого, кроме порки и зуботычины, ничего не дождёшься. «У сибиряков, – писал неизвестный солдат с фронта, – одна мысль во время боя – поскорее перейти бы на сторону красных». (Видимо, речь идёт всё же больше о переселенцах.) Более надёжными и устойчивыми в бою показали себя молодые солдаты, выходцы из Поволжья и с Урала и пленные красноармейцы, добровольно перешедшие в Белую армию.[1208]

Офицеров сильно отвлекали от боевых дел заботы о семьях, которые либо оставались где-то в городе, либо тащились за армией в обозах. Жалованье, у солдат, офицеров и чиновников изначально очень небольшое, временами повышалось, но не поспевало за бешено скачущей инфляцией и превращалось в ничтожно малую величину. У солдат это подрывало боевой дух, офицеров толкало к «незаконным реквизициям» (проще говоря, к мародёрству), чиновников – к взяткам и казнокрадству. «Рядом с вакханалией спекулянтов… – вспоминал А. А. Никольский, – офицеры и их семьи, чиновники влачили жалкое существование, нуждаясь в самом необходимом…Допустить до этого было громадной ошибкой правительства. Оно обязано было какою угодно ценою, переводом жалованья в золотые рубли, уплатой иностранной валютою – парализовать это последствие инфляции и не допускать до того, чтобы те, кто отдавал жизнь на фронте, и их семьи жили жизнью нищих».[1209] Но Колчак и Министерство финансов стойко стояли на страже золотого запаса.

У офицеров было ещё одно слабое место – они страшно боялись попасть в плен, что грозило не только расстрелом, но и страшными мучениями перед концом. Существовало недоверие и к собственным солдатам: а вдруг перекинутся к красным? Поэтому случалось и так, что в опасные моменты первыми проявляли нестойкость именно офицеры.[1210]

Не все офицеры, особенно столичные, были довольны Колчаком и его политикой. Ещё в апреле в Омске появился бывший ординарец и помощник Корнилова В. С. Завойко, предприниматель и крупный помещик. Он предлагал уступить Японии, в обмен за помощь, все острова в Тихом океане. Не надеясь на сочувствие Колчака такой идее, он начал интриговать против него, готовить почву для переворота – среди казачьих офицеров и иностранных дипломатов. Тогда, в апреле, составлять такие комплоты было не время. Завойко никто не поддержал, и его выслали за границу. Однако он обосновался у Семёнова и писал там памфлеты против Колчака.[1211]

Потом многое изменилось, и в Ставке, когда-то сыгравшей немалую роль в смещении Директории, стали обозначаться какие-то движения против Колчака. 20 июля 1919 года на рассмотрение начальства была подана информационная записка, неразборчиво подписанная каким-то подполковником. В ней говорилось, что «население высказывает по отношению к правительству желание видеть большую, чем до сих пор, твёрдость», что оно «приветствовало бы введение чрезвычайного полевого суда и осадного положения» (в Омске). В конце этой записки автор касался союзников и тесно связанных с ними руководителей Чехословацкого корпуса. «Трудно будет убедить [их], что они должны идти за адмиралом Колчаком, – писал подполковник, – так, значит, нужно провозгласить другого, тогда чехословаки будут сговорчивее».[1212]

Никаких помет и резолюций на записке нет. Судя по всему, это внутренний документ Ставки. Ясно, что он не был инициирован и не подавался генералу Лебедеву, который назван там «солью в глазах французов». Всё это выглядит довольно странно. Скорее всего в недрах Ставки уже в ту пору зрел какой-то заговор против Колчака, но то ли не созрел, то ли растворился в сумятице последних месяцев его правления.

Война ложилась тяжёлым бременем на народное хозяйство, особенно в стане белых. Почти трёхкратное превосходство красных в численности контролируемого населения оборачивалось тем, что под властью белых оно испытывало в три раза более значительные тяготы. Как ни старалось сибирское крестьянство уклониться от своих обязательств в отношении государства, всё же от реквизиций, мобилизаций и инфляции оно страдало не меньше, если не больше, других слоев населения.

Основной мотив крестьянских настроений был выражен в одном из писем, выбранном военным цензором для своей аналитической записки. «Надоела нам уже эта война, то с немцами, то со своим же братом, – писал сибирский крестьянин. – Уж помирились бы, что ли. Нам при царе лучше жилось, чем в свободу: хлеб был, деньги, хотя и небольшие, тоже водились, а теперь имеешь их много, да что толку в них».[1213]

В деревне подымала голову большевистски настроенная голытьба. В сводках военной цензуры отмечалось также, что и «крестьяне среднего достатка, ещё так недавно сочувствовавшие нашей армии, с приближением фронта резко изменили своё отношение». И это понятно, ибо близость фронта накладывала на крестьян подводную повинность, обязанность выпечки хлеба, а кроме того, многократно умножились потравы. Наиболее устойчивым элементом в сибирской деревне, кроме казаков, оставались крепкие крестьяне-старожилы и молокане (сектанты). Видимо, под воздействием зажиточных крестьян в некоторых деревнях Курганского уезда были установлены дежурства для вылавливания дезертиров и оказания помощи проходящим войскам и обозам.[1214]

Летом 1919 года улучшилось движение на Транссибирской магистрали.[1215] Усилиями правительственных и союзных войск мятежники были отогнаны от железной дороги. Но это не означало, что партизанское движение удалось искоренить. 26 августа Будберг записал в дневнике: «Неприятно смотреть на висящую в моём кабинете огромную карту, на которой заведующий сводками офицер наносит красными точками пункты и районы восстаний в нашем тылу; эта сыпь делается всё гуще и гуще, а вместе с тем всё слабее становится надежда справиться с этой болезнью».[1216]

Крестьянин любил партизан не более, чем казака с нагайкой, а мобилизации, правительственные и партизанские, – просто ненавидел. Но если уж деться было некуда, он предпочитал, чтобы его сын шёл в партизаны, а не в солдаты. В солдаты – это угонят далеко, и счастье, если вернётся в рваной шинели и с пустой котомкой. В партизаны же – это где-то здесь, недалеко, ещё, может, что-нибудь и раздобудет для хозяйства. Ведь бывает же: заберут какую-нибудь станицу или городишко – и приносят домой кто ситцу, а кто и швейную машинку или ещё что-нибудь. Конечно, при такой психологии и экономике партизанщина (сельская разновидность «атаманщины») могла закончиться не раньше, чем Гражданская война.

В Приморской и Амурской областях партизанское движение приобрело едва ли не всеобщий характер. Здесь почти не было богатых крестьян, середняков и крестьян-старожилов. Все были новосёлы и – бедняки. И все чувствовали острую обиду на правительственных чиновников, обещавших молочные реки, заманивая в этот далёкий край, где, как оказалось, ничего не растёт, а что вырастет, то смоют проливные дожди, непрерывной чередой идущие со стороны Великого океана. Природа Дальнего Востока и в самом деле мало подходила для традиционного среднерусского земледелия. Крестьяне почти не занимались хлебопашеством, а промышляли кто чем – в основном в тайге.

Крестьянское недовольство, естественно, приняло большевистскую окраску. Крестьяне прятали у себя скрывающихся большевиков, делились с партизанскими отрядами скудным своим продовольствием, охотно шли в партизаны. Дальневосточная деревня совсем не давала солдат в армию и почти не выполняла государственных повинностей. Относительно Приморья сообщалось, что «вся область кипит мелкими крестьянскими восстаниями, которые в сумме дают грозную картину».

Основную тяжесть борьбы с дальневосточной партизанщиной взяли на себя японские войска. Они несли большие потери, но, в свою очередь, действовали настолько беспощадно, сжигая деревни и расстреливая правых и виноватых, что у местных властей складывалось впечатление, что они задались целью освободить этот край от русского населения. Впрочем, каратели из отряда атамана Калмыкова в этом отношении от японцев мало в чём отставали. Американцы же, в пику японцам, начинали заигрывать с социальными низами, так что даже возникали подозрения в их сочувствии большевизму и контактах с повстанцами.

Всё это более или менее безучастно наблюдал генерал Хорват, вместе со своим бессильным правительством, не выезжая никуда за пределы Владивостока.[1217]

18 июля указом Колчака Хорват был смещён с должности верховного уполномоченного Российского правительства на Дальнем Востоке, и эта должность была упразднена. Розанов, занявший место Хорвата во Владивостоке, получил не столь пышный титул – главного начальника Приморского края.[1218]

В Совете министров продолжались прежние раздоры, усиливались трения между ведомствами. Потеряв терпение, Колчак 26 июня направил в Совет министров приказ, в коем говорилось:

«В дни великого лихолетия, в разгар священной борьбы за спасение Родины, когда на дело этой борьбы должны быть направлены все силы и все помышления верных сынов России, вновь обнаруживается и распространяется зловредная язва, которая подтачивала нашу государственную и военную силу с начала войны 1914 года.

Поступающие ко мне сведения и многоразличные заявления, которые я слышу от многих представителей различных ведомств, убеждают меня в том, что вместо дружной работы на пользу Родины между различными ведомствами вновь начинается преступная рознь, угнетавшая нас в минувшую Великую войну.

Представители некоторых ведомств и учреждений стараются подчёркивать промахи и упущения других, имея своею целью не исправление последствий сделанных упущений, а изобличение их, не считаясь с тем вредом, который приносит подобное отношение к святому делу возрождения Родины.

Опять, как и раньше, в общую дружную работу въедается борьба удельных самолюбий, мелкие честолюбивые желания выставить всячески свою работу и по возможности опорочить работу соседа и набросить на неё тень, что создаёт атмосферу взаимной недоброжелательности и подозрительности.

Всем должно быть ясно, что только при совместной работе, когда каждая единица управления государством работает в полном согласии с другими, стремясь к выполнению своей работы с наименьшими ошибками, и возможна продуктивная деятельность органов государственного управления.

Категорически требую прекращения розни, недоброжелательства и стремления выискать промахи других и повелеваю каждому заниматься порученным ему делом, не критикуя деятельность других, право на что имеют только их начальники.

В случае обнаружения подобного рода явлений буду принимать беспощадные меры к искоренению зла, которое в корне подрывает работу по управлению государством.

Моё повеление сделать известным всем без исключения служащим на государственной службе».[1219]

Межведомственная борьба – неизбежный спутник государственного управления. Никакие грозные приказы не в состоянии её истребить. Если она выходит за допустимые рамки, значит, в правительстве нет объединяющего и направляющего к одной цели лица. Таким руководителем не мог быть Адмирал, постоянно занятый военными делами. После ноябрьского переворота перестал таковым быть и Вологодский. Он как-то сразу сник и потерялся перед Колчаком, более яркой личностью. Он держался на своём месте только потому, что был известен своей безупречной добропорядочностью и его уход был бы воспринят сибирской общественностью и союзниками как нехороший знак. Он и сам признавал, что ему недостаёт инициативы и активности.[1220] Будберг же называл его просто «обмылком». А генерал П. Ф. Рябиков с сожалением отмечал, что «Адмиралу не хватало с начала его деятельности в столь ответственной роли верховного правителя ни сильного волей, знанием, опытом и широким кругозором военного советника и начальника штаба, ни гражданского помощника с кругозором прежде всего государственного человека».[1221]

16 августа 1919 года, по представлению Вологодского, получил отставку Михайлов – едва ли не самый колоритный, если не считать Будберга, деятель Омского правительства. Как вспоминал Вологодский, Адмирал не без колебаний подписал этот указ. Михайлова свалила начавшаяся в июле безудержная инфляция, в коей он, наделавший немало ошибок, был, кажется, менее всего повинен. В обстановке войны, да ещё при очень ограниченном использовании золотого запаса, инфляция была неизбежна.

Новым министром финансов по предложению Вологодского был назначен Л. В. фон Гойер.[1222] Это был опытный финансист. Однако его репутации сильно вредило то, что прежде он был связан с Русско-Азиатским банком, и весь одиум, который окружал этот банк в глазах сибирской общественности, невольно перешёл на нового министра. Исправить положение он не смог, да и что можно было сделать, когда всё уже начинало сползать в бездну. Финансисты в таких случаях говорят: «Дайте нам хорошую политику, и мы вам сделаем хорошие финансы».

Один из мемуаристов, кадет Л. А. Кроль, утверждал, будто власть лишь номинально принадлежала Колчаку, фактически же – Совету министров, который забрал её у Директории и оставил у себя.[1223]

Не будем долго останавливаться на этом заявлении, сделанном явно наперекор истине. Лучше зададимся вопросом: был ли Колчак неограниченным диктатором, сосредоточившим в своих руках всю полноту власти на контролируемой территории? Думается, нет. И, судя по многим признакам, он сам это понимал. Ибо ограничителей было много. Прежде всего – многообразная в своих проявлениях «атаманщина»: не только казачья (Семёнов, Анненков, Калмыков, которых так и не удалось полностью подчинить), но и армейская, олицетворением коей был Гайда, партизанская, вырывавшая из-под его контроля обширные территории, эсеровская, проникавшая буквально во все щели с одной целью: всё портить, ломать, расстраивать, не задумываясь о последствиях. Другим ограничителем были союзники с их настоятельными и противоречивыми советами. Одни из них (японцы) поддерживали дальневосточных атаманов, другие (французы) – чехов и лепили себе сателлитов из польской, латышской, украинской диаспоры в Сибири, третьи (американцы) искали «истинную» демократию в партизанщине. Уже этого, наверно, достаточно, чтобы не считать Колчака диктатором в полном смысле этого слова. Укоренилось, между прочим, мнение, что он был плохим дипломатом. Но никто не задумывался над тем, сколько выдержки, терпения, ловкости и настойчивости было нужно, чтобы лавировать между теми, другими, третьими и четвёртыми – словно в стремительных водах Благовещенского пролива между льдами.

Но действовали и другие ограничители: взяточничество и леность чиновничества, непослушание и разгильдяйство офицеров, сплошное «безголовье», то есть нехватка в Сибири подготовленных и опытных людей, способных занять ответственные должности.

Существовали, наконец, ограничители и в самом Колчаке. «…Судя по тому, что слышал о нём в Харбине, – писал Будберг, – думал, что это самовластный и шалый самодур, и совершенно ошибся. И в этом вся тяжесть положения, ибо лучше, если бы он был самым жестоким диктатором, чем тем мечущимся в поисках за общим благом мечтателем, какой он есть на самом деле». И далее генерал добавлял: «По внутренней сущности, по незнанию действительности и по слабости характера он очень напоминает покойного императора».[1224]

Сравнение смелое, небезупречное, но интересное. Конечно, Колчак во многом отличался от Николая П. Адмирал имел бешеный темперамент, а государь проявлял невозмутимое спокойствие во всех случаях жизни. Николай II, с юности привлекавшийся отцом к государственным делам, хорошо знал систему государственного управления, а Колчак до конца путался в ней, засылая поручения не по адресу.[1225] Покойный император был больше созерцатель и сибарит, что особенно обнаружилось в Ставке. Колчак тоже не был и не считал себя большим специалистом в военно-сухопутном деле, но он был работником, делавшим для фронта всё, что было в его силах.

Колчак очень трудно расставался со своими соратниками – с теми, кто когда-то был нужен и принёс пользу, а потом обанкротился. Он слишком долго держал на посту начальника штаба генерала Лебедева, непопулярного в армии и обществе и много раз доказавшего свою непригодность для столь высокого поста. Он чуть ли не до самого конца не расставался с Сукиным, который играл при нём довольно вредную роль: вместо того чтобы по возможности придерживать великодержавные амбиции Адмирала, он старался их подогреть. Этим Колчак опять-таки отличался от Николая II, который быстро освобождался от обременительного для каждого правителя чувства благодарности и не стеснялся отправлять министров в отставку. Подход свергнутого императора лучше совмещался с государственными интересами, а Колчака – был более человечен.

Николай II довольно спокойно относился к тому, что революционеров принято вешать. О Колчаке же говорили, что для него всегда было сущим мучением подтвердить смертный приговор.[1226] Хотя, конечно, такое иногда приходилось делать. Пленных коммунистов он приказал расстреливать. Тут он понимал, что положение безвыходное: «Или мы их перестреляем, или они нас».[1227]

Но, видимо, была одна общая черта. Это – верность руководящей идее. У каждого она была своя. Николай II, по выражению А. А. Блока, всегда был готов «за древнюю сказку мёртвым лечь». Эта сказка – царь, народ, золотые купола… – относилась скорее к XVII веку и была совсем уж утопична. Колчак же горел иным желанием – увидеть Россию обновлённой, процветающей, великой, – чтобы её флот вновь бороздил океанские просторы, – но не расставшейся со своим старым дорогим наследием – с теми же золотыми куполами, с пыхтящим самоваром на накрытом столе, со стопкой чистой, как слеза, водки в день Воскресения Христова. Его, Колчака, утопизм был в том, что он хотел восстановить всё это сразу и как можно в менее усечённом виде. Разве, например, будет Россия такой же великой, как была, если от неё отсечь какой-то кусок? Ведь ничего «лишнего» у неё не было!

Если отвлечься от всего, что говорили о последнем императоре начиная с 1916 года, то надо сказать, что его всё же почитали в народе. Не то, что любили, а именно чтили как символ государственности. Колчак же, судя по некоторым данным, пользовался уважением на белой территории именно как личность. В одном письме, попавшем в военную цензуру, говорилось: «…Суди сам, при каких тяжёлых условиях приходится создавать новую Россию адмиралу Колчаку. Он, кажется, хороший человек, патриот, любит свою родину. К сожалению, ему приходится бороться с саранчой справа и слева».[1228]

Сочувственные отзывы поступали и из-за рубежа. «Видели ли Вы адмирала Колчака и какого Вы о нём мнения и его правлении? – спрашивал в частном письме один американец. – На расстоянии он нам кажется хорошим и, пожалуй, единственным человеком, вокруг которого могли бы собраться элементы, подающие надежды на спасение бедной, истекающей кровью России».[1229]

Как все мечтатели, Колчак любил уединение и одиночество – ещё со времён японской эмиграции. Гинс замечал, что он бывал недоволен, когда кто-то прерывал выпадавшие ему редкие часы уединённого чтения. Среди книг, читавшихся Адмиралом, он заметил издававшийся до революции «Исторический вестник». Старая Россия не выходила у него из головы.

В Омске Колчак не приобрёл новых друзей. Самыми близкими ему людьми здесь оставались адмирал Смирнов и Анна Васильевна. Но первый как-то не очень врос в омскую обстановку и держался больше близостью к Колчаку. Анну Васильевну же всюду сопровождал шепоток – она ведь не была законной супругой верховного правителя.

* * *

В отечественной исторической литературе распространилось утверждение, будто в июне 1919 года Колчак отклонил предложение регента Финляндии (временного главы государства) генерала К. Г. Маннергейма двинуть на Петроград 100-тысячное войско в обмен на полное признание её независимости.[1230] Именно так представлено это дело в дневнике Будберга,[1231] и оттуда, наверно, и пошла эта легенда. Но генерал и сам знал об этом только понаслышке. Между тем соответствующие документы давно опубликованы, и в их свете вся эта история выглядит иначе.

В мае Колчак получил от генерала Н. Н. Юденича некоторые материалы относительно организации Северо-Западного фронта и, в частности, о предполагавшемся походе финской армии на Петроград. До этого времени финская армия вела себя пассивно, и только в Карелии действовали небольшие финские отряды, называвшиеся добровольческими и явно преследовавшие цель присоединить к Финляндии этот край.

Ознакомившись с материалами, Колчак ответил: «Операция против Петрограда может иметь весьма важное стратегическое значение, отвлекая большевистские силы от сибирского фронта. Занятие столицы нанесло бы большевикам тяжкий моральный удар. Считаю необходимым, чтобы выполнение намеченной задачи происходило в полной уверенности, что она осуществляется по поручению и согласно указаниям Российского правительства. Уполномочиваю Вас принять главнокомандование всеми русскими силами Северо-Западного фронта». Относительно вторжения финских «добровольцев» в Карелию были проведены переговоры с французскими представителями, которые дали успокоительные заверения, и было решено пока не ставить этот вопрос, чтобы не осложнять отношений с Финляндией.[1232]

24 июня Колчак обратился с личным посланием к Маннергейму. Он, в частности, писал:

«Я исхожу из убеждения, что должно быть сделано всё возможное для достижения наиболее скорого сокрушения большевизма. Поэтому я хотел бы надеяться, что Вы побудите финляндское правительство принять участие в общем деле и перейти к решительным мерам для освобождения северной столицы России, начав активные военные операции в направлении Петрограда.

От имени русского правительства я хочу Вам заявить, что сейчас не время сомнениям и колебаниям, связанным с какими-либо политическими вопросами. Не допуская мысли о возможности в будущем каких-либо неразрешимых затруднений между освобождённой Россией и финляндской нацией, я прошу Вас, генерал, принять это моё обращение как знак неизменной памяти Русской армии о Вашем славном прошлом в её рядах и искреннего уважения России к национальной свободе финляндского народа».[1233]

В это же время делались попытки склонить западных союзников к поддержке плана похода финской армии на Петроград при непременном участии войск Юденича. Это удалось сделать лишь отчасти. 9 июля союзники довели до сведения Маннергейма о неимении с их стороны возражений против такой операции.

16 июля Маннергейм дал ответ на послание Колчака. Он писал:

«…Финляндскому народу и его правительству далеко не чужда мысль об участии регулярных финляндских войск в освобождении Петрограда. Не стану от Вас скрывать, г. адмирал, что, по мнению моего правительства, финляндский сейм не одобрит предприятия, приносящего нам хотя и пользу, но требующего тяжёлых жертв, если мы не получим гарантий, что новая Россия, в пользу которой мы стали бы действовать, согласится на некоторые условия, исполнение которых мы не только считаем необходимым для нашего участия, но также необходимой гарантией для нашего национального государственного бытия».[1234]

Эти условия стали известны из сепаратного соглашения Юденича с Маннергеймом. Помимо официального признания независимости Финляндии, оно включало в себя ещё целый ряд пунктов, в том числе безвозмездную передачу ей всех военно-морских баз на её территории, «признание права полного самоопределения за карелами Олонецкой и Архангельской губерний в границах, точно установленных международной комиссией», и, наконец, уступку Финляндии никогда ей не принадлежавшего арктического порта Печенга.

20 июля Сазонов телеграфировал, что условия Маннергейма представляются неприемлемыми. В частности, разъяснял он, требование «самоопределения» карелов скрывает стремление финского правительства аннексировать часть Олонецкой и Архангельской губерний.[1235] Колчак, конечно, понимал это и без разъяснений. Знал он и то, что передача Финляндии, без всяких условий, Свеаборга и других военно-морских баз разрушит всю систему обороны Петрограда с моря. В тот же день телеграммой в Архангельск он предупредил Миллера: «Не вступайте ни в какие договорные обязательства с финляндским правительством. Условия соглашения неприемлемы, и нет уверенности в активной помощи Финляндии».[1236]

Через несколько дней после этого Маннергейм покинул пост главы государства, проиграв президентские выборы. Таким образом, поход финской армии на Петроград отпал не из-за неуступчивости Колчака по вопросу о независимости Финляндии, а вследствие того, что Маннергейм выдвинул явно неприемлемые условия, а затем потерял власть.

29 июля начались ежедневные совместные заседания Совета министров и союзных высоких комиссаров для рассмотрения помощи, необходимой в деле восстановления российского транспорта, снабжения армии и населения. Со стороны союзников в них участвовали Ч. Эллиот (Англия), Р. Моррис (США), граф де Мартель (Франция) и Мацусима (Япония). С ними находились генералы Нокс, Жанен В. Гревс (США) и Таканаяги (Япония). Заседания начинались обычно в два часа пополудни, после завтрака, который союзные комиссары проводили совместно. Докладывал Сукин. Комиссары вежливо выслушивали, кое-что уточняли, спрашивали и ровно в четыре часа удалялись на вечерний чай. Так продолжалось несколько дней, пока Сукин не осветил, полно и всесторонне, нужды армии, транспорта и экономики.

– Если правительство теперь удержится, – доверительно сказал на прощание Моррис, – то вас, наверно, признают. Это экзамен.

«Экзаменаторы» разъехались, не сообщив оценок, но по внешнему их виду, по тому, как они вели себя на заседаниях, наиболее проницательные министры сумели сделать правильные выводы.

Эллиот, океанограф и востоковед, человек замкнутый и холодный, обычно сидел с видом безнадёжного скептицизма. Иногда неплохо шутил, что вносило оживление в ход заседания. Моррис, наоборот, был очень серьёзен, но Гинсу казалось, что он с трудом сдерживает смех. Де Мартель внешне был неуловим. Но говорили, что без его согласия Жанен ничего не делает. И возможно, именно граф первым высказал афоризм, широко распространившийся во французской миссии: «Да, адмирал Колчак человек хороший, но если бы нашёлся кто-то получше, было бы ещё лучше».[1237]

В Омске так и не дождались ни признания, ни помощи в рамках согласованной программы. Главная причина охлаждения союзников заключалась в отступлении на фронте. Но были и другие причины. Говорили, например, о двойственной позиции посла в Вашингтоне Бахметева, который сохранял верность Керенскому и втихомолку работал против Омского правительства.[1238] В конце концов правительство Колчака признало только Королевство сербов, хорватов и словенцев (будущая Югославия).[1239]

В армии и обществе росло разочарование в западных союзниках, и взоры обращались в сторону Японии. «Я не вижу, – писал один офицер, – иного спасения для России, как только помощь Японии живой силой. Без этого мы погибли». Но было опасение, что за свою помощь Япония потребует территориальных уступок. Японцы, жившие и работавшие в России, считали, что их стране не нужна сибирская территория – Япония заинтересована лишь в поставках из России металла, сырья и рыбы. Но оставалось неясным, соответствуют ли такие настроения политике японского правительства. Не прояснила полностью этот вопрос и поездка генерала Романовского в Японию, которого там встретили очень радушно.[1240] А потому верховный правитель продолжал рассчитывать на помощь западных союзников и по-прежнему ориентировался прежде всего на них.

* * *

Продолжая наступление в стык между Сибирской и Западной армиями, красные 7 июня заняли Ижевский завод, а 11-го – Боткинский. Взаимодействия между двумя армиями никак не получалось. Чтобы наконец добиться этого, Колчак 11 июня передал Западную армию в оперативное подчинение генералу Гайде.[1241] Результат оказался неожиданным. Гайда первым делом издал приказ, в котором в буквальном смысле обругал командный состав Западной армии во главе с Ханжиным. Возмущенные офицеры подали рапорт верховному главнокомандующему с просьбой отдать их всех под суд или оградить от подобных поношений.

Тогда Колчак решил вручить командование фронтом в руки опытного военачальника – генерала М. К. Дитерихса. Но возникло опасение, что Гайда не станет ему подчиняться. К 20 июня «Сибирского Бонапарта» вызвали в Омск, и разговор между ним и Адмиралом шёл в присутствии Вологодского. Колчак спросил Гайду, будет ли он подчиняться приказам главнокомандующего фронтом. Гайда знал о предстоящем назначении Дитерихса и ответил: «Я, Ваше высокопревосходительство, всегда готов подчиняться Вашим приказаниям, но когда между Вами и мною ставятся два таких средостения, как, с одной стороны, Ставка с людьми, распоряжения которых я считаю вредными для фронта, и, с другой стороны, генерал Дитерихс, я не могу оставаться на своём посту». – «Не можете, – сказал Адмирал решительным тоном, но с ноткой сожаления, – тогда я буду считать Вас свободным от командования Сибирской армией». Обескураженный и обиженный, Гайда высказал желание как можно скорее вернуться к себе в Чехию.[1242]

В тот же день Гайда был уволен, а командование Сибирской армией временно перешло в руки начальника её штаба генерала Б. П. Богословского. Гайде выдали 70 тысяч франков золотом и отправили во Владивосток особым поездом. Однако перед отъездом он успел побывать у Жанена и заручился его поддержкой. Поэтому Гайда остался во Владивостоке. Здесь вокруг него стали группироваться все «обиженные» – от эсеров до бывшего министра юстиции Старынкевича. Гайда поддерживал контакты с Болдыревым, уехавшим в Японию, с Хорватом на КВЖД, а также с некоторыми иностранными представителями, прежде всего с американцами.[1243]

20 июня были произведены и другие кадровые перемещения. Колчак закрепил за собой должность верховного главнокомандующего вооружёнными силами Российского государства. Дитерихс занял освобождённый Колчаком пост главнокомандующего Восточным фронтом. Ханжин был освобождён от командования Западной армией, на его место Колчак назначил генерал-майора К. В. Сахарова.[1244]

Сахаров привлёк Колчака, по-видимому, такими своими качествами, как решительность и максимализм. Верховный правитель часто ошибался в людях. Будберг же, большой мастер на уничтожающие характеристики, отметил, что Сахаров больше подходит на должность начальника карательной экспедиции или командира дисциплинарного батальона.[1245]

Новый командующий Западной армией отличался исключительной требовательностью к подчинённым. Мало было хорошо выполнить приказ – надо было также как следует, «отчётливо» об этом доложить. В противном случае – если приказ выполнен хорошо, но доложено не «отчётливо», – можно было получить большой нагоняй. Генерал добивался того, чтобы солдаты и офицеры имели хорошую выправку, хорошо отдавали честь, отвечали по уставу. Командующий завёл даже свои «потешные войска» – егерский батальон при штабе, вымуштрованный, подтянутый, лихо певший песни на марше. Во время смотров генерал чуть не бежал вдоль строя, так что за ним никто не мог угнаться – совсем как Пётр Великий.

Всё это шло вразрез с установившейся в Белой армии своеобразной дисциплиной, внешне не очень выраженной. Ханжин, Каппель, Войцеховский требовали прежде всего, чтобы был исполнен приказ, не обращая внимания на то, вытянулся ли в струнку офицер, докладывая об этом. Между новым командующим и «старожилами» Западной армии возникли трения. Набор стандартных выражений в сахаровских приказах («упорно удерживать», «энергично перейти в наступление», «нанести стремительный удар») вызывал иронические усмешки – рады бы сделать, да ведь армия вышла из-под Уфы страшно измотанной и обескровленной.[1246]

Победоносное наступление на Восточном фронте столь неожиданно сменилось поспешным отступлением, что Ставка во главе с Лебедевым долгое время пребывала в растерянности. Стратегия и тактика отступления по-настоящему стали разрабатываться лишь с приходом Дитерихса. Он пришёл к выводу о необходимости глубокого отхода. Оставшиеся на фронте арьергарды, по его замыслу, должны были удерживать отступление в допустимом темпе. Тем временем основные силы надо было отвести за реку Ишим, дать им отдохнуть, пополнить и в конце лета вновь перейти в наступление.[1247] Изъян этого плана, по-видимому, состоял в том, что слишком легко отдавался противнику такой удобный для обороны рубеж, как Уральские горы.

Западная армия, несмотря на понесённые потери, в общем укладывалась в намеченный темп отступления и даже пыталась задержать противника – порой не без успеха. 24 июня красные форсировали реку Уфу и вошли в горные проходы. 2–5 июля в горах развернулось сражение, в результате которого красные взяли станцию Кропачёво. 13 июля белые оставили Златоуст. Ещё медленнее отступала Южная армия.

В целях спрямления линии фронта Сибирская армия 1 июля должна была оставить Пермь. Но затем в этой армии, вскоре после ухода Гайды, стали происходить странные вещи. Она быстро теряла боеспособность и разваливалась.[1248] Видимо, начала сказываться деятельность эсеров, в своё время пригретых Гайдой в своём штабе и на командных должностях. Стремительно отступая, она уже 14 июля сдала Екатеринбург, обнажив правый фланг Западной армии.

Ставке пришлось срочно проводить реорганизацию. Приказом от 22 июля Сибирская армия была разделена на 1-ю и 2-ю. 1-ю возглавил генерал А. Н. Пепеляев. 2-ю – генерал Н. А. Лохвицкий. Западная армия стала называться 3-й.[1249] К сожалению, реорганизация спасла от дальнейшего разложения только часть бывшей Сибирской армии – 2-ю армию. Что касается Анатолия Пепеляева, ставшего командиром 1-й армии, то он был назначен, видимо, прежде всего потому, что для сибиряков был своим генералом, а не «навозным», как называют в Сибири людей приезжих, «навезённых». П. Ф. Рябиков был, наверно, во многом прав, когда писал, что младший Пепеляев, «будучи отличным, храбрым и решительным строевым офицером…не имел ни особых способностей для крупных операций, ни хорошего военного образования и широкого кругозора».[1250]

На подступах к Челябинску Лебедев и Сахаров решили дать большое сражение. Была разработана сложная операция с целью «заманить» в Челябинск 5-ю армию Тухачевского, а затем окружить её и уничтожить. При этом некоторым дивизиям ставилась задача вести бой на два, а то и на три фронта. Ознакомившись с планом, Будберг заметил, что такое под силу только хорошо подготовленным войскам с высоким боевым духом, а не таким, которые «не выдерживают флангового огня и даже признаков нахождения неприятеля в тылу и на флангах». И вообще, сказал он, такие операции годятся только для «больших показных маневров».[1251]

Дитерихс был решительно против. Главной задачей в данный момент он считал упорядочение отступления 1-й и 2-й армий. В их расположение он и уехал. В его отсутствие Лебедеву и Сахарову удалось уговорить Адмирала начать операцию. 3-я и Южная армии были временно выведены из подчинения Дитерихсу и подчинены непосредственно Колчаку. В их состав был передан почти весь имевшийся у Ставки резерв (три дивизии, ещё не совсем подготовленные).

24 июля красным был сдан Челябинск. При отходе в городе произошло большевистское восстание, отчего пострадали арьергардные части и последние из отходящих эшелонов. Войдя в город, красные начали энергичные действия, закрепляясь в его окрестностях. Так что сразу выяснилось, что, вопреки донесениям белой разведки, армия Тухачевского вовсе не выдохлась от безостановочного наступления, что в ней достаточно свежих частей, прибывших из глубокого тыла.

25 июля перешла в наступление Уфимская группа под командованием Войцеховского, перед которой была поставлена задача обойти Челябинск с севера. Первые два или три дня наступление шло успешно, и в обозе у красных началась паника. Но Волжская группа Каппеля, натолкнувшись на сильное сопротивление, не смогла обойти город с юга. Клещи не сомкнулись. К тому же Уральская группа 3-й армии, прикрывавшая Войцеховского с севера, стала отступать под натиском противника. А 1-я и 2-я армии не оказали никакой помощи.

29 июля красные возобновили общее наступление. 3-я армия отходила с большими потерями. Некоторые части остались в окружении и сдались. Особенно много сдавшихся было в дивизиях, взятых из резерва. 4 августа красные взяли Троицк, и Южная армия оказалась отрезанной.[1252]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.