Глава II. СУДЬБА МИХАИЛА РЕШАЕТСЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава II.

СУДЬБА МИХАИЛА РЕШАЕТСЯ

7. Тяжелый урок

Это было весной 1918 г. Челябинск находился во власти колчаковских войск. Во власти войск Учредительного Собрания. Войска эти очень сильно нажимали на наши красногвардейские отряды, которые хорошо умели умирать, но плохо сражаться. Фактически всем направлением Екатеринбург—Челябинск командовал Мрачковский.[42] Рабочий, старый большевик, прошедший школу подполья, тюрем, ссылок. С красногвардейцами, большей частью рабочими, плохо владеющими оружием, и почти при полном отсутствии офицерского состава дрался с хорошо организованной офицерской армией.

Этот период борьбы был периодом борьбы добровольцев с той и другой стороны. И в плен не брали, да и не сдавались: драка была жестокой, беспощадной. Межнациональные войны не знают такого ожесточения.

Особенно жестоко поступали с теми комиссарами, которые почему-то не смогли покончить с собой, и их схватывали живыми. Самая разнузданная жестокая фантазия заплечных дел мастеров не может придумать ничего более жестокого, чем те пытки, которым подвергали комиссаров. Здесь все было: вырезывание ремней на спине, загоняли под ногти деревянные шпильки, выпускали кишки и приколачивали их к дереву и в то же время, подгоняя раскаленным железом, заставляли бегать вокруг дерева, выматывая их из себя.

И не только комиссаров, но и жен их. В тех местах, где побывала нога белых банд, и если им попадалась семья комиссара, то они ее не расстреливали, нет, а замучивали в пытках.

И не только коммунистов, а достаточно, если им попал мужичок, крестьянин, председатель комитета деревенской бедноты, чтобы ему придумать мучительнейшую из смертей, вроде того, что его зарывали измученного, истерзанного всеми видами пыток и побоев, но еще вполне живого.

Этакое, столь просвещенное и гуманное отношение офицерской падали к населению, к «коммунистам», а ведь в глазах офицерских оболтусов все коммунисты, которые участвовали в отобрании у помещиков и буржуазии земель, лесов, заводов, домов и т.д. Такое отношение помогало населению скоро понять и раскусить эту разнузданную, кровью пропитанную, золотопогонную чернь. И оно формировало партизанские отряды и делало нужное революции дело. Ковало победу революции. Но слишком дорогая была плата за нравоучение, за курс политической азбуки.

Один завод за другим переходил в руки колчаковских озверелых орд. Близились войска к Екатеринбургу. Находились недалеко от Верхнего Уфалея2.[43]

В это время все, что было можно отдать с завода фронту, было отдано, но перелома создать не удавалось.

Как сейчас помню митинг на той самой Вышке. Митинг был большой. Выступал один товарищ из Челябинска, кажется, Лепа. Говорил о терроре. Речь была гладкая, ровная, но Мотовилиха слыхивала всяких ораторов, и ее удивить трудно. И тем более ровненьким лекторским сравнением ужасов террора белого с террором красным. Явно было, что надо публику раскачать, взбудоражить, а у Лепы этого-то как раз и не было. А дело шло о вербовке добровольцев. Мне думалось, что меня Мотовилиха слышала чуть не каждый день, и хотелось угостить новеньким. В запасе были и еще челябинцы. Но еще не кончил говорить т. Лепа, как рабочие стали выражать нетерпение. И тут же на трибуне (часовня) мы посовещались и решили, что надо выступить мне.

Лепа кончил. Я передал председательство и беру слово. Говорил я не хуже, чем раньше, а может быть и лучше, так как воспользовался горячим, свежим материалом, сообщенным челябинцами. Но за все время своей речи я чувствовал, что не могу ухватить за живое рабочую массу. Чувствовал, что какая-то не понятая мной, не узнанная вещь мешала мне схватить за живое. Потом это разъяснилось, но во время речи я чувствовал, что слова мои ударяются и не пробивают броню равнодушия и недоверия, не проникают в душу слушателям. Я тоже говорил о терроре и поставил вопрос так: да, мы расстреливаем и будем расстреливать. Но кого мы расстреливаем? Провокаторов, шпиков, жандармов, офицеров, помещиков, буржуа. А укажите мне хотя бы один случай, где бы мы расстреляли рабочего и крестьянина? Пусть он будет меньшевиком, с.-р.-ом, вы такого случая не укажете. Этого у нас нет. Пусть мы спорим, пусть мы не согласны, но мы, рабочие и крестьяне, не должны брать друг против друга оружия, мы — одна семья труда. Также, я думаю, и наши с.-р. и меньшевики не пойдут воевать против нас за помещиков и буржуа. А я знаю, что многие наши меньшевики и с.-р. умерли с другими красногвардейцами смертью славных бойцов, сражаясь против общего врага — помещиков, буржуазии, попов. Но те с.-р. и меньшевики, которые хотят стрелять в нас, получат достойный ответ. А среди наших рабочих таких меньшевиков и с.-р. не было, нет и, надо думать, — не будет.

Кончил под жидкие хлопки. Не раскачал, не взбудоражил. В чем дело? Что-то есть. А что есть? Это меня удивило.

Митинг кончился. Челябинцы отправляются в Пермь. Идем, перебрасываемся фразами. А из головы моей не выходит холодный душ, которым меня обдали мотовилихинские рабочие. Неужели я теряю у них доверие? Мне это больно. Но я не говорю об этом челябинцам.

Материально я живу хуже, чем любой из рабочих. Они это знают. Не один, так другой подкармливает меня. Живу с ними. Готов в любой момент стать в ряды красногвардейцев и в ряды рабочих завода. Они знают меня. Знают и сами видели, что еще 16-летний я шел на экспроприацию оружия. Видели меня на своих улицах против казаков с оружием в руках. Были свидетелями ареста в 1906 г. И знают, что с этого времени я не был свободен, и только революция открыла мне двери Орловской каторжной тюрьмы. Все это они знают. Они мне верили. Что же случилось? Волнуюсь. Если я не смогу влиять на них, то никто не сможет.

Распрощавшись с челябинцами, я иду в Комитет партии. Как только я остался один, подходит ко мне один из старых рабочих, Васильев, с которым мы в 1905–1906 гг. работали вместе на одном верстаке во втором снарядном цеху, где меня и арестовали. Знает он меня. Знаю его и я. Он все еще беспартийный. С.-р.-ствовал, а потом вышел из партии, а к нам не вошел. Теперь он работает в инструментальном цехе.

Подошел. Поздоровался. Вижу что-то бледный и волнуется.

— А ты знаешь, Ильич, что ты неправду говорил?

— Какую неправду? Я говорил и говорю только правду.

— Да я тоже думал, что ты правду говоришь, а теперь знаю, что нет.

— Откуда ты знаешь?

— Да знаю.

— Ну и скажи.

— Ты говорил, что советская власть не расстреливает рабочих, если бы они были меньшевиками и с.-р.-ами.

— Да, говорил. Ну и что же? Разве это неправда?

— Нет, неправда. А где такой-то, где такой-то? — и называет несколько имен меньшевиков и с.-р.-ов.

Я задумался. В самом деле, что-то их не вижу. И спрашиваю:

— Где же они?

— А ты что, не знаешь, что ли?

— Не знаю.

— Ну, брось. Кто тебе поверит, чтобы ты, да не знал!

— Честное слово, не знаю.

— Расстреляны.

— Не может быть.

— А вот и может.

— Я узнаю. А если это неправда?

— Неправда? Расстреляй меня, если это неправда.

Попрощались. Думаю: вот оно что! Он прав, как и все рабочие правы, обдав меня душем холода. Я плох ли, хорош ли, но я — руководитель мотовилихинской организации, и вот я не знаю, кто и когда расстрелял рабочих меньшевиков и с.-р. Очень все это странно. За моей спиной, прикрываясь моим авторитетом, расстреливают рабочих тайно от меня. Не только рабочие мне не верят, но я и сам не верю, что это так. Надо узнать, обязательно узнать и как можно скорее. Но разве сегодняшний прием рабочих на митинге не говорит ничего? Ведь они все знают, что это так, а я не знаю. Ну и положение!

8. Рассказ Борчанинова

Сидим мы в Исполкоме Мотовилихи, вернее, в моей комнате и разговариваем на всяческие злобы дня. Мы двое: я и Борчанинов.

После того, как т. Борчанинова задержали красногвардейцы пьяным, ему нельзя было оставаться председателем Совета. Это все понимали. Понял и он. И он стал собирать добровольческий отряд мотовилихинцев, чтобы идти с ним на Дутова:

— Драться поеду. Подальше от интриг. Ведь это Сорокин меня подвел. Мы с ним вместе пьянствовали. Он ушел раньше меня всего на пятнадцать минут, и все это устроил. Ну, да черт с ним!

— А ты меня, признаться, удивил, когда сообщил, что Михаил Романов в Перми.

— А ты не знал, что ли?

— Уверяю тебя — нет.

— Ну, как это могло быть?

— Да вот так, не знал, да и все. Не странно ли, правда?

— Не думаешь ли ты, что от тебя конспирировали?

— А ведь похоже.

— Да, если правда, что ты не знал, то действительно похоже.

— А почему это?

— Трудно сказать. Я тебе не говорил потому, что думал, что ты все знаешь. Может быть, и другие то же самое.

— Сдается, что нет. Тебе-то я верю, а вот насчет других, это чересчур кажется сомнительно. Не нравится мне это.

— А это все исходит от Сорокина и Лукояновых.[44] Дрянные интриганы! А тебя они боятся.

— Ну странно, боятся, а не говорят. Если бы боялись, то сказали.

— То-то и есть, что наоборот. Что они боятся тебя — это я знаю наверняка, а вот не говорили потому, что, по их мнению, ты все можешь сделать, если захочешь.

— Что это «все»?

— Я говорю о Михаиле;

— Так выходит, что они охраняют его от меня?

— Похоже.

— Ну, этого еще не доставало.

— Не доставало, так получи!

— Все это как-то не по-нашему, не по-большевистски, не по-товарищески.

— Да где же им товарищами-то быть? Без года неделю в партии, интеллигентики, и ты хочешь, чтобы они сразу большевиками стали?

— Да не хочу, а на какой же черт они нужны нам, если они не большевики.

— Может быть, будут. Ловко они меня подвели? Сами устроили пьянку, вместе пили, а потом вперед нас с Шумаевым ушли, и красногвардейцев навстречу послали. Чем это не большевизм?

— Ну, а ты тоже хорош: дорвался и нализался.

— Да, грешен. Слабоват я на это место. А это их не делает все же честными партнерами, большевиками. Я пью, но я большевик. А они и пьяницы, и не большевики. А Федор Лукоянов еще и кокаинист. Вот и боятся тебя. Они чувствуют зависимость от тебя, а им хочется быть большим начальством.

— А ты знаешь, что они расправиться с тобой хотели?

— А что я слепой и глупый? Теперь-то знаю, а не знал, когда шел пьянствовать. А как ты узнал?

— Вовремя приехал! Ну, довольно об этом. А вот скажи-ка, когда привезли Михаила?

— Привезли его в начале декабря, кажется.[45]

— Одного?

— Нет, двенадцать человек охраны старого времени, его личной охраны во флотской одежде. Жандармский полковник Знамеровский с женой и какая-то еще баба, должно быть, Михаила, но не жена его. А затем личный секретарь, английский лорд Джонсон.[46]

— Ну? Привезли, и вы что с ними сделали?

— Посадили в губернскую тюрьму. Но вскоре стали получать из центра за подписью Свердлова и Ленина телеграммы, предписывающие освободить их.[47]

— А вы как?

— Мы? Мы освободили и установили надзор ЧК.

— А где же он поселился?

— В Королевских номерах.[48]

— Все там?

— Все, конечно. Только полковника Знамеровского мы вскоре опять посадили.

— Почему?

— Да ведь он жандармский полковник.

— А не странно ли, жандармского полковника посадили, а Михаил на свободе. Тот, кому этот жандарм служит верой и правдой. Какая-то убогая политика.

— Да ведь насчет Михаила есть прямые предписания, а насчет Знамеровского нет. Как ты этого не понимаешь?

— Только в этом и дело?

9. Приказы Ленина и Свердлова в защиту Михаила

Я узнал, что Ленин и Свердлов действительно дали телеграфное распоряжение освободить Михаила. Больше того, через некоторое время я узнаю, что в Перми получено предписание за подписями Ленина и Свердлова снять надзор ЧК за Михаилом. Никакого сопротивления, самого слабого протеста наши местные власти не проявили. Сняли надзор ЧК и установили надзор милиции.

Через несколько недель новое предписание Ленина и Свердлова: освободить Михаила из-под надзора милиции и не рассматривать Михаила как контрреволюционера.

А потом и еще: разрешить Михаилу выехать за город на дачу без всякой охраны [Первое время над М.А. и Джонсоном был установлен гласный надзор милиции, и они ежедневно ходили отмечаться в местный штаб Красной гвардии. Затем надзор был снят и Пермский исполком заявил о снятии с себя ответственности за «целость» Михаила Романова. См. далее в тексте.].

Наряду с этой ошеломившей меня информацией, я узнаю, что в Перми ведется усиленная агитация и пропаганда, изображающая Михаила, как благодетеля, который дал народу свободу, а с ним поступают варварски, арестуют, сажают в тюрьму, устанавливают надзор ЧК, устанавливают надзор милиции, — словом, поступают как с мелким политическим пройдохой.

Это дело рук кадетов, думаю я.

А кроме этого, я узнал, что есть какая-то организация офицеров, желающая освободить Михаила из-под большевистского ига.

10. Умный офицер

А узнал я это так. Был между другими офицерами арестован один мотовилихинец, Темников,[49] если не ошибаюсь. Рассказывали мне, что отличался он от других большой начитанностью, толковостью и знанием. Что среди офицеров было прямо чудо. Выглядел он среди них, как белая ворона. И будучи в очень малых чинах, пользовался громадным авторитетом среди них. Он походил на вожака. Все это мне рассказали. Участь их была уже решена — их решили расстрелять.

У меня явилась мысль повидаться с этим офицером. Я сказал, чтобы его привели ко мне. Из Пермской Губчека приводят ко мне человека повыше среднего роста, с продолговатым лицом, серые с голубизной глаза светились умом и решимостью. Крепко сжатые губы казались более тонкими, чем они были на самом деле. Рот был не широк. Подбородок крепкий, не мясистый. Нос прямой с горбинкой, чуть-чуть заметной. Шея и голова крепко вставлены в плечи. Светлый шатен. Был он в штатском, но бросалась в глаза его военная выправка. Ему было не больше 30 лет. Мне сказали, что это тот офицер и есть.

Я попросил всех, в том числе и секретаря Туркина, выйти и пригласил его сесть. И вышло так, что первый вопрос задал не я, а он:

— Вы будете председатель Совета Мясников?

— Да, это я.

— Я о вас много слышал. Но совсем не представлял вас таким.

— Что же вы слышали, если это не секрет?

— Какой же секрет? Слышал, что вы старый большевик, умный и очень опасный агитатор и другое.

— А что же это «другое»?

— Что вы, как член Центрального Исполнительного Комитета и как человек, пользующийся исключительным влиянием среди рабочих, держите в своих руках судьбы губернии.

— Это преувеличение. Мне и в голову никогда не приходило использовать свое звание члена Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета.[50] А влияние имею не я, а наша организация. Ну, продолжайте.

— И еще — что вы старый друг председателя ВЦИК Свердлова.

— Да, но что же еще?

— Да и многое другое.

— А откуда вы все это знаете?

— Слухом земля полнится.

— Почему моя персона вас заинтересовала?

— Да просто так.

— Ну, все-таки. Вы знаете, например, что-нибудь о председателе. Губернского исполнительного комитета, Сорокине? Знаете его биографию так же, как мою?

— Нет, не знаю.

— Это уже интересно. Но это оставим. Меня интересует другое: ваша биография. Я тоже кое-что слышал о вас.

— А что же именно?

— Я предлагаю вам рассказать свою биографию так же, как мою. Надеюсь, что вы ее знаете немного лучше, чем мою.

Рот подернулся мало заметной улыбкой, а глаза блеснули тревожным упрямством, и он ответил:

— Я думаю, что моя биография для вас малоинтересна. Я подумал: как он держится свободно, чувствует себя, как в гостях, а ведь знает, что его ждет пуля, что он приговорен. Без убежденности в своей правоте этого быть не может. Я предлагаю ему папироску и спрашиваю:

— А что вы читали по общественным вопросам?

— Я читал много. По истории русской С.Соловьева, от корки до корки, а по философии Владимира Соловьева. Их больше всех ценю. Из беллетристики больше всего люблю Достоевского.

— А Покровского, Ключевского, Платонова и Милюкова?

— Читал отрывки, и их достаточно, чтобы не читать их.

— А Толстой, Горький и Чехов?

— Толстого читал и не люблю, а Горького не читал и не собираюсь, если не считать его пьесы «На дне». Чехова читал.

— Ну, разумеется, ничего не читали по философии ни Богданова, ни Плеханова, ни Ленина?

— О Богданове я даже никогда и не слышал, а Плеханов и Ленин? Ну разве они писали что-нибудь по вопросам философии?

— Да, писали, и немало. Особенно Плеханов и Богданов.

— Признаться, не знаю.

Разговариваю я с ним, а мозг сверлит одна мысль: не может быть, чтобы он не знал, что Михаил Романов в Перми, и каково же его отношение?

— А вот ближе к нашей живой жизни. Как вы смотрите на вопрос о форме правления в России?

— Мои симпатии на стороне конституционной монархии, я стою на позиции декабристов.

— Но не все же декабристы стояли за конституционную монархию?

— Да, но я на стороне тех, кто были за нее.

Думаю: запоздалый декабрист хуже мартовцев. И решаю: кадет. А потом и спрашиваю:

— Кто же, по-вашему, должен быть монархом?

— Это уже известно: Михаил Александрович.

— А почему не Николай Александрович?

— Да потому, что он оказался от престола и еще потому, что его связь с Распутиным погубила его в глазах всего русского народа, и потому, что он не умный.

— Ну, а фабрики, земли, леса кому должны принадлежать?

— Как в земле русской должен быть хозяин, так хозяин должен быть на фабрике и в поместье.

— Значит, все по-старому?

— Нет, все по-новому. Надо переменить хозяина русской земли, чтобы он управлял умно и в согласии с народом, а от этого все пойдет по-другому.

— Вы думаете, что Михаил Александрович — единственный, кто может дать устройство всей русской земле?

— Да, и не только русской, но и всему славянству.

— Конкретно?

— Польше, Чехии, Болгарии, Сербии и т.д.

— И это должно быть объединено в единое государство под управлением Михаила II?

—Да.

— Значит, вы счастливы, что видите здесь в Перми своего верховного вождя?

— О, нет. Я был бы счастлив, если бы он находился совсем, совсем в другом месте.

— Например?

— Во главе своих войск.

Сказал он это и пристально глядит мне в глаза. Я его понял. Он тревожится: не выдает ли что? Он настороже. Во главе своих войск можно было бы понять:

1. во главе войск, которые дерутся теперь против немцев, и 2. во главе войск, которые дерутся против нас.

Я его понял хорошо.

— Да, я знаю, что вы работали над освобождением Михаила II из большевистского плена.

Молчит.

— Скажите, часто вы виделись со Знамеровским?

— Не очень.

— Сколько раз и где?

— Вы хотите из меня предателя сделать? Этого я вам не скажу.

— Какого предателя? Разве есть что предавать? И что же проще простого, как один офицер видит другого?

Молчит и волнуется.

Я чувствую, что я наступил на мозоль. Вижу, что у него два мнения: первое — я знаю, что он член организации, поставившей себе целью освободить Михаила, и второе — что я ничего не знал, и он мне дал ключ, указал на наличие этой организации. Он не боится ответственности за свои действия перед каким угодно судом, но боится, что он невольно дал мне понять, что организация была, т.е. выдал тайну существования организации, самый факт существования которой может отразиться на судьбе Михаила.

Я чувствовал также, что разговор вести дальше нельзя, он уже чувствует во мне следователя.

Помолчав недолго, он спрашивает:

— А скажите, пожалуйста, почему вы вызвали меня к себе?

— Да просто, поговорить...

— А почему меня именно?

— А потому что я слышал, что вы умнее других и проч.

— А чего это «прочее»?

— Знаете дела своей организации лучше других.

— Что я могу проболтаться?

— Ну, на это я не рассчитывал особенно.

— Знали вы о существовании организации до моего разговора с вами?

— Да, знал, — покривив душой, ответил я и спрашиваю. — А если бы я вам дал слово, что разговор останется между нами и только между нами, вы рассказали бы мне об организации что-нибудь?

— Нет.

— А если бы в прибавку к этому я освободил бы вас сейчас же отсюда, вы сказали бы что-нибудь?

—Нет.

— Думаю, что нам надо разговор прекратить. Вы поедете обратно в Губчека.

11. Михаила надо убить, думаю я

Разговор с этим офицером убедил меня: 1-е — есть организация офицеров в Перми, поставившая себе целью выкрасть Михаила; 2-е — что Михаил связан с ней и 3-е — что какая-то рука через Свердлова и Ленина облегчает им работу в этом направлении.

Я решил никому и ничего не говорить ни о моих сведениях, полученных через офицера, ни о сообщениях об агитации в Перми. Ни тем более о моих чувствах и мыслях, порожденных всем этим. Я думал, что если прав Борчанинов, что Сорокины и Лукояновы боятся меня, а в то же время конспирируют от меня, так пусть же думают, что они хранят тайну, и я ничего не знаю.

Для меня же было ясно, что начатая гражданская война Колчаками, Алексеевыми, Красновыми, Дутовыми, Каледиными — ищет знамени. Ни один из генералов знаменем быть не может, каждый из них считает себя равновеликим и между ними неизбежны грызня и взаимные интриги. Ни одно из генеральских имен не может стать программой всей контрреволюции, начиная от меньшевиков-активистов и правых с.-р.-ов и кончая монархистами. Не может быть этим знаменем и Николай II со своей распутинской семейкой. Он как глупый, тупой тиран не пользуется нигде никаким уважением. Выдвинуть Николая II — это значит внести даже в среду генералов и офицеров раскол, не говоря уже о крестьянских массах и кадетско-меньшевистско-с.-р.-кой интеллигенции. Его имя не мобилизует силы контрреволюции, а дезорганизует их. Он политически мертв.

Другое дело Михаил II. Он, изволите ли видеть, отказался от власти до Учредительного Собрания. Керенский от имени партии с.-р.-ов пожимал ему руку, называя его первым гражданином Российского государства, т.е. прочил в несменяемые президенты. Со стороны меньшевиков была бы самая лойяльнейшая оппозиция. Даже анархисты типа Кропоткина и те поддержали бы эту формулу перехода. Монархисты и кадеты были бы ползающими на брюхе» готовыми на все рабами.

Для иностранной буржуазии, обеспокоенной революционным движением в собственных странах, совсем не безразлично, кого поддержать в борьбе с советской властью. Поддержать Николая II, кредит которого даже в буржуазных кругах очень не высок, это значит придти в острое столкновение с революционными силами в собственных странах, поднимая в них еще большее революционное нетерпение и недовольство. Поддержать того или иного генерала или группу их. Или поддержать Михаила II, который доведет страну до Учредительного Собрания, волю которого он признал для себя законом.

Поддерживая Михаила II, буржуазия всех стран могла бы делать вид, что она поддерживает нечто от революции, а не от контрреволюции, а это значит, что она могла спокойнее, без опасности со стороны пролетариата мобилизовать большие материальные и человеческие ресурсы, чтобы бросить их на помощь русской контрреволюции. А Каутские всех стран обосновали бы это теоретически.

Михаил II может стать знаменем, программой для всех контрреволюционных сил. Его имя сплотит все силы, мобилизует эти силы, подчиняя своему авторитету всех генералов, соперничающих между собой. Фирма Михаила II с его отказом от власти до Учредительного Собрания очень удобна как для внутренней, так и для внешней контрреволюции. Она может мобилизовать такие силы, которых никакая генеральская фирма и фирма Николая II мобилизовать не сможет. Она удесятерит силы контрреволюции.

А это означает, что вековая тяжба между угнетенным трудом и поработителями, получившая свое завершение в Октябрьской революции, вновь даст победу поработителям. Через реки и моря крови рабочих и крестьян, через горы трупов придет к торжеству эксплуататорская шайка поработителей. И помимо той драгоценной крови трудящихся масс, которая была пролита до Октября, помимо той крови, которая льется в защиту Октября, будет пролита еще и еще кровь десятков тысяч тружеников и на костях и крови пролетариата утвердится невиданно кровавая, невиданно жестокая, самая мрачная из мрачных реакций.

Земля, фабрики, заводы, транспорт — словом, все средства производства и распределения вновь перейдут в руки помещиков и буржуазии.

Буржуазия всего мира вкупе и влюбе с буржуазией русской справит победную тризну. При этом русская буржуазия будет играть роль прикащика мировой буржуазии, как китайская, или индейская. А пролетариат и крестьянство, помимо эксплуатации своей буржуазией, понесет бремя эксплуатации мировой буржуазии, являясь колониальным рабом ее. И понадобятся десятки лет тяжкой, мучительной борьбы пролетариата и крестьянства, чтобы вновь поставить в порядок дня вопрос о пролетарской революции. Вновь двинуться в бой и вновь нести неисчислимые жертвы за новый Октябрь и за защиту его.

Нет, так нельзя оставить. Если даже при всей мобилизации всех контрреволюционных сил как внутри, так и вне, фирмой Михаила II будет достигнуто только удлинение, затяжка гражданской войны, и мы устоим, то даже и в этом случае это будет стоить десятков тысяч рабоче-крестьянских жизней. Я имею случай снять голову контрреволюции. Лишить контрреволюцию знамени, программы и тем самым уберечь тысячи рабоче-крестьянских жизней.

Ведь что такое Михаил? Очень глупый субъект. Одеть его в блузу рабочего, запретить называться Михаилом Романовым, заставить работать, ну, хотя молотобойцем, и он будет выглядеть не очень развитым, недалеким рабочим. А вот поди же ты! Получилась такая расстановка борющихся сил, что этого недалекого человека выдвигают на роль вершителя судеб величайшей страны, и из него может получиться впоследствии некое божеское воплощение на земле. Значит, дело не в Михаиле, а в расстановке борющихся сил, сил борющихся классов. В Михаиле старый мир имеет знамя, программу, имеет орудие для более успешного отстаивания позиций разрушенных Октябрем классов. Он как будто бы остался в стороне и не несет ответственности за все преступления романовской шайки и получил некоторое миропомазание от революции в лице партии Керенского, которая когда-то считала цареубийство, истребление всего рода Романовых сильнейшим из средств в борьбе за идеалы партии. При этом Учредительное Собрание, которое в течение десятков лет служило знаменем мобилизации революционных сил в борьбе с самодержавием, как бы волею самой революции признанное стать вершителем судеб всей страны, признано и Михаилом, который своим отречением до Учредительного Собрания признал глас народа за глас божий, надеясь, что этот глас божий будет и его гласом, сделает его помазанником божиим. Стало быть, дело не в физической личности Михаила, а в фокусе социальных классовых сил, которым является Михаил.

Но что значат эти предписания Ленина и Свердлова? Ну, допустим, что Ленин может поддаться чуждому влиянию. Допустим. Знаю я его мало. Несколько коротких разговоров и все. Но Михалыч. Его я знаю и знаю, как редко кто знает. И знаю, что повлиять на него, зайти к нему с заднего крылечка по кумовству и знакомству и ввинтить ему чуждые нашему пониманию задач мысли — это очень трудно. Остается одно: в целях избежания излишнего обострения отношения с буржуазными странами, они делают эти либеральные жесты. Но тогда как быть? Ведь им там виднее, что нужно делать? Они в непосредственном соприкосновении с этим миром, перед которым они вынуждены либеральничать? Не беру ли я на себя слишком много ответственности? Не ухудшу ли этим наше положение, положение Советской власти, возраст которой далек от возраста Мафусаила!?

Ну, тогда это надо сделать так, чтобы и голову контрреволюции снять и Советскую власть оставить в стороне. Если будет нужно в угоду контрреволюции, в угоду буржуазии Запада, в целях избежания столкновений найти виновника, ответственного за этот акт, то я предстану перед судом и возьму на себя всю ответственность и скажу, почему и как я это сделал. Это единственный путь.

12. От Михаила I к Михаилу последнему

А странно все-таки: Иван Сусанин. Крестьянин. Спасает Михаила Романова, Михаила I. А я, рабочий, изгой, смерд, закуп, тоже сын крестьянина, уничтожаю Михаила II и последнего.

Начало и конец, альфа и омега: Михаил. /.../

14. Большие размышления о маленьком деле

Время, которое у меня оставалось от работы в Исполкоме, в Комитете Партии, чтения рефератов, докладов, дискуссий и т.д. и т.п., этого времени было очень мало даже для сна, но разговор с рабочим Васильевым и разговор с Борчаниновым не давали мне покоя. И вместо того, чтобы спать, я ворочался на койке, а то просто не ложился, а присаживался к окну комнаты, что выходит во двор, и, не зажигая огня, думал. С одной стороны, последыш романовской шайки, 300 лет властвовавшей над трудовой Россией, залившей ее кровью, мучавшей ее муками нестерпимыми, и стоит только вспомнить дикую жестокость, с которой расправлялась эта шайка с крестьянскими восстаниями Степана Разина и Емельяна Пугачева, чтобы понять, что трон этой шайки на костях и из костей трудовых масс воздвигнут, а цементом служила сгустившаяся кровь многих поколений трудящихся масс. А сколько было местных, безымянных восстаний доведенных до отчаяния свирепой эксплуатацией тружеников! А в это время звонили в колокола, кричали муллы и звали молиться за «благочестивейшего, самодержавнейшего великого государя нашего» и горланили ему многия лета! А те же попы раздавленных, замученных, утопленных в собственной крови тружеников в тех же церквах проклинали. Им мало того, что эти благочестивейшие и коронованные убийцы и палачи пытали Степана и Емельяна и всех с ними бывших, мало того, что они подвергли их таким пыткам и такой казни, сотой доли мук перенесенных ими было бы вполне достаточно, чтобы исторгнуть из груди любого из Романовых любое из признаний, замучив их казнями и муками, которые были не меньше, чем крестные муки распятого на кресте мифического Иисуса, и под сенью этого креста воздвигалось лобное место для Степана и Емельяна, полюбивших измученный, страдающий народ больше жизни, этого для рясофорных и коронованных палачей мало, они еще лютуют и неистовствуют и просят бога своего к их земным мукам прибавить еще от себя мук небесных, мук ада. И вот этот последыш из коронованных убийц, ему, видите ли, в тюрьме никак нельзя сидеть: такая ведь это мука! Нет, ему надо жить на свободе и без унизительного и стеснительного надзора ЧК. Ведь он же член этой коронованной шайки! Кроме того, он не может жить в городской пыли и духоте. Он на дачу хочет. Ну, а как же можно ему отказать? Ведь он же глава романовской шайки!

Разрешили...

А рядом без шума и гама, тихонечко, без разговоров и без лишних слов расстреливают рабочих за то, что они меньшевики, за то, что они с.-р.-ы.

У них нет ходов в передние Свердлова и Ленина, и даже очевидно не успели пикнуть, чтобы я, тут на месте находящийся, услышал этот жалобный стон убиваемых пролетариев.

Конспирируют от меня, когда расстреливают рабочих. Конспирируют и тогда, когда создают привольную жизнь коронованному убийце...

Что делать? С кем поговорить? На что решиться?

Явное и очевидное преступление против революции неустанно и настойчиво куется чьими-то таинственными руками.

Этот вихляющийся, жидконогий, весь изломавшийся от упоения своей властью председатель Губчека Лукоянов Федор, интеллигентик; явное дело, что бьет на то, чтобы казаться страшным и жестоким, хочет грозой быть и головотяпит. Он именно тот, о которых Ленин позже сказал, что к нам, победившим, примазывается всякая сволочь.

Недавний молодой меньшевик и без году неделю большевик.

Но что же делать? Ведь даже поговорить не с кем.

Борчанинов? Нет. Приказ свыше для него — все, это материал неподходящий. Туркин? Выпивает. Не годится. Он хорош трезвый. Молчать где нужно умеет, но пойдет ли он против приказов, если будет нужно? А ведь если есть хотя бы самое малое сомнение, то лучше отбросить. Надо думать одному и делать одному.

Но как делать? Если пойду в «Королевские номера» и просто пристрелю Михаила, то?..

Кто поверит, что я, член Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета, действовал самостоятельно, без предварительного обсуждения с верхами? Не поверят. Будут шуметь, кричать, и вместо того, чтобы убрать эту падаль с дороги революции, может получиться, что труп Михаила будет превращен в баррикаду мировой буржуазии. Баррикаду контрреволюции. А после моего выстрела будут продолжать расстреливать рабочих. В этом вопросе — что делать? Как выпрямить линию?

Если нельзя ничего сделать с тем безвозвратным, то надо, непременно надо что-то сделать, чтобы этого не было в будущем...

А этот офицер спохватился, черт, и замолк. Насторожился. Почувствовал, что он мне выболтал кое-что. Но я ведь чувствую, что он молчит, потому что есть, что говорить.

Где и когда он замолчал? В каком пункте? Совсем не тогда, когда рассказывал о своих убеждениях, а когда этот рассказ привел к пункту о Михаиле. Принципиально он выразил к нему свое отношение, считая его единственным, кто спасет Россию. Он — царь. Но после того, как он сказал, что знает Знамеровского и виделся с ним... Да, да, именно после этого он замолчал. Значит, он скрывает тайну свидания. Скрывает и участников.

Что же это за тайна? Несомненно о Михаиле. Есть две возможности: 1-я — затевается восстание, которое возглавится Михаилом, и 2-е — побег Михаила.

Восстание? Правда, агитация ведется. Ведется настойчиво. Вспоминается. Приходят ко мне женщины и мужчины о разговорах в очередях, в вагонах, на улицах, и все сообщения бьют в одну точку: Михаил. Он облагодетельствовал Россию, дал народу свободу, а с ним вот как поступили. Несправедливо. Вот такого царя бы нам! То был бы порядок, спокойствие и свобода!

Но восстания не могут поднять: опоры нет. Но, впрочем, кто знает? Ведь не всегда восстания делаются с расчетом на всю стопроцентную победу. Может быть, восстание имеет целью поднять суматоху, воспользовавшись которой Михаила спровадят к Колчаку?[51]

Значит, все-таки я прихожу к тому, что хотят украсть Михаила?

А что если нет агитации (как организованного воздействия на умы, исходящего из одной точки), а есть просто базарная болтовня? И что если этот офицер просто взболтнул, желая похвастаться своим знакомством знатным? Ведь бывает же такое? Почему бы не быть и тут? Нет, нет. Этого быть не может. Молодой он, это правда. Но он серьезный и играть в знатность в таком деле не будет. Ведь он рискует не только собой, а рискует всем своим делом. Нет. Он неосторожно взболтнул, а потому замолчал, спохватился. Это ясно.

Агитация? Но ведь у меня нет никакого организованного разведывательного аппарата. А все эти рабочие и работницы приходят добровольно и рассказывают. И при этом все говорят о разных местах, и все рассказывают одно и то же. Это не случайно.

Но странно, что ЧК не знает ни об агитации, ни о заговорщической офицерской группе. Говорить ли им об этом? Какой толк? /.../

16. Убивать ли?

Но как же быть и что делать? Работал, работал и дошел до точки: когда надо делать одно небольшое дело, то и посоветоваться, обменяться мыслями не с кем. На что решиться? Не махнуть ли рукой на все и делать все так, как того желают Ленин и Свердлов? Вот, тянет меня Свердлов в центр работать и уйти. Преуспеть в делах карьеры нетрудно при том окружении, которое имеется у них там: мало, совсем мало верных и умных людей, все какая-то политическая шпана, и откуда она понаперла? Но неужели из-за удобной, приятной жизни для себя я ушел в революцию? Зачем же было ходить с опасностью для жизни на экспроприацию оружия? Зачем участвовать в вооруженном восстании? Зачем сидеть с 1906 по 1917 год в тюрьмах, в каторге? бегать? и вновь садиться? и вновь бегать? Зачем переносить пытки, побои? Неужели все это для карьеры? Нет, это не для меня. Это ерунда и чепуха, и можно подумать, что кто-то мне внушает эти мысли, настолько они не мои, чужие. Махать рукой, когда надо действовать? Это никуда не годится. Это называется бежать с поля битвы прежде какой бы то ни было драки.

Поднять шум против ЧК из-за расстрела рабочих? Ну, уберут Лукоянова, допустим даже, что из партии вылетит, ну, а дальше что? Шумом воспользуется контрреволюция и наговорит такого, что вообразить трудно. Нет, кроме вреда от этого шума ничего не получится. Пусть вихляется Лукоянов, пусть хочет казаться страшным, но пусть он все это делает по известному направлению: надо дать ему это направление, толкнуть его в нужную сторону, и он покатится, да и довольнешенек будет: вот, мол, как мы, знай наших! Не пойти ли мне работать, хотя бы ненадолго, в ЧК? Ведь вот и с офицером, и с агитацией, и с Михаилом, все будет лучше видно. Пойду и проверю все свои сведения, впечатления, и первый вопрос должен поставить о рабочих. Надо круто повернуть линию: весь огонь мести и жажду борьбы надо круто направить на буржуазию, помещиков, всех слуг старого режима — чем правее направление, тем круче расправа, чем левее и чем больше соприкасается это с рабочими и крестьянскими массами, тем мягче отношение: с рабочими и крестьянами — минимум принуждения и максимум убеждений.[52]

А с Михаилом? Ведь мне нельзя будет тогда его убрать. Ведь я буду в ЧК и мой выстрел будет выстрелом местной власти, а Михаил состоит в непосредственном распоряжении центра, значит, мой выстрел будет истолкован, как выстрел советской власти. И это тем более будет вероятно, что я одновременно и член ВЦИКа. Как ни говори, а член Центрального Правительства (до 1923 года между съездами советов высшим центральным органом власти был Всероссийский Центральный Исполнительный Комитет, как с 1923 года — Союзный Центральный Исполнительный Комитет. ВЦИК насчитывал всего 200 членов, со включением представителей всех автономных республик, и в это время ВЦИК был не сессионным, а постоянно действующим органом, так что формально я принимал участие в работах ВЦИКа).

Выходит, что мне мешает ВЦИКовский значок? Этого еще недоставало! Надо и это как-то обойти. А как? В этом и гвоздь — как?

Но если мне удастся как-то обойти мой ВЦИКовский значок, то значит я сумею обойти и мое пребывание в ЧК. Это еще легче.

Совсем было бы легко, если бы я не был членом ВЦИКа: пошел бы и пристрелил. А тут вот ломай голову, ходи около этой падали, как кот около горячей каши.

Собственно говоря, линия «стреляй направо» это есть выстрел в Михаила. Ведь нельзя же заниматься ловлей мелкой шпанки, а столпы реакции и контрреволюции обходить, боязливо и почтительно поглядывая на них.

Если моя линия: чем правее направление, тем круче расправа, — верна, то, продолжая эту линию до конца, надо начинать с Михаила как центра контрреволюционных сил. Что может быть правее монарха? Все остальное — это служебное и подчиненное. Что значат все эти мелкие истязатели, палачи, шпики, провокаторы, жандармы, полицейские? Все это мелкие или крупные слуги одной шайки, а главой этой шайки является, хочет он того или нет — Михаил.

Мы, не разговаривая, убиваем малых и больших провокаторов, но почему мы почтительно сторонимся перед главой этих провокаторов? /.../ Что за половинчатая и гнилая политика? «Руби столбы, а заборы сами повалятся», — говорил Емельян Пугачев. И он был прав. Это верная политика. Бей по головам контрреволюции, а руки и ноги сами перестанут действовать.

Совсем немного доблести, смелости и предприимчивости надо, чтобы схватить мелкого провокатора, шпика, жандарма и пристрелить его. Что толку? А пристрели столько, сколько мы пристрелили провокаторов, из членов дома Романовых, толк будет, и большой: уничтожишь иконы, которым молятся и служат эти провокаторы и жандармы. Это не значит, что провокаторов, жандармов и шпиков надо щадить, их надо уничтожать, надо проветрить комнату от 300-летней нечисти, надо перебить всех клопов, вшей, блох и прочих паразитов, но надо бить не щадя ни одного из этих паразитов, и чем жирнее он, чем знатнее, тем скорее кончать с ним.

Я уверен, что и там в ЦК присоединятся к этой линии. И согласятся с моей точкой зрения. Но почему они делают обратное?

Почему бы не издать постановления или секретного циркуляра, отменяющего смертную казнь для рабочих и крестьян всех политических направлений? Почему бы не оградить от головотяпства Лукояновых пролетариев и крестьян? Ну, если в настоящий момент, момент обостренной гражданской войны, нельзя отменить смертную казнь для рабочих и крестьян, то почему хотя бы не оградить их от головотяпских убийств Лукояновыми? Почему бы не издать постановления о воспрещении смертной казни для рабочих и крестьян вне главного суда: Революционного Трибунала? А вот возьми ты! Нашли время для ограждения жизни главы шайки убийц и провокаторов, Михаила. А не удосужились издать маленького постановления, воспрещающего казнить тружеников.

Это очень странно. Туда ли мы идем?

Но, может быть, просто за множеством дел случайно накренились не на ту сторону? Яснее ясного, что никакой любви к Михаилу ни Свердлов, ни Ленин не питают. Но они могут не знать, что делается в ЧК, как я не знал о расстреле рабочих. Но в том-то и дело, что они не почувствовали опасность для пролетарской революции, проистекающую из такого отношения к Михаилу, не заинтересовались вопросом жизни и смерти рабочих. /.../

Пусть я понимаю задачи рабочей революции не так, как Ленин и Свердлов, но я должен руководствоваться в своих действиях своим пониманием. А я считаю, что пролетарская революция совершилась и совершается совсем не для того, чтобы расстреливать рабочих и крестьян за их разномыслие с партией, стоящей у власти, за их разномыслие со мной, членом этой партии. И против этого я должен и буду бороться до конца.

17. А что если бежать?

/.../ Надо решать, а я толкусь все на одном и том же месте и без надежды пролить нужный свет. Не сказывается ли на мне мое длительное одиночное заключение с неизбежным самоанализом и, может быть, ненужными длинными размышлениями? Или убить человека — это не так-то легко? И хочется иметь все основания, абсолютную уверенность в своей правоте? А может быть, и то и другое? Подумать только: я — каторжник, присланный в Орел как неисправимый бунтовщик, усердно исправляемый, а теперь вот решаю: жить или не жить Михаилу II?..

Любопытно, что Михаила называет его окружение, когда они одни, «его императорским величеством». Вот пакость! Если ведется агитация, изображающая его, как спасителя рода человеческого, как милостивца, давшего народу свободу, то как он сам думает на этот счет? Ведь если это исходит от него самого, то он думает о себе, как о благодетеле народном. Неужели он такой глупый? Как бы это узнать? Скажет ли он это, если бы я его спросил? Нет, если бы он даже вел эту линию, то настолько-то он умен, чтобы понять не опасность, нет, он уверен, что он огражден этими телеграфными приказами больше, чем своей охраной, а бояться глупости. Можно играть роль кого угодно ради политики, но нельзя же эти мифы выдавать за правду и говорить человеку, который понимает природу явлений. А все-таки я пойду в ЧК и вызову его к себе, как заведующий отделом контрреволюции, и задам ему этот вопрос. Любопытно, что он ответит?

Вот этот еще лорд английский, Джонсон. Кто это? Что за птица? Ведь из-за него, пожалуй, больше будет шума, чем из-за Михаила. Если он подданный английский и действительно лорд, то, придравшись к этому, буржуазия будет мстить за Михаила и мстить не мне, а Советской власти. И кто знает, чем это угрожает? Не прольются ли реки крови? Не прибавится ли страданий и муки, не достигну ли я прямо противоположных результатов? Хорошо, если все выйдет гладко, а если нет? Да ведь и то сказать, что этот лорд совсем тут ненужная жертва, он ведь ни в какой мере не причастен к преступлению романовской шайки. Нельзя ли избежать лишнего шума, треска, гама, а главное — ненужных жертв?

Единственно, что можно сделать, это убить Михаила открыто. Придти и застрелить. Другие будут свободны и невредимы.

Впрочем, что мне очень беспокоиться о лорде? Убивают же крестьяне наших доморощенных лордов — помещиков, раньше убивали и теперь убивают. Так что одним лордом будет меньше, воздух чище. Но дело-то не в том, что Моисей написал на скрижалях «не убий», чтобы потом убивать целые народы и колена. Ведь революция без убийств не бывает. Хорошо написать «не убий», а практически? Лучше было бы не убивать, но вот эта война, разве миллионы жертв ее не ложатся тяжкой ответственностью на все господствующие классы всего мира, в том числе на эту разбойничью коронованную шайку? И разве истребление этой шайки не являете» началом конца всех и всяческих войн? Чего этот лорд хочет? Хочет охранить Михаила? Ну, туда ему и дорога. И если надо будет — то и с ним покончим. И опять: ну, покончу, а потом? Чтобы за эту мерзость проливали реки рабочей крови? Разве эта пакость стоит хоть капли рабочей крови? Вот то-то и есть. Значит, лучше, если лорда оставить в целости и в сохранности. Пусть себе лордствует. Придет время, английские рабочие сами с ним расправятся по всем правилам пролетарского искусства. А пока пусть живет, живут же холерные бациллы. Значит, еще препятствие? — Лорд?