— 1965, Тифлис — Тбилиси — встреча с минчанами -

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

— 1965, Тифлис — Тбилиси — встреча с минчанами -

Работал у нас в лаборатории электрохимии Боря Холодницкий. Мы все в институте были дружны, встречались на общих семинарах, направления работ часто пересекались в своей тематике, что давало, как правило, дополнительный эффект, называющийся сегодня очень модным словом "синергетика". Боря приехал из Ленинграда, был на пару-другую лет меня старше, пережил мальцом блокаду города, где ему пришлось, стоя на ящике у станка (иначе не мог достать до суппорта, за что поплатился пальцами на одной руке), вытачивать даже какие-то втулки, принимал, так сказать, непосредственное участие в обороне северной столицы. Я бывал у него дома в Питере, когда приходилось по нашим общим делам посещать военных моряков, открывшим нам финансирование некоторых тем. Естественно, что в Тбилиси многие из нас, приехавшие из разных городов, старались держаться вместе, особенно в первое время, время вживания в новую среду, что было вызвано еще и незнанием грузинского языка. Знакомства завязывались быстро, от приглашений я никогда не отказывался, и в один из дней, мы закончив работу пошли к Боре выпить кофе — его дом находился на соседней улице Чонкадзе. Поднялись до конца нашей улицы, почти упиравшейся в Мтацминда, свернули на улицу, где Боря проживал у своей супруги Веки Гегечкори и подошли к дому.

Мне всегда нравился в архитектуре стиль "модерн" начала века, и не являясь поклонником Брюсова, окрестившего модерн "бесстыдным", или Цветаевой, печалящейся по старине с покосившимися флигельками, я восхищался работами выдающегося московского архитектора Шехтеля, родоначальника русского модерна. Сказывалось мое "архитектурное прошлое", я ведь когда-то поступил на архитектурный факультет БПИ в Минске. Прекрасный театральный художник Шехтель сумел внести в архитектуру поэзию линий и любовь к строительному материалу, с которым он работал, как скульптор.

Дом, где жил Боря, сразу же вызвал у меня ассоциации с "шехтелевскими" особняками Москвы, особенно с домом, который он построил "миллионщику" Рябушинскому, и в котором потом оканчивал свою жизнь Горький. Боря в двух словах рассказал мне историю дома, о котором старожилы знали, что это "дом на бриллиантах" или "дом Бозарджянца" — табачного миллионера в старом Тифлисе.

Я стоял перед главным входом, окруженным аркой, сложенной из крупного светло-серого камня, над которым нависал балкон с каменной резной балюстрадой и мне представилось далекое прошлое жильцов этого дома. Но надо было знакомиться с настоящими, сегодняшними жильцами и мы зашли внутрь, с трудом открыв тяжелую дверь, за которой находился необъятных размеров холл. Из холла наверх вела двухпролетная лестница из белого мрамора, чуть пожелтевшего от времени. Лестница была такой ширины, что могли бы на ней разминуться "муши" (рабочие — груз.), спускающие вниз пианино, в то время когда наверх в апартаменты поднимали бы новый рояль. Мрамор полов холла, широкие ступени лестницы, ее мраморный парапет с цветочными барельефами — все это производило впечатление декораций на большой театральной сцене.

Мы поднялись на второй этаж, где и жили теперь Гегечкори и еще какие-то семьи, и зашли в большой зал, где обитал брат Веки — Алико Гегечкори. У камина из белого мрамора стоял велосипед. Облокотившись на мраморную доску камина, стоял хозяин этих хоромов. В дальнем углу залы — раскладушка с перевесившимся через нее спальным мешком. Больше в этом зале ничего не было. Алико подошел к нам, хотя мог бы подъехать и на велосипеде.

В зале были громадные окна, как в минском костеле рядом с моим домом, в витражах верхней части окон просвечивались цветные силуэты. Это была самая большая комната в квартире Гегечкори, которых неоднократно "уплотняли". Боря и Века жили "на другой половине" этой квартиры в сравнительно небольшой комнате. В остальные апартаменты этого этажа пройти было невозможно, дверь в коридоре была заколочена, за ней шла другая жизнь, других людей. Любопытство не оставляло меня, так как здесь, я знал, до отъезда в Москву, жил Берия, тот самый, находившийся в близких родственных отношениях с Гегечкори.

На этой великолепной сцене, в особняке табачника-миллионера с мраморными лестницами и каминами, разыгрывалась когда-то одна из обычных трагедий советского времени. Братья Гегечкори с самого начала революции встали по разную сторону баррикад, но угадать, какую сторону выбрать, удалось только старшему из них, эмигрировавшему во Францию. Судьба младшего — обычная для партийного функционера высокого ранга в Советской России тех лет — револьверный выстрел в висок. Ни об одном из них, в этой в высшей степени интеллигентной семье, говорить было не принято.

Однако, вернемся к началу моей эпопеи и ее связи с Алико Гегечкори. Мы сразу же сблизились с ним на почве моего интереса к истории Тбилиси, так как он был заместителем директора "Музея истории города", расположенного в красивейшем месте, высоко на Комсомольской аллее, отроге хребта, разделяющего Ботанический сад и "сололакский" район города. Я все еще продолжал заниматься фотографией, особенно мне нравились ночные, пейзажные и городские съемки, показывал их своим друзьям. Алико знал об этом моем увлечении, и он мне предложил сделать для архива музея фотографии всех достопримечательных мест города, все, что я только смогу за очень короткий срок сделать. Видимо, и до них дошла животворящая финансовая благодать откуда-то, скорее всего, из Министерства культуры, но деньги "горели".

Деньги всегда нужны джентльмену. Я взялся за это дело, не задумываясь, широкоформатные камеры у меня были, а сдавать в фонды музея надо было обязательно негативы 4х6 см, не менее, и работа пошла. Работа была, конечно, "левая" по всем моим представлениям того времени, тем более, что мы не подписывали никаких соглашений, доверяя друг другу на слово, было только сказано, что "не обидим". Был месяц май, предстоял через некоторое время отпуск, и все "заверте…".

Я и без этой работы часто выходил в свободное время "пощелкать камерой" то, что привлекало мое внимание, а сейчас мои прогулки с фотоаппаратом приобретали другой смысл, и я начал со старого города, с кварталов Майдана, кривых переулков

Харпухи, садов Ортачала и исчезающих Песков, церквей Авлабара и тенистых улиц Сололаки.

В старых кварталах города нельзя ходить равнодушно, здесь в тифлисских двориках заблудилось время, здесь осталось необъяснимое очарование давно прошедшей жизни. Ажурная вязь деревянных балконов, нависших над Курой, резные двери домов на улицах Майдана, выглядывающие из-за красных черепичных крыш, цветные грани, синие, голубые, остроконечных, как воинские шлемы, куполов церквей, чугунная вязь оград, и сады, скверики — просились, чтобы их увековечили. Прошлое здесь задержалось, чтобы продолжить праздник продолжающийся со времен основания города. Я увидел тот Тифлис, о котором один из его верных почитателей, родившийся здесь и ставший здесь писателем написал: "Старый Тифлис… похож на веселое свадебное застолье, где все жители как будто собрались на веселый пир" (О.Туманян).

С высоты Сололакского хребта, прямо со смотровой площадки у Музея, я и начал снимать Тифлис, именно Тифлис, тот дореволюционный, поэтичный и красочный, которым восхищались и рисовали его Лермонтов и Айвазовский, описывали Дюма и Пушкин, остались в нем навсегда, в названиях его улиц и площадей, Грибоедов и Саят-Нова. Я не хочу приводить бесконечный список прославленных и прославляющих этот город деятелей грузинской культуры, так что ограничусь этим скромным перечнем.

Новый город, уже обязательно с именем Тбилиси, вырастал в нижней, центральной его части, в современных кварталах и новостройках Сабуртало, Грма-Геле или Ваке.

Конечно, я заранее ознакомился с фотоматериалами старейшего российского фотографа Дмитрия Ермакова, всю жизнь посвятившего созданию архивных фотодокументов для Кавказского музея в Тифлисе. Этот фотохудожник, ставший в конце Х1Х века "почетным гражданином города Тифлиса", полвека создавал свою уникальную коллекцию, в которой более 25 000 негативов, сохранивших для нас во многом утраченные памятники старого города, исчезнувшей Грузии. Сейчас его "дело" продолжает наш общий, семейный друг Гия Герсамия.

С южной стороны Сололакского хребта, в глубоком ущельи Цавкисис хеви, по его склонам, раскинулся, наверное, самый старый на территории бывшего СССР Тбилисский ботанический сад, в котором был построен один из первых железобетонных арочных мостов в России, соединивший дорогу с Таборского к Сололакскому хребту. Вот с него началась "моя коллекция" работ.

Сад упоминается впервые в 1636 году, как "дворцовый сад", который в середине Х1Х века преобразовали в "Ботанический сад", с него я начал свой фотомарафон, медленно спускаясь по крутым спускам в сторону верхних улиц "сололакского убана". "Лавры" Ермакова меня не смущали, его полвека трудов и мои два месяца были несоизмеримы, задача была скромнее — сдать в срок максимально возможное количество негативов тбилисских достопримечательностей. Оплата была "поштучной", я сделал все возможное, сделал, как было договорено. Это "путешествие дилетанта" с фотоаппаратом оказалось настолько увлекательным, что и позже, уже получив причитающиеся мне "тысячи" и прогуляв эти деньги, я несколько лет продолжал свои прогулки по городу, который становился мне все понятнее, ближе и дороже.

Я "увековечил" удивительные дома в Сололаках, в одном из которых проживал дядя моей жены Арчил Гигошвили, в то время возглавлявший МИД ГССР. Его дом никак нельзя было увидеть за каменной крепостной стеной высотой в три этажа, этот дом стоял в глубине тенистого сада, попадая в который возникало ощущение другой страны.

Снимал фасады дома Манташевых, в котором родился и вырос великий российский реформатор граф Витте и где жила его двоюродная сестра Блаватская, дом Мирзоевых на улице Мачабели (бывшей Сергиевской), где прошло детство и юность Гумилева и, конечно, "дом на бриллиантах", дом моих друзей на Чонкадзе, где жил Берия. Я "сработал" перспективы улиц и площадей старой части города, связанные с Пушкиным и Лермонтовым. Любовно во всех ракурсах, сделал фотографии площади царя Ираклия 11-го и прицерковные памятники на могилах с захоронениями выдающихся жителей Тифлиса — от великого поэта средневековья Саят-Новы и "железного диктатора России" Лорис-Меликова во дворе армянского храма на Эчмиадзинской, — до Пантеона с серым базальтовым валуном на могиле Важа Пшавела и простым монументом Николоза Бараташвили у церкви "Давида" на Мтацминда. Скорбный черный мрамор могилы Грибоедова и серая скала святого Або, охра керамической кровли Анчисхатской церкви, и лазурные грани купола "Лурджи Монастери", мрачный и таинственный "дом над Курой" у метехского моста, где я первый раз в духане попробовал жареный сулугуни (дом взорван во время постройки нового моста). Домики на "Песках", с балконов которых в половодье ловили рыбу, уже тогда подмытые частыми разливами Куры. Выбор тем был огромен, вечерами я вырабатывал маршруты, позволявшие с минимальными затратами времени (я ведь и на работу ходил каждый день), заснять в урывках рабочего дня сотни видов исчезающего с каждым годом на моих глазах старого Тифлиса.

Сверяясь в архиве со старыми материалами Ермакова, я с удивлением обнаруживал непостоянство названий улиц и площадей города, связанное с историческими переменами, что часто очень затрудняло точную привязку места съемок. А названия некоторых популярных мест города требовали специального исследования, как название главной площади с мэрией (Горисполкомом). Никто толком так и не смог объяснить мне, почему старожилы упорно зовут ее "Эриванской".

Прошло много лет и оказалось, что дворцовый парк в Гомеле, поразивший меня в школьные годы, и площадь в Тбилиси обязаны своим именем одному и тому же генералу Паскевичу-Эриванскому (так раньше назывался Ереван). Полным именем этого российского военноначальника белорусского или украинского происхождения, было — князь Иван Фёдорович Варшавский, граф Паскевич-Эриванский, что свидетельствовало об его победах при этих городах. Однако Тбилиси из первоначального названия площади "Паскевича-Эриванского" сохранил лишь последнюю довеску к звучной фамилии графа. "Знатоки" еще утверждали, что к чугунной чашке фонтанчика на этой площади, из которого поднималась вверх тоненькая струйка питьевой холодной воды, подведен водопровод из Еревана. Надо же было найти какое-нибудь объяснение названию "Эриванская площадь", которая только в советское время успела побывать "площадью Закфедерации", Берия, Ленина, а сегодня, может быть и надолго, зовется площадью Свободы.

А улица Ингороква с ее прежними названиями — Лабораторной, Петра Великого, и, кажется, Троцкого и Дзержинского. Или улица славного советского генерала Леселидзе, название, доживающее свой срок, с чехардой ее исторических переименований — "Шуабазари" (средний базар — груз.) в средневековье, Армянский базар в Х1Х веке, Дворянская в царское время, Потребкооперации во времена НЭПа, и улицей Берия до его "разоблачения" и расстрела.

В мой фотоархив попал и "Сиони" — главный кафедральный собор, и Петхаинская церковь Пресвятой Богородицы, "Сурб-Нишан" на Серебряной и церковь Святого Геворга на Красильной, Дидубийский пантеон и "Кашвети". И были покосившиеся лестницы внутренних дворов, узкие, чугунные, винтовые, вкручивающиеся в небо, и лестницы пошире, деревянные с резными балясинами, для спокойного шествия по ним дам в длинных платьях.

"Сухой мост" и Мухранский с Воронцовским мосты, мост "Челюскинцев" и Марджанишвили, почти все позже переименованные, к сожалению.

С исчезновением старых названий стала исчезать историческая память горожан, и начались бесплодные дискуссии о вымышленных приоритетах.

Через месяц с небольшим, я уже смог сдать в архив музея около ста роликов пленок, проявленных в моей ванной, на пятом этаже дигомской "хрущеви". Еще через неделю изрядная по тем временам сумма, полученная мной в банке, — несколько пачек почему-то мелкими купюрами, — топорщила оба кармана моих брюк, вызывая чувство справедливой гордости за мои труды.

Тогда же я познакомился с необходимостью "отката" своим работодателям, который стал известен в "новое время" только в 90-е годы.

Нет денег — плохо, есть деньги — еще хуже. Надо что-то с ними придумать, что-то делать. А не "махнуть ли нам на…". Фантазия была ограничена суровой социалистической действительностью. Пример Остапа Бендера всегда был для нас, если не моделью поведения, то предостережением об опасности игр с советской власть. Я решил упростить ситуацию и заказал два билета на рейс "Батуми — Одесса" теплохода "Победа", в каюту класса "люкс". Стоимость этих билетов сразу же облегчала дальнейшие соображения на тему о правильной трате заработанных денег. Так что отпуск у меня в том году отличался от других морским путешествием на превосходном теплоходе, напомнившем мне мое первое "плавание" с Мишей Мишениным на громадном лайнере "Россия" из Ялты в Сочи с палубным билетом.

В тот раз, еще школьником, я ночь провел под тентом спасательной шлюпки, а в этом путешествии была поскрипывавшая красным деревом каюта-люкс со всеми удобствами. Можно было поплескаться в бассейне на верхней палубе или позагорать на прогулочной в шезлонге, или спуститься к обеду в один из ресторанов в чреве этого плавучего дворца.

Даже без Одессы и ее красочной толкучки, без Гурзуфа и Ялты, где мы остановились на обратном пути из Одессы, это было бы превосходным путешествием. Но, видимо, такой уж был для меня этот год — год удачи, денег, свалившихся неожиданно на меня, морского путешествия в первоклассном лайнере, и еще год встречи со школьными друзьями, минчанами, новыми и очень яркими впечатлениями.

Одесса меня очаровала, а визит в одесскую баню дал начало не очень приличному, но обошедшему всю страну анекдоту о "фосфоре" и рыбе, родившемуся прямо на моих глазах под душевым соском в мужском отделении, где собрались одесские острословы. Надо признаться, что я тогда так и не успел как следует вымыться — я проржал эти два часа до колик в животе, сохранив навсегда уверенность, что все анекдоты "делаются" в Одессе.

Обойдя со всех сторон известный одесситам "платан, который посадил еще Пушкин", тем же теплоходом мы вернулись в Ялту, где и предполагали остаться до конца отпуска. Вернее не в самой Ялте, а в Гурзуфе, который мне всегда очень нравился, со времен моего первого путешествии по крымскому побережью, когда в составе сборной й республики по водному поло мы готовились к Спартакиаде народов СССР 1956 года. Мы тогда все лето проводили в Севастополе и совершали для отдыха и небольшой передышки однодневные вояжи, прерывающие тренировочный цикл.

С тех пор крымское побережье не вызывало у меня особых симпатий из-за тяжелой дороги "707", скверных пляжей, скученности, плохого питания и убогой растительности, все это было в разительном контрасте с буйной и красочной природой Кавказа. А особенно с его километровыми песчаными пляжами в Бабушерах, Кобулети или за Зеленым мысом у Батуми. Крымские горы, вроде Ай-Петри. казались мне какими-то обглоданными что ли, пустынными и считать их за горы, после моих походов по Кавказу, мне было неловко.

Но Гурзуф с Суук-Су, а еще и недоступная нам с царских времен, закрытая для посторонних глаз, Ливадия со своими дворцами, были овеяны литературным романтизмом, рассказами родителей о "том времени" и прочей чепухней, сильно влияющей на наше юношеское восприятие действительности. Мне когда-то в детстве, на Урале, когда я почти год пролежал в разных туберкулезных отделениях больниц и детских санаториев, подарили старинные открытки с цветными фотографиями берега Крыма. Надо было еще раз проверить свои ощущения от того времени, о той красивой, яркой, "открыточной" жизни на берегу моря.

Итак, мы с Изой перебрались из Ялты в Гурзуф и осели там, сняв за три рубля в день (и ночь) какую-то хату, расположенную в верхней части этого городка.

В один из обычных дней черноморского отдыха, отстояв в очереди за блинами (популярная еда того времени), мы прошлись вдоль каменистого гурзуфского пляжа и вдруг услыхали пение под гитару. Знакомая мелодия и слова заставили подойти поближе к группе, расположившейся на топчанах под навесом. "Мы похоронены где-то под Нарвой, под Нарвой, под Нарвой…", — мне очень нравилась эта вещь, и еще: — "Уходят, уходят, уходят друзья…".

В Москве у Миши Вентцеля я уже слышал, записанные им дома, в авторском исполнении, эти строфы. Галич и мать Миши, Елена Сергеевна Вентцель (И.Грекова) работали над каким-то сценарием, и Миша воспользовался этим случаем. Он все, что было им записано, добавив еще и становившиеся невероятно популярными песни Окуджавы, переписал на одну бобину, привез в свою очередную командировку к нам в институт и подарил мне. Я, в свою очередь, переписывал эти песни, сразу же понравившиеся мне своей искренностью, верным тоном и упрощенным гитарным аккомпанементом, для своих многочисленных приятелей.

Галич и Окуджава заставляли по новому смотреть на мир, а Галич еще своими текстами песен стоял в открытой конфронтацией к власти, что особенно импонировало моему тбилисскому окружению. Кроме того, в Тбилиси, как нигде, любили гитару, играли на ней, тогда не было, наверное, ни одного дома, ни одной городской семьи без гитары. Медленно, но верно эти новые песни завоевывали тбилисскую аудиторию.

Я стоял, прислонясь к нагретому солнцем столбу навеса, слушал, а ребята все пели и пели одну песню за другой. И вдруг я разглядел между голыми спинами, окруживших играющего на гитаре, моего первого (и последнего) пионервожатого из минского лагеря в Астрашицком городке — Леву Томильчика. Кроме того, его мама, как и моя, тоже рентгенолог, безуспешно лечила когда-то рентгеном мои гланды, изъеденные ангиной. Присмотревшись и подойдя поближе, я узнал и Славу Степина из нашей школы и еще несколько минчан. Оставалось примкнуть к ним, познакомится с несколькими их приятелями, узнать, где они остановились и договориться о встрече на следующий день.

Слава Степин вызывал у меня со школьных, университетских лет необъяснимое… Даже не могу подобрать подходящее слово — почтение, — нет, как-то тогда было еще ему и мне не по возрасту, скорее восхищение — тоже не подходит, не прима-балерина, может быть, точнее было бы — поклонение ему и признание его необычности, глубины знания и точности определений, фантастической эрудицией и живым непосредственным изложением самых запутанных и сложных тем. Я помню ходил за ним часами по пляжу рижского взморья и старался не пропустить ни одного его слова, хотя не могу вспомнить, о чем он своим обычным, спокойным тоном рассказывал, объяснял тогда, но впечатление было такое, словно я оказался на берегах античной Греции и мне кто-то из тех, "великих классиков", рассказывает об устройстве мира. Осталось от этих встреч неизгладимое на всю жизнь впечатление о человеке другого уровня понимания вещей. Видимо, такими были те, гениальные, античные философы далекого прошлого. (Академик Вячеслав Семёнович Стёпин много лет возглавлял Институт Философии РАН, сегодня он Академик-секретарь отделения РАН).

А вот в преферанс с ним, запасшись трехлитровыми банками пива, мы могли играть все ночи напролет в компании с Мишей Мишениным, моим самым близким другом, его одноклассником, рано нас покинувшим. Здесь не было места для серьезных разговоров, но Слава был кладезем анекдотов, так что когда он "сидел на прикупе", то не давал нам скучать.

Мои интуитивные представления о нем оказались пророческими — сегодня наш Слава, Вячеслав Семенович Степин, академик Степин — один из ведущих философов мирового масштаба. Академик Вячеслав Семёнович Стёпин много лет возглавлял Институт Философии РАН, он Академик-секретарь отделения РАН. Один из его сподвижников даже высказал предположение, что современная философия вступила в "эпоху Вячеслава Семеновича Степина". Что это такое, знают только они-философы, эпоха не проста, что делать в ней нам, как жить в этой эпохе, никто толком не знает. Как говорит один телевизионный затейник — "такие вот настали времена"…

Расположились мои старые, минские друзья во Фрунзенском, где я еще не был, но собирался взглянуть и снять на память увековеченные литературой скалы "Дива" и "Монах". Так мы стали ежедневно встречаться, загорать вместе, купаться и распевать для пляжной публики мало кому еще знакомые песни Галича и Окуджавы. Я был рад снова погрузиться в мир моей юности, услышать мягкий говор сородичей, узнать последние новости родного города. А тут еще и совпало время нашего пребывания с финальными матчами на кубок СССР по футболу, в котором должна была играть наша команда — минское "Динамо". Остаться в стороне от такого события, которое болельщики ждут годами, было бы преступлением. Ребята достали телевизор и вечером 14 июля (сверился по календарю игр "Динамо") мы все отключились от внешнего мира, от юга, от моря, от жен и девушек, от песен и разговоров о прекрасном. Начинался футбол.

Такой страстной игры я не ожидал, особенно от нашей минской команды — она должна была выиграть. Но за 90 минут игрового времени и еще 30 минут добавленного не было забито ни одного гола. Мое разочарование было настолько велико, что я не пошел на следующий день смотреть повторную игру согласно регламенту финала. К тому же, мне стало ясно, что всеми правдами и неправдами "Спартаку" в Лужниках поднесут победу, что потом и оправдалось. "Спартаку" в восьмой раз дали выиграть Кубок СССР, а этот финал попал в историю как самый длительный, так как продолжался два дня и занял времени 240 минут.

Футбол дает столько же радости, сколько и огорчений, что укладывается в общую формулу жизни. В радость встречи со старыми друзьями, "в бочку меда", конечно, не со зла, а скорее для порядка, Господь швырнул пресловутую "ложку дегтя"- разочарование от упущенной возможности выиграть в первый раз кубок СССР.

Расставались мы все после летних встреч, как потом выяснилось, на очень большой срок.

Если футбол не доставляет удовольствие настоящему болельщику, надо переходить на что-нибудь другое, например, начать собирать самовары, или заняться чеканкой, что тоже не прошло мимо меня из-за повального увлечения этим "надомным творчеством" почти всех моих друзей. А мы с Аликом Гачечиладзе даже приноровились получать дополнительный заработок, наладив вечерами каждый у себя дома чеканку простых изделий на листовой меди или латуни. Лучше всего шли наши "кашпо", которые Алик пристраивал в каком-то комиссионном магазине. Но через пару месяцев включения в это ремесло, не подозревая о железных законах рынка, о связи спроса и предложения, мы завалили узкий сегмент тбилисского рынка нашими элитарными изделиями, денежный ручеек иссяк, оставалось только работать для себя, для удовольствия, "для вечности"…

Сделав как-то ко дню рождения Серго Закариадзе его портрет, — чеканка на алюминии двухмиллиметровой толщины, — получив признание в узком семейном кругу (Иза вручила ему эту мою работу и он, по ее словам, был очень доволен), я не возомнил себя вторым Очиаури, самым известным тогда в городе чеканщиком. Да и делать это смыслом моей дальнейшей жизни не собирался.

Продолжилось все то же, никогда не оставляющее меня, постоянное ощущение, что мне все доступно — опасное, расслабляющее чувство, оно часто не давало мне возможности остановиться, засесть за какое-то крупное дело. Мне все продолжалось казаться, что это "Дело", дело с большой буквы, еще впереди, надо еще немного прожить продлить минуты удовлетворения в своих пристрастиях, наслаждения в увлечениях, испытать еще и еще, на что я способен. Я радовался жизни, как в восемь лет, со времени, когда снова встал на ноги и снова научился ходить после туберкулеза, гипса, сумрачных дней и вечеров Урала. Огорчения, которые бывали, быстро проходили, я давно научился воспринимать их как неполадки в погоде. Погода всегда налаживается, тем более в Тбилиси. Солнце светит — это главное чудо жизни. Минское "Динамо" выпустило из рук кубок — будет еще у него следующий шанс. И вперед…

А к футболу еще раз пришлось вернуться, почти на целый год.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.