ПРАВНУЧКА ЗНАМЕНИТОГО ЩЕПКИНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПРАВНУЧКА ЗНАМЕНИТОГО ЩЕПКИНА

При воспоминаниях о Татьяне Львовне Щепкиной-Куперник становится как-то хорошо и радостно на сердце, словно весной.

В те годы, когда я познакомился в журналах с ее стихами, в литературе чувствовался свежий ветер. Появились брошюры революционного содержания. В 1905 году появились издательства, выпускающие эти книжки. Особенно много было издано «Донской речью». Они, эти брошюры, словно искры, сверкали в темноте нашей жизни. Их издателей штрафовали, типографии закрывали, но книжечки вновь выходили в другом месте и под другими названиями.

Издавались и большие сборники революционных стихотворений, как, например, «Избранные произведения русской поэзии» (сборник этот составлен был В. Д. Бонч-Бруевичем) или «Русская муза» П. Ф. Якубовича. Появилось множество мелких поэтических сборников, в которых неизменно помещались «Марсельеза» и другие боевые песни и стихи.

Потом появился «Овод» Войнич, «Марсельцы», «История одного крестьянина», «Один в поле не воин», «Девяносто третий год», «Шаг за шагом», «Знамения времени» и др.

С позором заканчивалась русско-японская война. Видно было, что правду скрывать нельзя. И вот из того далекого времени особенно четко и навсегда запомнилась мне одна песня Щепкиной-Куперник:

9-е января

От павших твердынь Порт-Артура,

С кровавых маньчжурских полей,

Калека-солдат истомленный

К семье возвращался своей.

       Спешил он жену молодую

       И малого сына обнять,

       Увидеть любимого брата,

       Утешить родимую мать.

Пришел он… В убогом жилище

Ему не узнать ничего —

Чужая семья там ютится,

Чужие встречают его.

       И стиснула сердце тревога:

       «Вернулся я, видно, не в срок…»

       — Скажите, не знаете ль, братцы,

       Где мать, где жена, где сынок?

— Жена твоя… Сядь отдохни-ка:

Небось, твои раны болят?

— Скажите скорее мне правду,

Всю правду! — Мужайся, солдат…

       Толпа изнуренных рабочих

       Решила пойти ко дворцу:

       Защиты искать — с челобитной —

       К царю, «как к родному отцу…»

Надев свое лучшее платье,

С толпою пошла и она…

И насмерть зарублена шашкой

Твоя молодая жена!

       — Но где же остался мой мальчик,

       Сынок мой? — Мужайся, солдат…

       Твой сын в Александровском парке

       Был пулею с дерева снят.

— Где мать? — Помолиться в Казанский

Старушка твоя побрела,

Избита казацкой нагайкой —

До ночи едва дожила.

       — Не все еще взято судьбою,

       Остался единственный брат —

       Моряк, молодец и красавец…

       Где брат мой? — Мужайся, солдат!

— Неужто и брата не стало,

Погиб, знать, в неравном бою?

— О нет, не сложил у Цусимы

Он жизнь молодую свою.

       Убит он у Черного моря,

       Где их броненосец стоит…

       За то, что вступился за правду,

       Своим офицером убит!..

Ни слова солдат не ответил,

Лишь к небу он поднял глаза:

Была в них великая клятва

И будущей мести гроза!..

Эту песню очень любили петь в семьях рабочих, и я не раз наблюдал, как матери пели ее над колыбелью своих детей.

Но кто же была Щепкина-Куперник?

Прежде чем я познакомился с автором этой замечательной песни, прошло много времени и много перемен в моей жизни.

Реакция начала применять всевозможные меры, чтобы повернуть колесо истории обратно. Обыски, аресты, ссылки. Десятками закрывались журналы и газеты по всей России. Черная сотня разгуливала по городам, избивая революционную молодежь.

Но народная мысль рвалась на волю…

Прошло несколько тяжелых, темных лет. И опять стали встречаться в журналах стихи Щепкиной-Куперник. Особенный интерес у читателей вызывала «Песня брюссельских кружевниц».

Меня же все эти годы, как оторванный бурей челнок от родных берегов, носила по волнам житейского моря злая стихия, бросая из края в край по Восточной и Западной Сибири. Но куда бы ни забрасывала судьба мой семейный ковчег, в нем всегда жила неугасаемая вера в правду, в прекрасную будущую жизнь.

И вот в 1946 году, находясь у сына, в селе Кежме, я написал Татьяне Львовне первое письмо в Москву, сообщив ей, что за четыре десятка лет странствования по земле родной я никогда не забывал об авторе песни «9-е января»… И дети мои, ставшие учителями, директорами школ, всегда, вспоминая свое детство, связывали его с первыми впечатлениями, оставшимися после стихов Щепкиной-Куперник… Я уже знал, что она правнучка знаменитого актера Щепкина, вышедшего из крепостных. Меня очень интересовали люди, пробивающие себе дорогу в жизни, преодолевающие всякие препятствия на пути к счастью и свободе.

Написал ей о себе, о семье все как есть подробно, послал и жду… Жду с волнением и трепетом. Кто знает, как посмотрит на письмо самоучки из далекой таежной сибирской глуши эта очень образованная женщина, заслуженный деятель искусств.

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник.

Однако волнения и тревога были напрасны. Несмотря на огромное расстояние и плохие дороги, письмо пришло довольно аккуратно.

«Простите, что несколько задержала ответ на Ваше доброе письмо: сначала хворала, потом была перегружена работой и только теперь могу написать Вам, — сообщала Татьяна Львовна. — Спасибо, что Вы поделились со мной Вашими стихами, от них на меня повеяла моей молодостью. Так тогда писали мы все, подготовляя незаметно каждой строкой, каждым словом все, что случилось в России. Спасибо и за Вашу интересную биографию. Как хорошо, что у Вас такие удачливые дети. И что Вы с Вашей старушкой гостите у сына, Вот у меня нет детей. И я, потеряв в 1939 году моего любимого мужа, с которым прожила сердечно и любовно 35 лет, осталась одна. У меня только друг[2], с которым мы живем вместе, но она немного моложе меня, так что у меня нет молодой смены, а ее сын, которого я любила, как своего, молодой врач, погиб в Ленинграде. Вот я и могу позавидовать Вам, что Вы дали Родине столько полезных деятелей.

Такие люди, как Вы и Ваши дети — это сила страны, и Вы можете гордиться этим.

Ну, дорогой, неведомый друг — читатель и сверстник, жму Вашу руку и желаю Вам и Вашим семейным здоровья, сил, благополучия».

Я снова написал ей о сибирской таежной глуши, об Ангаре и Енисее, о жизни в тех краях. И получил второе письмо.

«Простите карандаш, только начинаю приходить в себя после тяжелой болезни, но не хочу оставить Вас без ответа. Спасибо за добрые слова и за стихи, как хорошо, что Вы духа не угашаете.

Я счастлива, если за мою долгую жизнь кому-то могла дать хорошие минуты и светлые мысли… Мне сейчас даже трудно поверить этому…

Я задыхаюсь в раскаленной Москве, где кажется тихо только на кладбищах, остальное переполнено шумом, бранью, громкоговорителями, балалайками и пр. Может быть, удастся с 1-го поехать в дом отдыха, но, конечно, и там будет радио, патефон и пр. Где-то она, «возлюбленная тишина», существовавшая во времена Елизаветы?

Если осенью буду жива, напишу Вам как следует, а пока еще раз спасибо, будьте здоровы, от всей души Вам этого желаю — здоровье главное».

Летом 1947 года я был в Москве. Проходя по Тверскому бульвару, остановился у дома № 11, отворил полуоткрытую дверь и стал подниматься по лестнице, представляя, как тут, по этой крутой, узкой, каменной лестнице в течение десятков лет поднималась великая артистка М. Н. Ермолова и как теперь спускаются и поднимаются две милые «резвушки», которым вдвоем перевалило уже за полторы сотни лет. А вот и квартира № 10. Как-то робко звонить в первый раз. Но может быть, еще и дома нет Татьяны Львовны? Позвонил. Жду. Вскоре слышу, кто-то тихо подошел к двери. Старческий голос спросил:

— Кто там?

— Татьяна Львовна дома? Скажите, я из Ярославля, она знает.

Старушка пропустила меня в маленькую переднюю и пошла доложить. Потом, вернувшись, провела в кабинет, где Татьяна Львовна шла уже навстречу: живая, подвижная, маленькая седенькая женщина.

— Раздевайтесь сначала, — приветливо сказала она. Потом провела в заваленный книгами кабинет.

— Ну вот, теперь здравствуйте.

Мы обнялись и расцеловались, как старинные друзья.

Начались всевозможные расспросы, отрывочные разговоры.

Я осмотрелся. В кабинете были бюст М. С. Щепкина, Шекспира, Данте, Сервантеса и др. Все это взволновало меня до глубины души. Под маленькими, но быстрыми пальцами Татьяны Львовны, под стук пишущей машинки, оживают на русском языке бессмертные образы Шекспира, Мольера, Ростана, Лопе-де-Вега, Кальдерона. Тут не только любят и ценят, но и воскрешают культуру прошлого.

В соседней комнате послышался разговор, и вскоре вошла к нам Маргарита Николаевна — дочь М. Н. Ермоловой, такая же старушка, как и Татьяна Львовна, только повыше ростом. Поздоровались, познакомились.

— Вот это и есть мой ангел-хранитель, о котором я писала, — отрекомендовала ее Татьяна Львовна, — все время она за мной ухаживает, заботится. Без нее я давно бы пропала…

— Чересчур уж расхваливаете меня — своего ангела-хранителя, а я самый обыкновенный человек, к тому же — настоящая развалина. Да, вот что, у меня ведь кофе готов, — словно спохватившись, сказала она. — Сюда подать прикажете?

— Да, да, — сказала Татьяна Львовна и, кивнув в ее сторону, как только та скрылась за дверью, продолжала: — Вот всегда у ней так получается — в любой момент, как по волшебству, все готово!

И вслед за ней вышла в другую комнату. Через минуту обе они принесли кофе и закуски, установив их на круглый маленький столик. Маргарита Николаевна ушла, а Татьяна Львовна начала угощать меня, задавая мне всевозможные вопросы. Ее интересовала Сибирь, многолетние скитания и мое тяготение к литературе. Я рассказал про одну мою енисейскую знакомую — любительницу литературы — Нину, которая, слушая по радио передачу «Сирано», рыдала у репродуктора и несколько дней ходила, как шальная, все повторяя: «Мы сами у себя украли счастье».

Я попросил Татьяну Львовну рассказать мне о своих встречах с Горьким. Она немножко подумала и начала:

— Вот припомнила я какой случай: это было давно, полстолетия тому назад. Помню, я как-то попала в один литературный дом в Москве. Общество, что называется было избранное: писатели, адвокаты, артисты, — все нарядные, оживленные. И среди этого общества обратил на себя внимание необычайный вид одного молодого человека. Первое, что бросилось в глаза, — была его рабочая блуза и высокие сапоги, обычная одежда мастеровых. Будто пришел сюда водопроводчик или слесарь что-нибудь починить. Но нет, это не был случайно зашедший в комнаты рабочий. Его свободное поведение, смелый взгляд — все показывало, что он здесь гость. У него было некрасивое, но невольно обращавшее на себя внимание лицо, энергичный лоб, довольно длинные волосы, спадавшие вольной прядью на лоб, яркие глаза под суровыми бровями и смелый взгляд свободного человека.

Я продолжала его рассматривать, недоумевая, кто он такой и что здесь делает.

Татьяна Львовна подошла к машинке, взяла напечатанный лист и прочитала:

— В это время я поймала и его взгляд на себе, и тут же хозяйка, разговаривая с ним очень любезно, направилась ко мне, а он за ней. Она познакомила нас, как это всегда бывает в таких случаях, пробормотала что-то, вроде: «Позвольте вас познакомить». Молодой человек пожал мне руку и воскликнул:

— Чорт вас возьми!

Я испуганно взглянула на него, недоумевая, чем вызвала такое обращение, но мое удивление заняло секунду, он уже продолжал весело и добродушно улыбаться из-под суровых бровей:

— Как вы здорово перевели «Сирано»! Очень уж хорошо звучит. Я, думаю, не хуже, чем по-французски.

— Что вы, — возразила я, все еще не зная, кто со мной говорит: — Ведь Ростан такой версификатор, что с ним не сравняться переводчику.

— Ну, для русского уха, может быть, ваш перевод и приятнее звучит. Особенно это место у вас хорошо, когда «Сирано» говорит о своем полке:

Мы все под полуденным солнцем

И с солнцем в крови рождены!..

— Это солнце в крови — чертовски хорошо.

Я смешалась, улыбнулась и не решилась ему сознаться, что у Ростана никакого «солнца в крови» нет, что это моя выдумка.

Он отошел от меня, а я спросила кого-то рядом, кто этот молодой человек.

— Максим Горький! Разве вы не знаете его?

О, я ли его не знала! Давно ли появились его первые рассказы — и точно повеяло свежим ветром в нашей литературе. А ведь тогда еще были Толстой, Чехов, Короленко, Мамин-Сибиряк и многие другие. Однако появление Горького сразу было отмечено и сразу он занял свое место, как настоящий пролетарский писатель. Вот я вспоминаю его выражение, поразившее меня в рассказе «Мальва»: «Море смеялось», этих двух слов было для меня достаточно, чтобы в свое время понять его талант, как иногда довольно одного слова, чтобы определить нравственную сущность человека. Я сидела за ужином недалеко от Горького, глядела на него и невольно вспоминала того Ростана, о котором он с таким восхищением говорил.

Я спрашивала себя: а понял ли бы Горького и оценил бы его так же высоко Ростан? Какие полярные противоположности!

Изнеженный, женственный Ростан, похожий на силуэт с рисунков Гаварни, — и этот богатырь в своей рабочей блузе…

Там в начале карьеры — розы, Розмонда, изящный особняк, академия. Здесь — волжские грузчики, жизнь впроголодь, скитания. Там — поклонение Парижа, приемы, премьеры… Здесь — тюрьма, высылка, нелегальные приезды в Москву или в Петербург…

Потом вскоре после этого мне пришлось сотрудничать вместе с Горьким в газете «Северный курьер». Горький поместил там рассказ, который оканчивался строками, которых я никогда не забуду: «Литература есть трибуна для всякого человека, имеющего в сердце горячее желание поведать людям о неустройстве жизни и о страданиях человеческих и о том, что надо уважать человека, и о необходимости для всех людей свободы, свободы и свободы».

Помню, как тогда мы, студенты, устраивали концерт в честь М. Горького. Я прочла тогда с эстрады стихи, посвященные ему, и в последней строфе выражала уверенность, что Горького ждут и слава и свобода…

Жизнь Горького была горением. Но как это было не похоже на Ростана, который говорил, что жизнь надо жечь с двух концов.

Горький для нас в то время был больше, чем просто талантливый писатель. Он был живым доказательством того, на что способен русский народ даже в тех условиях.

Горький поднялся до высочайших вершин культуры и достиг этого самостоятельно, проломив всю толщу невежества, гонений и преследований. Радостно мне было видеть, — продолжала Татьяна Львовна, — что этот человек, не требовавший наград, получил их еще при жизни, увидев многие свои мечты осуществившимися.

Он дожил до славы и свободы — не только своей, но и своего родного народа, и ушел оплаканный этим народом.

А за несколько лет до того умер Ростан в одном и красивейших уголков Европы: умер в тяжелой меланхолии, уединившись на своей вилле, прячась от дневного света за спущенными драпировками, чтобы не впустить в окно той красоты мира, о которой когда-то так радостно пел…

Татьяна Львовна отложила лист и, сев рядом со мной, вдохновенно продолжала:

— Да, это верно. Вот в будущем году выйдет моя книга воспоминаний, там почитаете обо всем, где я была и что видела, — и спохватившись: — Да вы кофе-то совсем заморозили и бутерброды кушайте, как следует, не стесняйтесь. Нам сегодня их много принесли по заказу. И опять же это все мой ангел заботится, я и не знала…

— Я вас задерживаю, Татьяна Львовна. Вам работать нужно?

— Нет, нет. Ничего, успею. Ведь такая редкая встреча…

И никто из нас тогда не знал, что это была первая и последняя наша встреча.

А Татьяна Львовна была такая веселая и ласковая.

— Сколько вы пробудете в Москве-то?

— Право, не знаю, нахожусь в зависимости от литературного музея.

— А где остановились-то?

— У Короленко-Ляхович.

— Через недельку мы думаем перебраться на дачу. Пока не уехали — заходите.

Эти провожающие меня милые, добрые старушки, это книжное богатство, бюсты, портреты вскружили мне голову. Куда ни посмотришь, везде книги: в шкафах, на полках, на тумбочках, на стульях — десятки книг оригинальных произведений и переводов Татьяны Львовны.

Щепкина-Куперник дала русской сцене ряд пьес, из них самые интересные: «Одна из них», «Барышня», «Флавия», «Флавия и Тессини», посвященные печальной судьбе русской актрисы в дореволюционном театре. Великий прадед Щепкиной-Куперник был одним из тех художников театра, которые с особой силой и глубиной раскрывали на сцене трагедию маленького человека, угнетаемого тяжкой социальной действительностью. Эта щепкинская тема была основной для его правнучки в сборниках рассказов. «Ничтожные мира сего», «Незаметные люди», «Около кулис».

Многие рассказы Щепкиной-Куперник встречали высокую оценку А. П. Чехова.

Сборник рассказов «Это было вчера», правдиво отражавший эпоху первой революции, был сожжен по приговору суда. Пьеса Щепкиной-Куперник «Счастливая женщина» была запрещена для постановки в Малом театре и могла появиться только на частной сцене, да и то с переделкой последнего акта, изображающего смерть ссыльного революционера в Сибири. За эту пьесу общество драматургов, основанное Островским, присудило Щепкиной-Куперник Грибоедовскую премию.

С каким глубоким волнением и трепетом я переступал порог этого дома, словно переходил какой-то рубикон. Но там, за этим порогом, оказались самые простые человеческие сердца, все то, что я так любил, перед чем преклонялся. Артистка и поэтесса, драматург и романистка — все совместилось в этой живой маленькой женщине. Но самое ценное в Татьяне Львовне то, что она чудесный человек. А «должность быть настоящим человеком на земле — самая почетная…»

Переписка наша продолжалась. В следующем, 1948 году мы с женой переехали из Ярославля в Енисейск к дочери, и там я получил от Татьяны Львовны книгу «Театр в моей жизни».

Трудно представить, сколько радости принесла мне и моей жене эта книга.

Моя жена простая, малограмотная волжская рыбачка, сильно любила эту книгу и как-то по-особенному, по-своему. Как только откроет ее, так и пойдут у нас с ней разговоры о жизни и деятельности какого-нибудь актера. Глубокие, радостные воспоминания навевала нам эта книга в далекой сибирской таежной глуши.

В 1952 году я долго находился в Москве. Хотел навестить Татьяну Львовну, но она была больна и находилась на даче. Посещая книжные магазины, музеи, театры, я встречал своих друзей. Восхищался великолепием преобразованной Москвы с ее высотными зданиями, Ломоносовским университетом, преклонялся перед беспредельными взлетами человеческого гения.

И вот, находясь у Всеволода Вячеславовича Иванова после прогулки, я услышал о смерти Щепкиной-Куперник.

Не медля ни минуты я направился в клуб писателей и успел захватить панихиду.

Профессора и артисты сменялись друг за другом в почетном карауле… Тихо звучала траурная музыка…

Выступали ученые, писатели, перечисляли заслуги покойницы.

Во дворе я встретился с Маргаритой Николаевной. Ее вели под руки незнакомые мне женщины. Остановились, поздоровались. Она просила меня зайти к ней.

Вошли в автобус. Похоронная процессия медленно двинулась на Новодевичье кладбище. Маргариту Николаевну все время поддерживали женщины. Несколько автобусов и грузовиков с гробом и цветами остановились у открытых ворот кладбища. Могила была приготовлена между двумя знаменитыми артистками — М. Н. Ермоловой и М. М. Блюменталь-Тамариной.

На могильном холмике все росла и росла гора цветов и венков…

День гас. Сгущались сумерки. А Маргарита Николаевна, преклонив голову над могилой единственного друга, всех дольше оставалась на кладбище.

Тихо, с глубокой печалью расходилась публика. Я, как и другие, уносил с собой глубокую скорбь, жгучую боль в осиротевшем сердце.

Через два дня я сидел на диване знакомой мне квартиры. Маргарита Николаевна была очень плоха и едва бродила по опустевшим комнатам, где еще недавно стрекотала машинка, слышался веселый и звонкий голос ее друга. Никакие утешения убитому горем человеку тут не помогут… Тяжело было смотреть на нее.

Она взглянула на меня и с глубокой грустью сказала:

— Вот на этом самом диване и скончалась голубушка… Только что мы собрались ехать на дачу, доктор поторопил, — она думала через недельку. Вдруг у нее что-то неладно случилось с сердцем, и она свалилась на диван. Позвали доктора, но было уже поздно, не могли ничего сделать. Сердце отслужило свой век…

Тяжело мне было уезжать из Москвы. Но слова Татьяны Львовны, сказанные ею в одном из писем, что «и могилы, и памятники наших любимых всегда в нашем Сердце, а клочок земли, где их останки, — это менее важно», смягчили мою боль. Значит, все в нашем сердце и в нашей памяти.