Переследствие в Кирове
Переследствие в Кирове
1.
Мой отъезд совпал с ранней воркутинской весной, заявившей о себе в конце июня. Таял снег, оголяя серо-бурые лысины вечной мерзлоты и тундры. Днем приятно грело солнце, и тепло вызывало радостные ощущения пробуждающейся природы.
С двояким чувством беспокойства и радости воспринял я известие о выезде.
И снова «Столыпин», арестантское купе с решетками, и паек на дорогу — соленая мойва, кирпич хлеба, вода, приступы жажды, надежды на лучшее будущее, и сомнения — что-то ждет впереди?
Было бы гораздо спокойнее ожидать конца этапа, если бы знать «куда», но об этом узнаешь только тогда, когда привезут на место. Спрашивать у конвоя бессмысленно — никто ничего не скажет. И одолевают в пути одни и те же вопросы: «куда»? «зачем»?
Поездка выдалась недолгой. Вероятно, наш пассажирский поезд редко останавливался и, чем дальше уходил от воркутинских широт, тем теплее становилось в вагоне. Сквозь решетку пытался прочитать название станций. Это была Республика Коми. А вот и Котлас. Отсюда дорога свернула на Киров.
В Киров мы приехали днем. Было сухо и жарко. На путях за вокзалом ожидал воронок. Я подумал, что это, вероятно, и есть конечная остановка, а вскоре стало понятно, куда меня привезли — меня доставили в Кировское областное Управление Государственной безопасности, во внутреннюю тюрьму.
Все тюрьмы схожи по своей гостиничной планировке — во всех коридорная система для надзора и камеры для заключенных. За год пребывания во внутренней тюрьме Кирова я сменил не одну камеру. Сидел и один, и вдвоем, максимально используя тишину и одиночество.
Прокуренные за многие годы службы камеры выкрашены в темно-зеленый цвет специально, для того чтобы не вызывать у заключенных положительных эмоций. В небольшое окно с форточкой вставлена массивная решетка и намордник. В мрачной камере стол, металлическая с постельной принадлежностью кровать, тумбочка, у двери оцинкованная параша.
При поселении в тюрьму никаких разговоров с начальством, никаких объяснений о причинах переезда из лагеря — полная изоляция. Ответить на вопрос «зачем я прибыл сюда» я так и не смог, нужно было дождаться утра в надежде встретиться с новым заступающим на смену корпусным офицером.
Для уголовников тюрьма — дом родной. Чувствуют они себя здесь вольготно, по-домашнему. Для нашего брата «58-й» тюрьма — это тяжелейшее испытание в психологическом и моральном плане.
Когда я остался один, а до утра было еще далеко, навязчивая мысль — «зачем?» — заработала с новой силой.
«Я осужден, я отправлен в лагерь. Пробыл там полтора года и вдруг, ни с того ни с сего, приходит наряд, и конвой везет меня в Киров, не объясняя причин. Должны же быть на это основания! И в тюрьме, без объявления новых санкций, заключают в одиночку, не объясняя „зачем“, и считают, что все это не противоречит закону. Разве это не нарушение? Когда меня арестовывала контрразведка, следователь предъявил ордер на арест… Тогда было предъявлено обвинение, а теперь — ни того, ни другого. Это ли не произвол?!..»
Каждое преступление должно быть наказуемо; а если оно не совершено, содержать человека в тюрьме преступно… Постой, а если всплыло что-то новое в законченном и отложенном в архив деле? Что если это переследствие? — мелькнула недобрая мысль. Хотя и этот шаг должен быть оговорен и узаконен.
Я был один со своими вопросами. Обратиться к кому-то и попытаться вдвоем разобраться в ситуации не позволяла одиночка. Нужно ждать до утра. Ох, если бы не глазок! — я бы постарался уснуть, отключиться, а утром разрешил бы свои тревоги. Но система придумала круглосуточное дежурство и запрет на естественные желания зэков — спать можно лишь в определенно отведенные часы ночи. Ну, а если в эти часы тебя вызовут на допрос, значит, тебе или не повезло, или это умышленная акция следователя.
Утром в шесть открылась «кормушка» и надзиратель объявил подъем. Я подошел к двери и постучал.
— Чего тебе? — спросил вертухай, открыв кормушку.
— Вызовите корпусного.
— Не стучи напрасно, смена будет после девяти.
Он захлопнул кормушку и пошел дальше. В тишине коридора слышалось хлопанье соседних, в которых он объявлял побудку.
2.
Время в тюрьме идет медленно, и связано это с ожиданием: получить утром пайку, а в обед и ужин — черпак баланды. После подъема несколько часов ожидаешь пайку и кипяток. Утолив голод, забываешь о времени. Но в середине дня, ближе к обеду, опять наступают минуты ожидания. То же происходит и вечером. И только после этого часы начинают чуть поторапливаться, так как все уже съедено и остается дожидаться отбоя. Подследственные, правда, и в эти минуты тоже ждут. Но ждут они вызова к следователю на допрос, который может состояться и сразу после отбоя, и в середине ночи.
Узники чувствуют время очень остро. Я, например, часто проверял себя. В некоторых тюрьмах часы находятся на видных местах так, чтобы их видели заключенные, выходящие на прогулку. Она длится двадцать минут, и благодаря часам вертухай не решается сократить время прогулки. Когда камера предупреждена о прогулке и собирается к выходу, загадываешь: который теперь час? Ошибки бывают в пределах плюс-минус пять минут.
После смены дежурных, которую зэки угадывают с большой точностью, я попросил вызвать корпусного. Он пришел довольно быстро.
— Вызывали? Что нужно?
— Хотел выяснить причину вызова. Я осужден Особым совещанием в 1946 году к пяти годам ИТЛ. Находился в лагерях в Воркуте. Вчера привезли сюда. Я не знаю, по какому поводу, и хочу это узнать.
— Я доложу начальнику следственного отдела. Вас вызовут. Еще вопросы?
Кормушка закрылась, и снова оборвалась связь с миром, вновь наступили часы одиночества и ожидания. Начались расчеты, как скоро все это разрешится. Они были не утешительны — нужно ждать и долго ждать. Из этой мышеловки никак не выбраться, а связь с начальством УМГБ возможна лишь через тюремных посредников.
Мои «расчет» оправдался — ни в этот день, ни на следующий я не дождался вызова в следственный отдел, не получил объяснений по поводу переезда в Киров. Это угнетало меня, давило безысходностью.
На четвертый день я стал добиваться исполнения своих требований. Объявил голодовку — утром при раздаче я отказался от хлеба. Пришел корпусной, стал уговаривать. Я не изменил решения. Лишь на пятый день после приезда за мной пришел дежурный. Он сопроводил меня к начальнику следственного отдела. Я долгое время помнил его фамилию, но все попытки вспомнить ее теперь не дали никакого результата.
Начальнику следственного отдела, майору по званию, было далеко за сорок. Казалось, что в эту минуту, он был в добром расположении духа и, ответив на мое приветствие, предложил сесть. За год пребывания в Кировской тюрьме я видел его еще несколько раз и всякий раз обращал внимание на его невозмутимость и хладнокровие.
— Расскажите, что случилось. Почему Вы объявили голодовку? Мне сказали, что хотите знать причину вызова сюда. Так?
— Да, гражданин майор. Я действительно хочу знать, почему меня привезли сюда, когда я давно осужден и уже полтора года, как в Воркуте.
Майор спокойно продолжал:
— Когда Вы были в Подольске, не вся Ваша группа была в сборе. Теперь нас интересуют некоторые новые подробности, и мы решили собрать всех для проведения дополнительного следствия в Кирове (на что, по всей вероятности, было получено официальное разрешение прокуратуры). Не скрою, вся группа уже здесь. Вас удовлетворяет мой ответ?
— Да, конечно. Я хотел бы знать еще, как долго буду в тюрьме.
— Этого я Вам сказать не могу, все будет зависеть от Ваших показаний на следствии. Держать Вас без необходимости мы не собираемся.
Тюрьма и знакомство со следственным аппаратом открыли мне глаза на существовавшее положение. Я понял, что человек, оказавшийся в тюрьме, терял при аресте все права, с ним могли поступать так, как того требовало следствие. А всякие там кодексы, юридические нормы и правовые акты, если и существовали в каких-либо документах и книгах, то только для формальных ссылок на них, и ничего не сулили обвиняемым. А его ответ, только что высказанный, подтвердил мои соображения, — «сидеть буду столько, сколько понадобится при повторном расследовании».
На этом закончился наш разговор. Я возвратился в камеру и прекратил голодовку.
3.
Майор ответил на мой вопрос, но тут же задал несколько своих, озадачивших меня: «Полностью ли я высказался на первом следствии в контрразведке и, если нет, то что еще осталось?»
Я подумал, что, вероятно, скоро нужно ожидать вызова к следователю.
Томительно идет тюремное время с его однообразным распорядком и ограниченными возможностями занять себя делом. Особенно трудно в первые дни, когда связи с жизнью на воле еще свежи. Со временем они слабеют, боль утрат стихает, и пребывание в одиночке становится более терпимым.
Если бы не книги, свыкнуться было бы труднее. Книги дают пищу для размышлений, отвлекают от мрачных мыслей, от одиночества. Звери в клетках чем-то схожи с заключенными в камерах. Режим оставил без запрета лишь возможность сидеть, двигаться и думать. Эти хождения приучают человека размышлять и укорачивают тюремные будни — так происходит адаптация.
Давно наступила ночь, время близилось к отбою. Обычно все уже бывает готово к этой минуте, чтобы не терять времени, отведенного на сон. В этот вечер я быстро приготовил постель, и как только была подана команда, тут же юркнул под одеяло и быстро заснул.
Сколько минут прошло после этого, не знаю, но проснулся я от неприятного лязга замка. Несмотря на время, прошедшее с тех пор, звук этот до сих пор вызывает чувство непредсказуемого страха. Вертухай, приоткрыв дверь, спросил фамилию, имя, потом предупредил, чтобы оделся. «Значит — допрос».
Мы прошли по коридору, соединявшему тюрьму с Управлением. Был я здесь потом еще, но темнота в коридорах не позволила рассмотреть и запомнить детали. Потом я понял, что привели меня к начальнику Управления Госбезопасности Кировской области полковнику Коршунову. Двойная дверь его кабинета устроена так, что в ней можно спрятать, при необходимости, арестованного и избежать встречи с его подельником.
Дежурный оставил меня в дверях, постучал в полуоткрытую половину и, получив «добро», открыл дверь пошире. Я переступил порог громадного кабинета.
В первую минуту трудно было сообразить, где я. В помещении отсутствовал верхний свет. Полумрак дезориентировал. Недалеко от стены, слева, внушительных размеров письменный стол под зеленым сукном. В наших госучреждениях начальники, занимающие руководящие кресла, добавляют к письменному столу еще один, они вместе образуют букву «Т». За ним, во время заседаний сидят сотрудники, приглашенные. По размерам «Т» обычно и судят о служебном положении и ранге начальника.
В этом кабинете все отвечало высоким масштабам. По обе стороны длинного стола — ряды добротных стульев. Такие же стулья у окон. Все это я увидел позже, когда глаза привыкли к полумраку и могли разбирать подробности. Настольная лампа ярко освещала зеленую поверхность, отдавая часть света ближней стене и окружающим предметам.
За столом в кресле — человек с газетой. Лица его не было видно — оно находилось в тени, свет падал на газету. За его спиной в раме под стеклом — известный портрет руководителя ведомства. И хотя в кабинете царил полумрак, казалось, будто глаза в пенсне внимательно наблюдают за всем происходящим.
Хозяин предложил сесть, а сам, уткнувшись в газету, невозмутимо продолжал читать. Я сидел на краешке стула у окна и всматривался в плохо освещенную комнату, ожидая начала разговора. Томительно шли минуты. Такой прием рассчитан на моральное и физическое воздействие. Уходили часы ночи — время сна и отдыха, — а завтра все повторится снова. Заснуть же после ночных допросов не позволит тюремный режим.
Но вот он отложил в сторону газету. Быть может, теперь начнется допрос? Я слежу за его действиями и, увидев, наконец, лицо, думаю про себя: «…выглядит интеллигентно, — в очках, хорошее лицо. Правда, это лишь одна сторона человека, — хотелось бы узнать, как он ведет себя на допросе, ведь это главное».
— Я знаю, Вы были у начальника следственного отдела, и он объяснил Вам причину вызова сюда. Я хотел напомнить Вам о бессмысленности скрывать что-либо от следствия — это не в Ваших интересах.
Так начался разговор.
Он открыл ящик стола и вытащил папку с подшитыми документами и, потрясая ею, сказал:
— Нам известно все о Вашей преступной деятельности… А то, что Вы рассказали о себе в Подольске, вот в этом деле, — он вынул другую папку, хранившуюся в архиве Госбезопасности, — это не для нас, об этом Вы можете рассказывать своей бабушке… И давайте договоримся: говорить только правду.
— Я Вас не понимаю, гражданин начальник. Неужели мои показания на следствии в Подольске вызывают у Вас сомнения? Я ничего не утаивал от следствия, Ваши замечания мне непонятны.
Начальник управления отреагировал на мою фразу не совсем понятным заявлением:
— Мы не сомневаемся в том, что в плен Вы не сдались добровольно и вопрос о предательстве в Вустрау нас тоже не интересует. Расскажите-ка лучше о том, как Вы оказались в Швейцарии, с чьей помощью и какие связи у Вас были с американцами. При откровенном разговоре Вы должны будете рассказать и о задании, какое получили от них, возвращаясь в Советский Союз.
Такого поворота я никак не ожидал — откуда могла появиться эта версия, не имеющая к нам ни малейшего отношения. Что я мог ответить на это?
Я понял, что дело с немцами, на которое так давили в Подольске, было дутым, зато появились совсем новые обвинения — в связях с американцами, которые были значительно весомее. И чем все это закончится, трудно предположить.
Находясь в полной изоляции от информационных источников, заключенные ничего не знали о том, что происходило в мире, о том противостоянии с американцами, которое наметилось вскоре после окончания войны, о том, что начался новый раунд репрессий — по второму кругу пустили тех, кто уже отсидел, кто был в ссылке или на свободе и кого по всем данным нужно было снова упрятать в отдаленные и глухие районы страны.
В моей памяти не было ни единого факта о каком бы то ни было личном контакте с американцами. После окончания войны они действительно появились в Швейцарии на отдыхе и вызывали любопытство у местных: кто цветом кожи, кто бесшабашной ездой на джипах по прекрасным швейцарским дорогам, кто пристрастием к ресторанам, спиртному и девочкам. Я в ту пору тоже носил солдатскую форму американской армии, ел американские консервы и продукты, курил «Camel», но все это нельзя было назвать личным контактом и тем более связью для получения задания и выполнения его в Советском Союзе.
Откуда потянуло этим ветром? Может быть, это контакты Круповича, как офицера связи при швейцарском комиссариате интернированных и госпитализированных с официальными представителями различных иностранных посольств и ведомств каким-то краем задели меня? Из нас пятерых, бежавших в Швейцарию, наиболее тесные и близкие отношения были у меня с Ивановым и Круповичем. Поэтому, возможно, следствие интересовалось их связями и контактами?
Перебирая в памяти швейцарский период, я вспомнил кое-что еще, что знал тогда или слышал от людей, встречавших Круповича позднее в тюрьме.
Из Швейцарии Георгий Леонардович был направлен в Париж, где он принял госпиталь бывших советских военнопленных, воевавших в годы войны в Европе. До января 1946 года он жил в Париже, а затем, по указанию начальника миссии, сдал дела и выехал в Москву. Об этом рассказывал человек, видевший Круповича в Тавдинских лагерях на Урале. Из его рассказа я понял, что возвращался он в Союз на собственной машине, подаренной ему американцами, когда он был начальником госпиталя. Может быть, в этой связи и зашел разговор о контактах с американцами? Не знаю. От заключенного из Тавды я слышал продолжение этой истории.
Крупович не доехал до Москвы, он был арестован в Потсдаме советской контрразведкой. Там же прошел следствие и был приговорен к высшей мере наказания. Более шестидесяти дней отсидел в камере смертников, но после написанного кем-то заявления о помиловании и конфискации всех вещей, голым и босым, в зимнюю пору, был отправлен в уральские лагеря на лесоповал.
С Ивановым же я до последнего дня находился в Швейцарии, но о каких-либо его контактах с американцами не имел ни малейшего представления. Так чего же хочет от меня этот начальник и что я могу ему ответить?
— Я Вам ничего не могу сказать… поверьте мне!
— Ну, вот видите! Ответ у всех вас один — не знаю. Ничего не знаю! Может быть, к этим вопросам мы подойдем с другой, более доступной стороны. К тому же вопросам этим было уделено мало внимания на первом следствии. Однако это важные вопросы, и если Вы ответите на них, Вам нужно будет ответить и на последующие, с ними связанные. Скажите, задумывались ли Вы когда-нибудь о том, почему в лагерях Цитенгорст и Вустрау с Вами занимались русские белоэмигранты? Я подчеркиваю — русские! Объясните это! И если Вы снова скажете «не знаю» — я не поверю. Вам выгоднее прикинуться незнающим. Не так ли?
Пронзительный взгляд его доставал меня на расстоянии, сковывая сознание и волю. Я пытался вникнуть в суть вопроса, найти конец замаскированной нити, чтобы размотать клубок, но ничего не получалось. «Неужели я настолько глуп, что не могу найти эту ниточку?»
— Что же Вы молчите? Я жду!
Ответа не было, я чувствовал свою беспомощность. Я был подавлен и растерян: она лишала меня самообладания. Позднее я понял причину этого интеллектуального кризиса. Чтобы перебороть его, нужен толчок, чрезвычайное усилие мысли, способные сдвинуть маховик мышления с места, а затем вдохнуть в него силу и обороты. Все это было потом, а в эти минуты я чувствовал свое полное бессилие.
4.
Когда процесс интеллектуального развития идет естественным путем и подталкивается интересом и желаниями самого человека, результаты говорят сами за себя, и успех не заставит себя ждать. Если же в развитии отсутствует личный интерес и процесс проходит без участия этих факторов, оно останавливается и замирает. Наше пребывание в лагерях Восточного министерства объяснялось не стремлениями и интересом к учебным дисциплинам, к их познанию, а использованием лагеря как убежища от смерти в шталаге.
Поэтому и не сработал этот процесс развития, поэтому так трудно разрешались вопросы, требующие анализа и обобщений.
— Я не знаю ответа; я действительно не могу ответить на этот вопрос…
— В таком случае нам говорить не о чем.
Он взял обе папки и спрятал их в стол. Затем развернул лежащую на столе газету, устроился поудобнее в кресле и продолжил чтение.
Я остался наедине со своими мыслями и вопросами. Кажется, что ответ напрашивался сам собой.
Заниматься с нами должны были, естественно, русские, чтобы лучше понимать друг друга. А русские эмигранты там были по той причине, что Россия была их Родиной, где они потеряли все свои человеческие и гражданские ценности и хотели возвратить их и обрести свое исконное гражданство.
Это был простой человеческий ответ — без политических, идеологических обоснований, не раскрывающий замысла организаторов Восточного министерства и государственной политики Германии в целом, и поэтому не удовлетворяющий моего собеседника. А другого ответа, при всех своих потугах, я отыскать не мог — мозгам нужен был толчок, чтобы двинуть их в нужную сторону.
Минуты совершали свой бег, а мы обдумывали каждый свое. Вопрос «почему» неотступно преследовал меня, однако все было тщетно. Я беспомощно ерзал на стуле. Иногда я переводил взгляд на человека в пенсне, и тогда мне казалось, что мрачнеет его лицо, осуждающее мое молчание.
Прошла уже большая часть ночи. Пора было возвращаться в камеру.
Начальник вызвал дежурного, я вернулся в одиночку. Сознание продолжало работать над разрешением этого же вопроса. Давно прошел сон. Я понимал, что скоро «подъем» и нужно уснуть. Но я продолжал лежать с открытыми глазами и все думал, думал.
Внимание сосредотачивалось над словами «белые эмигранты», я разбирал их с самых различных сторон. Они являлись первоосновой, с них нужно попытаться разгадать загадку. Но как? Я стал жонглировать словами, стараясь вникнуть в суть произносимых понятий.
Слова «русский», «русское» связано с государственным «Россия». «Советский», «советское» — с Советским Союзом. «Немецкое» — с Германией. «Английское» — с Англией. И так далее. Все эти понятия имеют единый корень и образование. Все народы имеют свои государственные структуры, свой аппарат управления, свою политическую надстройку, политику, идеологию…
К примеру, у нас в Советском Союзе вся государственная политика осуществляется одной единственно легальной партией коммунистов — ВКП(б). В Германии таковой была НСДАП, там у власти находились нацисты.
В Англии несколько партий — консервативная, лейбористская, либеральная, коммунистическая. В США — республиканцы, демократы, коммунисты. Каждая партия имеет свою программу, старается заполучить большинство за счет своих представителей в органах управления и власти.
В Советском Союзе коммунисты признавали и признают сегодня равенство всех наций, проводя интернациональную политику.
Национал-социализм в Германии проповедовал нацизм — превосходство арийской расы над остальными нациями.
Коммунистическая партия конечной целью программы ставила построение коммунизма во всем мире.
Национал-социализм стремился овладеть жизненным пространством и приоритетом в мире Великой Германии.
Америка проводит свою государственную политику за сферы влияния в мире…
И так повсюду и везде.
Стоп! Я, кажется, нашел конец нити. Попробую потянуть за нее. Что, если рассмотреть Восточное министерство Германии и лагерь Вустрау с этих же сторон?
Особый лагерь Восточного министерства в Вустрау по идее своей задумывался, как проводник нацистской идеологии на Востоке. Поэтому по замыслу лагерь должен был осуществлять эту политику. Для этого всем, проживающим на оккупированной территории Советского Союза, необходимо было внушить смысл задуманного. А как практически осуществить поставленные цели? Нужно найти способных для такой работы людей, ознакомить их с основными положениями переустройства жизни в оккупированных восточных районах и с их помощью начать практические преобразования. Да, как будто этот вывод соответствует тому, что делали немцы в годы войны в Вустрау.
Поэтому и организовывались лагеря по национальным признакам. Каждой нации предоставлялась возможность самостоятельно определиться с помощью своих преподавателей-наставников, способных на своем языке разъяснить идеологические основы немецкой политики. И лагерь Вустрау, где сосредотачивались все освобожденные из военнопленных лагерей, был также организован по национальному принципу. Отдельно по блокам размещали русских, украинцев, белорусов, кавказцев.
Так же и по тем же признакам отправляли и на работу на Восток.
А чтобы не произошли нежелательные перекосы разработанной политики, немцы осуществляли постоянное руководство и контроль за работниками Восточного министерства.
Ну, кажется, я правильно разобрался в сути политического ответа на вопрос полковника Коршунова, почему русским военнопленным были нужны русские преподаватели? Мой анализ основывался на объективных данных, поэтому и ответ должен быть правильным. Но это был ответ лишь на первую половину вопроса. Нужно ответить и на вторую. Она касалась белой эмиграции.
Я уже называл в «Записках» фамилии Редлиха, Брунста, Поремского, оказавшихся на Западе после революции 1917 года в России. Об их принадлежности к НТС[33], основанному белой эмиграцией в Европе, я узнал позднее уже из советских источников информации.
О существовании самого Союза я слышал в Германии, но четкого и ясного представления о нем не имел. Вроде бы, главной его задачей была борьба с коммунизмом и коммунистическим режимом Советского Союза. Это-то особенно и интересовало органы Государственной безопасности в Москве.
Каждый год Лубянка прибавляла к уже имеющимся сведениям новые, и НТС приобретал все более четкие контуры в своей антисоветской направленности. Возможно, новый пересмотр имеет в виду нашу принадлежность к НТС?
Но меня с НТС ничто не связывало, а о принадлежности к Союзу Иванова или Круповича я ничего не знал. Новый виток следствия, поставивший своей целью связать нас с антисоветской организацией, сменил бы все характеристики первого следственного дела с одной единственной целью утяжелить вину, по-иному взглянуть на организацию побега в Швейцарию, навязать сотрудничество с американской разведкой, обвинения в шпионаже. Однако все эти новые версии я воспринимал как искусственно выдуманный бред следственного аппарата, не имеющего к нам никакого отношения. Абсурд какой-то!
Главным достижением прошедшей ночи и многочасового умственного напряжения был ответ на вопрос начальника управления. Меня распирала гордость за совершенное. Теперь я действительно могу ответить на много других вопросов, связанных с этой темой. Как же прав был полковник, когда говорил, что ответ на этот вопрос заставит отвечать и на другие. На ум явились крылатые слова: «Да здравствует разум, да скроется тьма!»
Я только сейчас понял силу анализа и ощутил прятавшийся доселе секрет самого процесса мышления. Теперь я твердо стал на ноги, научился размышлять и мыслить, передо мной открывался новый духовный мир человеческого бытия!
Команда «подъем» подбросила меня на ноги от восторга от только что обретенных открытий. Я постучал в кормушку и вскоре увидел дежурного вертухая.
— Передайте, пожалуйста, начальнику управления, что заключенный Астахов хочет видеть его — у меня есть показания для следствия.
После отбоя за мной пришли. И вот я снова в его кабинете, переполненный открытиями прошедшей ночи. Я пришел сюда, испытывая чувства победителя, и хотел, как можно скорее объявить о своем триумфе.
— У Вас ко мне разговор? Слушаю… — доброжелательно спросил полковник.
— Да, и очень важный… Вчера после разговора с Вами я не мог сомкнуть глаз, все обдумывал Ваш вопрос…
Полковник внимательно слушал, но по выражению лица я не мог определить, как он воспринимает сказанное — верит ли? Мои слова звучали, должно быть, убедительно. В них не было фальши. Я продолжал.
— Ваш вопрос застал меня врасплох. Но сегодня я, кажется, знаю ответ. Белая русская эмиграция была выбрана немцами для работы с советскими военнопленными по исторически сложившимся причинам. Они покинули Россию из-за смены общественного строя. Они потеряли все, надеясь, что недолго пробудут в изгнании. Но прогнозы не оправдались. Начавшаяся война подсказала руководителям Восточного министерства Германии, кого использовать для работы в России в качестве партнеров. Такой выбор устраивал обе стороны. Гарантом верности эмигрантов немцам было их долгое пребывание за границей, нежелание признавать советскую власть, преемницу России, ненависть к режиму. А предоставление возможности работать с русскими людьми и помогать им являлось дополнительным стимулом для согласия в сотрудничестве. Так представляю я себе этот альянс. На этом же принципе осуществлялись взаимовыгодные связи со всеми другими представителями многонационального Советского Союза. Сегодня я многое рассматриваю под таким углом зрения.
— Скажите, а как относились к предателям-эмигрантам военнопленные? Не было ли, в частности, у Вас лично скрытого отношения к ним, как к пособникам фашистского режима? — полковник этим вопросом хотел выяснить мою оценку деятельности белоэмигрантов, суть моих убеждений к врагам советской власти, к пособникам немцам.
Если бы этот вопрос задал мне капитан Устратов на первом следствии в Подольске, ответ мой звучал бы однозначно — они пособники. Теперь же я ответил на него несколько глубже и, несмотря на то, что эта сегодняшняя оценка приобщала и меня к категории эмигрантов-пособников, я ответил так, как того требовала истина.
— Знаете, мое перерождение сегодняшней ночью меняет оценки многим обстоятельствам прошлого. Если рассматривать деятельность белоэмигрантов без оптики и видеть только то, что лежит на поверхности — они пособники. Если же заглянуть глубже и рассмотреть истинные причины, приведшие их к сотрудничеству, их долг по отношению к русским людям в Германии и на оккупированной территории Востока, к военнопленным — оценка эта будет иной. Я допускаю, что есть факты из жизни этих людей, о которых я ничего не знаю, и тем не менее общение с ними в лагере, их поведение, разговоры не позволяют видеть в них предателей своих соотечественников или их скрытую связь с Гестапо.
— Вот в этом и заключается Ваше родство и связь с предателями Родины и Советского государства! И очень плохо, что за все эти годы Вы не разобрались в вопросе: «кто есть кто!», — так отреагировал на мои слова руководитель ведомства Госбезопасности.
Я подсознательно чувствовал его несправедливость (понимая, что иной оценки я услышать не мог) к моему откровению и свою полную незащищенность — это предчувствие оправдалось тогда, когда до моего освобождения оставалось лишь несколько месяцев… Но это было потом.
А сейчас я был доволен этим откровением и беседой с высоким начальством. Она мне напомнила диспуты щедринского карася, любившего заводить споры с зубастой и коварной щукой.
И еще одна мысль не давала мне покоя. Открывшиеся на окружающий мир глаза вызвали у меня такой жгучий и неподдельный интерес к вопросам философии, экономики, истории, права, что я задумал получить разрешение на литературу для удовлетворения возникшего любопытства и интереса к этим предметам. Появилось желание шире раздвинуть горизонты непознанного мира.
К тому же я почувствовал необходимость высказаться о жизни за границей не на допросе у следователя, а изложить все письменно самому, в собственноручных показаниях, осмысливая не только свои поступки, но и мысли, побуждения, планы, раскрывая тайники души. Желание исповедаться было продиктовано все тем же интеллектуальным пробуждением: мне казалось, что мысли мои вызовут интерес своим откровением и бескомпромиссностью и станут тем материалом, без которого многие вопросы, касающиеся жизни военнопленных в Германии, будут неясны. Так мне казалось, но так же в свое время размышлял и карась-идеалист. Со стороны же моя исповедь была похожа на покаяние уцелевшего ягненка перед вволю гульнувшим в стаде волком.
— Гражданин полковник, разрешите обратиться с просьбой. Я хочу написать собственноручные показания — это будет более осмысленный взгляд на прошлое. Мне потребуются бумага и чернила. В камере есть необходимые условия, чтобы все обдумать. Пользуясь моментом, хочу еще попросить разрешения на книги политэкономического содержания. Будучи в школе, я читал краткий курс истории ВКП(б). Четвертая глава показалась мне тогда сложной и неинтересной — вероятно, я был еще не готов к осмыслению этого материала. Теперь я хотел просить у Вас разрешения получить эту книгу в камеру…
5.
Такая просьба в эту минуту была продиктована моим состоянием, я почувствовал в себе эту потребность и возгордился тем, что у меня, человека обыкновенного, ничем не выделяющегося от общей серой массы, вдруг появился интерес к сфере высшей человеческой деятельности.
Мне показалось, что полковник с пониманием воспринял мои слова и пообещал выполнить просьбу. После этого я написал заявление о допуске к тюремной библиотеке, находившейся в ведении начальника тюрьмы. Там можно было получить полное собрание сочинений Ленина, Сталина, труды Маркса и Энгельса, Большую и Малую советскую энциклопедию, Историю СССР и Краткий курс истории ВКП(б), различные брошюры и периодические партийные документы о прошлых съездах и другие издания, какие обычно централизованно поступали из библиотечных коллекторов в тысячи городских и сельских библиотек прямого и ведомственного подчинения.
Ведал этим книжным хозяйством начальник внутренней тюрьмы. Это был небольшого роста полковник, своим располневшим видом напоминавший бочонок, со сверкающей бритой головой, заплывшими глазками и небольшими чаплинскими усами. Заключенные видели его каждую неделю по пятницам при всех полковничьих регалиях, в начищенных по блеска сапогах и ладно сидящем кителе, плотно облегавшем его мощное туловище. В сопровождении корпусного офицера и дежурного вертухая он с чувством достоинства совершал важную государственную работу — обход тюремных камер, где задавал один и тот же вопрос: «Клопы, вши есть?» — и, получив удовлетворяющее «нет», поворачивался и уходил, чтобы вновь появиться через неделю. За одиннадцать месяцев, прошедших в Кировской внутренней тюрьме, я видел его многократно, получил его разрешение пользоваться библиотекой, но так и не узнал фамилии.
Очень скоро я получил бумагу и чернила — предстояла большая работа, требующая памяти, переосмысления пережитых фактов, оценки их в теперешнем моем понимании.
Изложение материала должно было быть абсолютно правдивым и честным, чтобы не исказить суть прошлых событий, не сбиться с истины, дать им правильное толкование. В каком бы свете ни выглядели моя личная жизнь, мои побуждения, мысли и поступки, они должны быть описаны без каких-либо компромиссов. Только, объективность, только правда! Это первая в моей жизни исповедь!
Такую задачу поставил я перед собой и, вспоминая теперь содержание написанной в Кирове рукописи, считаю, что я не отошел от задуманного. Я каялся, как Великий Грешник, совершив малодушный поступок на фронте, а потом в Германии — и в том, и в другом случае я сохранял собственную жизнь. Покаяние это не выглядело низкопоклонством, прошением о снисхождении для отпущения грехов — это было осмысленное самоосуждение за слабость духа в экстремальных условиях. Я не считал свой поступок предательством, я просто не мог наложить на себя руки, стать самоубийцей было выше моих сил.
Я хорошо запомнил очень важную деталь в рукописи — мое признание права государства на привлечение меня к уголовной ответственности. Этот вполне искренний вывод исходил из неопровержимого, как мне казалось, посыла: «малодушие военнослужащих — благоприятная предпосылка для многих преступлений, потому его нужно пресекать в зародыше». Я убеждал себя в том, что, наказывая своих солдат, государство хотело предотвратить нежелательные явления, укрепить моральный дух и боевые качества людей на фронте.
Довольно подробно я остановился на анализе ситуации, предшествующей собеседованию с преподавателями. И в этом признании я каялся за малодушие, обвиняя себя в самосохранении и прагматичном подходе к занятиям в Цитенгорсте. Я не допускал существования другой оценки своих действий, отбрасывая при этом как малоубедительный, человеческий фактор, дающий право на жизнь.
Подводя черту под написанным, я не сказал главного, что в моем положении постарался бы высказаться любой человек, защищающий право на свободу и жизнь. Признавая обвинения первого следствия, я должен был обратить внимание на объективные факты передвижения в плену, прежде чем я попал в лагеря Цитенгорст и Вустрау. По воле случая или судьбы, а не по собственной инициативе и выбору я добрался до этих мест; не по убеждению согласился ознакомиться с программой этого специального заведения, а по сложившимся обстоятельствам. Однако по личной инициативе я присовокупил к малозначащим (как оказалось уже потом в период следствия) фактам массового окружения и плена, а также пребывания в особом лагере Восточного министерства самообвинение в тяжести сделанных шагов.
Я собственными руками накидывал на свою шею новую удавку. Да к тому же и Время ставило теперь на повестку дня необходимость новых репрессий для ранее осужденных — мои душевные излияния в собственноручных показаниях наверняка поспособствовали новому витку «правосудия» в отношении меня.
6.
Написанные тогда показания стали для меня своеобразной «пробой пера». Я обдумывал пережитое и, облекая содержание в литературную форму, записывал на бумагу. Прочитывал, вдумывался в смысл, в звучание и, если находил какие-то погрешности и недостатки, переделывал.
Я участвовал в творческом процессе и получал от него удовольствие. Беспристрастное копание в своем прошлом, объективная оценка поступкам придавали написанному особую значимость и вес.
Трудился я, не замечая времени. Каждый день к стопке написанного прибавлялись новые листы. Не помню, сколько времени я потратил на всю работу, но листов было написано много. Про себя я думал: «Вот теперь я тоже научился писать; никогда не поверил бы, что смогу так легко и быстро найти эту литературную тропинку и так глубоко проникнуть в прошлое».
Приходится только сожалеть, что сегодня я не располагаю возможностью заглянуть в то архивное дело, в котором хранилась рукопись, чтобы наиболее важные страницы были прочитаны людьми. Годы унесли сиюминутную причастность к событиям прошлого, а жаль!
Законченная работа вдохновила меня. Сентиментальная и романтическая натура, увлекшись исследованием прошлого, уделила немало внимания и писательскому процессу. Чем больше исписывал я листов, тем настойчивее убеждался в том, что после окончания срока смогу серьезно заняться литературой, для чего нужно будет сменить строительный факультет, куда я поступил в 41-м году, на журналистский. А теперь, пока я здесь, никто не помешает мне заняться и самообразованием, я буду учиться.
Далекий от реальных условий жизни общества, не задумываясь о «компрометирующих» фактах в своей биографии, я «витал в облаках» и видел себя в недалеком будущем преуспевающим студентом литературного вуза.
Действительность обманула мои ожидания.
Наступило, наконец, время, когда я открыл четвертую главу краткого курса истории ВКП(б) и, разбирая каждое предложение, уяснил для себя суть. После осмысления этих основополагающих страниц, написанных, как свидетельствует историография, Сталиным в 1938 году, я почувствовал, как пелена, скрывавшая от меня законы развития жизни и общества, приоткрыла завесу, и в просветленных глазах возникли новые контуры всего происходящего.
Четыре основных положения анализа марксистско-диалектического метода я перепроверял в уме на различных примерах и явлениях и убеждался в том, что положения эти теперь уже не подлежат сомнению — они незыблемы.
Взаимосвязь, постоянство движения, переход количественных изменений в качественные, борьба противоположностей присутствуют при исследовании любых процессов, происходящих в жизни. Прибавив к этому еще и основные черты философского учения о материальности мира, о первичности материи по отношению к сознанию, о закономерности познания во Времени, я посчитал, что теперь я достиг таких высот, какие доступны лишь немногим.
Я не задумывался, что борьба противоположностей диалектического метода должна, сама по себе, обуславливать наличие других философских течений. Приняв за основу материалистическое понимание мира, я произвольно отмежевывался от всех других толкований, считающих мир непознаваемым. Так мог рассуждать лишь дилетант, только-только прикоснувшийся к истокам знаний.
А разве я был или мог быть иным?
Диалектический материализм, открывшийся мне в своем величии и незыблемости, как бы вдохнул новый приток сил, я почувствовал вдруг крылья и безграничное пространство для полета и, казалось, что мысль моя свободна теперь настолько, что ее не удержат ни тюремные замки, ни вертухаи, ни охрана. Обретя невиданную силу мировоззрения, она способна проникнуть куда угодно, я и в тюрьме теперь был свободным!
20 сентября 1948 года, о котором я вспомнил по случаю дня рождения, было знаменательно не только как юбилейная дата, а как веха жизненного пути, с которой начинался новый отсчет интеллектуального рождения. Мне исполнилось 25 лет. Я стал учиться, много читать, много думать…
Конечно, не все прочитанное я понимал. Я без труда прочел одно из ранних произведений Ленина — «Развитие капитализма в России», вспомнив, как, разбирая причины разорения мелких крестьянских хозяйств и процветания крупных, я невольно стал сравнивать рентабельность тех крупных хозяйств с рентабельностью советских колхозов. Когда же возникал вопрос о моем отношении к коллективному труду, я высказывался за него.
Легко справившись с экономическим произведением, я решил после этого почитать философское того же автора — «Материализм и эмпириокритицизм». Читал долго и внимательно. Часто останавливался и «пережевывал» прочитанное. Но эффект был противоположен умственным затратам. Я настойчиво прочитывал страницу за страницей, желая добраться до «понятного» текста, но его так и не оказалось в книге. Только тогда я понял, что этот «орех» не по моим зубам — мне не хватало знаний по многим отраслям науки, общего уровня развития.
Двухмесячное чтение философского труда о диалектическом и историческом материализме, в котором Ленин собрал все новейшие доказательства и научные обобщения, направив их против ревизионистов и критиков, пошло у меня, что называется, «кошке под хвост». Но если кто-то подумает, что чтение вообще не принесло пользы в моем образовании и развитии, тот ошибется.
Абстрактные, еще недавно, понятия о государстве, общественном строе, классах, идеологии, демократическом централизме, диктатуре пролетариата обретали полноту содержания — я стал задумываться над тем, как советское общество пользуется этими атрибутами власти, насколько справедливо они применяются в реальных условиях.
Мое положение человека, прошедшего тюрьму, лагерь, неприятное знакомство с аппаратом государственной безопасности сосредотачивало внимание на его деятельности. Многоголовое чудовище, именуемое «чрезвычайкой» или «ЧК», наводило страх не только на граждан СССР, но и на людей во многих других государствах. «ЧК» беспощадно подавляло любые проявления действий против молодого государства. Страну объял террор невиданных размеров. Мне хотелось объективнее понять правомочность нового режима в осуществлении жестоких мер.
Пролетарская диктатура руководствовалась антигуманными лозунгами: «если враг не сдается — его уничтожают», «кто не с нами — тот наш враг» или «революция только тогда что-либо стоит, когда она умеет защищаться».
На личном примере я хотел во всем разобраться и убедить себя в том, что чрезвычайщина эта необходима ради безопасности и сохранения новой власти. Такие доводы обезоруживали меня, не хватало аргументов, чтобы возразить. Что касается ссылок на права человека, я что-то не помню, чтобы в те годы они выдвигались и действовали. Инакомыслящие правозащитники появились позднее, а в сороковые-пятидесятые государство вершило суд над людьми, руководствуясь своим абсолютным правом.
Понятия «свобода», «право» идеологи Советов объясняли как осознанную необходимость. С этой же «колокольни» и я оценивал свой приговор и пришел к выводу, что наказан был справедливо, на основании закона, и нет веских причин для предъявления претензий государству.
Вспомнил в связи с этим Солженицына.
В «Архипелаге ГУЛАГ» есть отдельная глава — «Благонамеренные», образно рассказавшая об особой категории заключенных, партийных и беспартийных в прошлом, которые, оказавшись за проволокой, продолжали оставаться ортодоксами. Не теряя надежды на скорый возврат в общество и прекращение ошибок и недоразумений, приведших к аресту и изоляции, они верили в систему, в ее социальную справедливость. Солженицын возмущается этим, считая, что «там» они должны были разобраться в преступлениях системы и назвать все происходящее своим именем.
Принадлежал ли я к этой категории? Очень похоже было мое раскаяние на поведение «бывших». Судите сами, вот ход моих рассуждений.
Государственные законы издаются для граждан и все без исключения должны следовать их требованиям. Я нарушил закон и поэтому должен был понести наказание. Правда, я рассчитывал на его снисхождение и милость, поскольку действия мои не были умышленны. Но этого не произошло, я не был оправдан, хотя служители Фемиды вынесли мне более мягкий приговор. В те годы никто не пытался оценивать действия закона с позиции прав человека — тогда это было просто бессмысленно. Мир заговорил о них позже, когда в ГУЛАГе уже томились миллионы. И хотя 58-я статья квалифицировалась как политическая, я себя политзаключенным не считал, так как никогда не боролся с Советской властью, не участвовал в запрещенных политических организациях, как и в пропагандных выступлениях против существующего строя.
Я был благонамеренным по натуре, со дня рождения, и только ветер войны, забросив в необычные условия, сотворил со мной «злую шутку» — из человека заурядного, с обывательской психологией и поступками, превратил в отступника-ренегата.
В складывающейся обстановке второго следствия я должен был сознательно определить свое место в жизни. Мировоззрение должно было подсказать, на чьей стороне Правда, чьи позиции справедливее, кому отдать предпочтение. Я решил, что социальный порядок в Советском Союзе наиболее прогрессивен, и чаша весов поэтому склонилась в пользу коммунистических принципов и идеалов.
Главный абсурд заключался в том, что наказание я получил за измену Родине, за контрреволюционное преступление, а по своим взглядам и убеждениям принадлежал к коммунистам. Эта принадлежность пришла ко мне без тех официальных процедур, которые требовались каждому члену партии, ведь я не был связан ни дисциплиной, ни обязательствами, ни партийными взносами. Гордое чувство независимости руководило мною, тогда я находился под впечатлением бессмертных строк:
«…Никому
отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать. Для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи.
По прихоти своей скитаться тут и там,
Дивясь божественным природы красотам.
И пред созданьями искусств и вдохновенья,
Трепеща радостно в восторгах упоенья.
— Вот счастье, вот права!»
7.