Глава 11

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 11

Дух времени, интеллект и юмор. Изумрудный остров Джона Булля. Воинство майора Барбары и орудия Андершафта.

Итак, Шоу был на вершине славы. Каждое его слово передавала пресса. Каждую его шутку принимали всерьез и разносили по свету. Он был в расцвете таланта и писал, писал, писал. К этому периоду его жизни в наибольшей мере применимы его собственные слова о том, что с ним не случалось никаких событий, а, напротив, сам он был событием и что вся его жизнь — на витрине книжной лавки: в его трудах, в его пьесах. Потому нам не остается ничего другого, как снова и снова обращаться к его пьесам, вероятно, в большей или меньшей степени знакомым русскому читателю. Здесь лишь следует добавить несколько слов о том, как он работал над своими пьесами. Хескет Пирсон, который не раз расспрашивал об этом самого драматурга, пишет:

«Шоу никогда заранее не составлял плана и не набрасывал сюжета пьесы. Проникшись главной идеей, он усаживался за работу и полностью доверялся вдохновению, не предвидя ни того, что напишет на следующей странице, ни того, что должно произойти».

Интересно приводимое Пирсоном высказывание Шоу о духе времени:

«То, что я говорю сегодня, завтра будут говорить все, даже не помня, кто вбил им это в голову. И конечно, люди имеют на это право, потому что я тоже никогда не помню, кто мне вбил в голову то или иное: это Zeitgeist (дух времени)».

«Таким образом, — продолжает Пирсон, — он пришел к ощущению, что пьесы его с неизбежностью требуют той или иной формы, хотя при этом он и отделывал их при письме с такой же тщательностью, с какой работает самый трудолюбивый мастеровой».

«Я никогда не выпускаю пьесу из рук, пока не сделаю все, что в моих силах для того, чтоб она была хороша, — говорил Шоу. — Однако единственной благодарностью, которой платят мне люди за то, что я не морю их скукой, являются три часа веселого смеха на представлении пьесы, которая стоила мне многих месяцев тяжкого труда…»

Особое внимание он обращал на следующее:

«Как только я начинаю чувствовать при написании пьесы, что мое высокое искусство возвышенного грозит вселить серьезность в умы моих зрителей, я немедленно вставляю шутку и сшибаю серьезных людей вниз с их высот».

«Однако моя любовь к неожиданному снижению стиля была не единственной причиной, по которой я стал писать комедии».

«Всякое поистине интеллектуальное произведение является юмористическим», — заявлял он. И еще: «Почему человек с воображением, если только у него есть чувство реальности, всегда кончает тем, что пишет комедию? Совершенно очевидно, что это происходит вследствие безмерной иронии контраста между вымышленными приключениями и действительными обстоятельствами и возможностями».

Отвлекаясь от интервью Пирсона, хотелось бы привести еще одно высказывание Шоу о драме:

«Драма — это не просто камера, направленная на натуру; это отображение в параболе конфликта между волей человека и его окружением, одним словом, отображение проблемы».

Этому принципу сам Шоу оставался верен на протяжении всего творчества.

В 1904 году Шоу написал единственную свою пьесу, действие которой происходило на его родине, на изумрудном ирландском острове. Шоу был ирландцем по рождению, хотя по мнению большинства биографов, он был англичанином до мозга костей. В предисловии к этой пьесе, написанном двумя годами позже — в 1906 году, Шоу говорил, что он не принадлежал к тем, кого называют ирландскими аборигенами: «Я типичный ирландец датского, норманнского, кромвелевского и (конечно же) шотландского нашествий». Родной же язык его — «это язык Свифта». Итак, все-таки ирландец или англичанин? Фрэнк Хэррис, сам наполовину ирландец, наполовину уэльсец, писал:

«Мне казалось, что главное в его оригинальности, этой вере, в которой он прочно утвердился с тех пор, проистекало из того факта, что он смотрел на Англию и все английское с ирландской точки зрения. Английское лицемерие, формализм, условности и жестокость его отталкивали. Его не нужно было убеждать ни в мнимом свободолюбии англичан: его не могли обмануть угнетатели Ирландии, Индии и Египта; ни в их любви к свободе высказываний, которой всегда хвастают англичане: разве он не помнил, как были арестованы Каннингэм Грэм и Джон Бернс и как он сам дважды едва избежал ареста, воспользовавшись свободой слова? Он знал, что их чувство социальной справедливости находится в зачаточном состоянии. Обычная кельтская точка зрения на Англию составляет значительную долю оригинальности Шоу».

Шоу никак нельзя было назвать ирландским националистом. Однако в предисловии к пьесе, которое явилось одним из его наиболее острых политических памфлетов, Шоу отстаивает право ирландцев на самоуправление, на гомруль:

«Даже если бы ирландское самоуправление было таким же нездоровым, как обжорство англичанина, таким же неумеренным, как его пьянство, таким же нечистоплотным, как его курение, таким же безнравственным, как его семейная жизнь, таким же продажным, как его выборы, таким же беспощадно алчным, как его торговля, таким же жестоким, как его тюрьмы, и таким же безжалостным, как его улицы, то и тогда ирландские притязания на самоуправление были бы ничуть не менее достойными, чем английские».

Шоу писал, что ирландцы хотят быть управляемыми собственной глупостью, а не английской, что они не успокоятся, пока не получат свободу, ибо «покоренная нация подобна человеку, который болен раком: он ни о чем другом не может думать». Шоу предлагал мирно урегулировать ирландскую проблему, и почти через четверть века в новом предисловии к пьесе он утверждал, что проблема эта была урегулирована «не так, как должны были бы урегулировать ее цивилизованные и разумные люди, а так, как собаки решают свой спор из-за кости».

Покинутая родина не влекла Шоу к себе. Он говорил, что если бы остался на зеленых холмах Ирландии, глядя с их высоты на Дублин, то, может быть, тоже стал бы ирландским поэтом. Однако он любил доводить все до логического конца: «Англия завоевала Ирландию, так что мне не оставалось ничего другого, как приехать сюда и завоевать Англию».

После успешной постановки пьес «Другой остров Джона Булля» и «Майор Барбара» Шарлотта уговорила Шоу побывать в Ирландии. Для характеристики его впечатлений от этой поездки можно припомнить слова одного из персонажей пьесы — пастора Кигэна:

«В других великих городах я увидел чудеса, которых никогда не видел в Ирландии. Но когда я вернулся в Ирландию, я увидел, что самые большие чудеса поджидали меня здесь. И они все время были тут, но раньше мои глаза были для них закрыты. Я не знал, как выглядят мой родной дом, пока не вышел за его стены».[17]

Пастор Кигэн, которого считают помешанным и который не в чести у церкви, — один из интереснейших персонажей этой пьесы, вся тонкая юмористичность которой основана на противопоставлении ирландского и английского характеров Пастор появляется на фоне ирландского пейзажа во втором действии пьесы. Открывается занавес, и пожилой человек «с лицом юного святого» беседует с кузнечиком на склоне холма:

«Кузнечик (жалобно). Дзз… Дзз…

Человек. Все это зря, дружочек. Умей ты прыгать, как кенгуру, от своего сердца все равно не упрыгнешь — от своего сердца и от своей тоски. Отсюда можно только глядеть на небо, а достать его нельзя. Смотри! (Показывает палкой на закат.) Ведь это врата небес, не правда ли?

Кузнечик (утвердительно). Дзз… Дзз…

Человек. Да ты и впрямь мудрый кузнечик, раз и это знаешь! Но скажи-ка мне, мудрец, почему, когда мы видим, что небеса отверсты, сердце в нас корчится от муки, как дьявол корчится при виде святой воды? В чем согрешил ты, что навлек на себя такое проклятье? Эй! Куда ты прыгнул? Что это за манера кувыркаться в воздухе во время исповеди? (Грозит кузнечику палкой.)»

Пастор Кигэн ведет с кузнечиком довольно серьезные разговоры.

«Как, по-твоему, вот эта страна, где мы сейчас, что это такое — ад пли чистилище?

Кузнечик. Дзз.

Человек. Ад! Ты прав, честное слово! Но какой грех совершили мы с тобой, когда были среди живых, что нас послали в ад?»

Эту же тему пастор-расстрига развивает далее в разговоре с прихожанами и приезжими:

«Кигэн. Совершенно очевидно, что наш мир — это место скорби и терзаний, место, где процветает глупец, а мудрого преследуют и ненавидят; место где мужчины и женщины мучают друг друга во имя любви; где детей гнут и истязают во имя воспитания и родительского долга; где слабых телом отравляют к увечат во имя исцеления, а слабых духом подвергают ужасной пытке лишения свободы — не на часы, а на годы — во имя правосудия… Моя религия учит, что на свете есть только одно такое место ужаса и страданья — это ад. А стало быть, наша земля и есть ад…»

В финале пьесы пастор Кигэн беседует со своим земляком Ларри и английским дельцом Бродбентом, который советует ему держаться за англичан, на что пастор отвечает:

«Сэр! Когда вы говорите мне об ирландцах и англичанах, вы забываете, что я католик. Мое отечество не Ирландия и не Англия, а все великое царство моей церкви. Для меня есть только две страны — небо и ад; только два состояния людей — спасение и проклятие. Находясь сейчас между вами двумя — англичанином, столь умным при всей своей глупости, и ирландцем, столь глупым при всем своем уме, — я, по невежеству моему, не могу решить, который из вас более проклят. Но я был бы не достоин своего призвания, если бы не принял равно в свое сердце и того и другого».

Критик Пердэм, считавший пастора Кигэна «рупором идеалистической философии Шоу», приводя начало этого монолога, утверждает, что это «говорит сам Шоу».

Так или иначе, конец уже процитированного нами диалога, в котором пастор и его собеседники разбирают различные концепции неба, стоит того, чтобы обратиться к нему еще раз:

«Кигэн (кротко, оборачиваясь к англичанину). Видите, мистер Бродбент, я только ожесточаю сердца моих земляков, когда пытаюсь им проповедовать; врата адовы все еще берут надо мной верх. Разрешите с вами попрощаться. Лучше мне бродить в одиночестве вокруг Круглой башни и грезить о небе. (Начинает подниматься по холму.)

Ларри. Да, да! Вот оно самое! Вечные грезы, грезы, грезы!»

Здесь самое время вспомнить слова Шоу о поэтах и зеленых холмах над Дублином, прежде чем вернуться к финалу пьесы.

«Кигэн (останавливаясь и в последний раз обращаясь к ним). В каждой грезе заключено пророчество; каждая шутка оборачивается истиной в лоне вечности.

Бродбент (задумчиво). А на что похоже небо в ваших снах?

Кигэн. В моих снах это страна, где государство — это церковь, и церковь —? это народ; все три едины. Это общество, где работа — это игра, а игра — это жизнь; все три едины. Это храм, где священник — это молящийся, а молящийся — это тот, кому молятся; все три едины. Это мир, где жизнь человечна и все человечество божественно; все три едины. Короче говоря, это греза сумасшедшего. (Поднимается по холму и исчезает из виду.)»

Шоу готовил эту пьесу для ирландского театра и ирландской аудитории. Однако в Ирландии ее поставить не удалось, и она была поставлена Ведренном и Баркером. Пьеса имела в Лондоне огромный успех. Грэнвил Баркер исполнял роль пастора Кигэна, а кассовому успеху спектакля немало способствовало посещение театра премьер-министром Англии Артуром Балфуром (между прочим, в ремарке к первому акту сказано: «На стенах… несколько карикатур Фрэнсиса Каррутерса Гулда, на которых Балфур изображен в виде кролика, а Чемберлен — в виде лисицы…»), который смотрел пьесу четыре раза и приводил с собой соратников и лидеров оппозиции. Наконец, на спектакль пожаловал его величество король Эдуард VII, который смеялся так, что сломал кресло в ложе.

Последовавшая вскоре за «Другим островом» новая пьеса Шоу, «Майор Барбара», посвящена насущным политическим проблемам и представляет собой острую сатиру.

Барбара — имя главной героини пьесы, девушки из состоятельной семьи, вступившей в «Армию спасения», где по примеру настоящей армии существует и майорский чин. Воинство Христово пытается своими силами вести неравную борьбу с нарастающей нищетой рабочих районов, с голодом, грубостью, насилием, стяжательством богачей. Но армия существует на подачки филантропов, и Барбара с грустью убеждается, во-первых, что поступления их имеют источником неправедные доходы тех же самых стяжателей, которых они разоблачают, а во-вторых, что ее собственный едва знакомый ей отец Эндрю Андершафт является одним из крупнейших фабрикантов пушек. Эндрю Андершафт не прост: он циничен, умен и напорист. Из его уст герои пьесы, а заодно и зрители узнают немало страшных истин. С великолепным цинизмом открывает он своему семейству буржуазные «правила истинного оружейника», которые заключаются в том, чтобы «продавать оружие всякому, кто предложит за него настоящую цену, невзирая на лица и убеждения: аристократу и республиканцу, нигилисту и царю, капиталисту и социалисту, протестанту и католику, громиле и полисмену, черному, белому и желтому, людям всякого рода и состояния, любой национальности, любой веры, любой секты, для правого дела и для преступления. Первый из Андершафтов написал над дверью своей мастерской: «Бог сотворил руку — человек же да не отнимет меча». Второй написал так: «Каждый имеет право сражаться, никто не имеет права судить». Третий написал: «Оружие — человеку, победа — небесам». У четвертого не было склонности к литературе, поэтому он не написал ничего, зато продавал пушки Наполеону под самым носом у Георга III. Пятый написал: «Мир должно охранять с мечом в руке». Шестой, мой учитель, превзошел всех. Он написал: «Ничто в мире не будет сделано, пока люди не начнут убивать друг друга из-за того, что не сделано». Седьмому уже нечего было сказать. И потому он написал только: «Без стыда»[18].

Пьеса «Майор Барбара» представляла собой дискуссию в трех актах, но дискуссия эта держала зрителя в напряжении не хуже заправской мелодрамы, хотя истины, которые открывал зрительному залу циничный фабрикант пушек Эндрю Андершафт, были весьма грустными и отнюдь не развлекательного свойства. Так, на патетическое восклицание сына о том, что он «англичанин и не желает слушать, как оскорбляют правительство его страны», Андершафт отвечает «с оттенком цинизма»:

«Правительство твоей страны! Я — правительство твоей страны, я и Лейзерс. Неужели ты думаешь, что десяток дилетантов вроде тебя, усевшись рядком в этой дурацкой говорильне, может управлять Андершафтом и Лейзерсом? Нет, мой друг, вы будете делать то, что выгодно нам. Вы объявите войну, если нам это будет угодно, и сохраните мир, если нам это подойдет. Вы обнаружите, что промышленности требуются такие-то мероприятия как раз тогда, когда мы решим эти мероприятия провести. Когда мне нужно будет повысить дивиденды, вы найдете, что это государственная необходимость. Когда другие захотят понизить мои дивиденды, вы призовете на помощь полицию и войска. И за все это вы получите поддержку и одобрение моих газет, а также удовольствие воображать себя великими государственными деятелями.

Правительство твоей страны! Ступай, мой милый, играй в свои перевыборы, передовицы, исторические банкеты, в великих лидеров, в животрепещущие вопросы и в остальные твои игрушки! А я вернусь к себе в контору, заплачу музыкантам и закажу какую мне нужно музыку».

Андершафт, подобно персонажам других пьес Шоу, пространно рассуждает о «преступлении нищеты». Да, да, не устает повторять и сам Шоу в предисловии к пьесе, не примите это за новый парадокс. Нищету следует считать преступлением:

«Тягчайшим из преступлений, — утверждает Андершафт. — Все другие преступления — добродетели рядом с нею, все другие пороки — рыцарские доблести в сравнении с нищетой. Нищета губит целые города, распространяет ужасные эпидемии, умерщвляет даже душу тех, кто видит ее со стороны, слышит или хотя бы чует ее запахи. Так называемое преступление — сущие пустяки… Во всем Лондоне не наберется и пятидесяти настоящих преступников-профессионалов. Но бедняков — миллионы; это опустившиеся люди, грязные, голодные, плохо одетые люди. Они отравляют нас нравственно и физически, они губят счастье всего общества, они заставили нас расстаться со свободой и организовать противоестественный жестокий общественный строй из боязни, что они восстанут против нас и увлекут за собой в пропасть. Только глупцы боятся преступления; но все мы боимся нищеты».

Так говорит фабрикант оружия, циничный, но проницательный Андершафт. А вот что заявляет сам автор в предисловии к пьесе:

«Учить детей, что грешно стремиться к деньгам, это значит доходить до крайних пределов бесстыдства в своей лжи, растленности и лицемерии. Всеобщее уважение к деньгам — это единственное в нашей цивилизации, что дает надежду, единственное здоровое место в нашем общественном сознании. Деньги важнее всего, что есть в мире. Они являются столь же ярким и бесспорным отражением здоровья, силы, чести, щедрости и красоты, сколь бесспорно болезни, слабость бесчестие, низость и уродство отражают их недостаток. Не последним из их достоинств является то, что они сокрушают людей низких с той же неизменностью, с какой укрепляют и возвышают людей благородных. И только когда они удешевляются до степени обесценения в глазах одних людей и удорожаются до степени недосягаемости в глазах других, только тогда они становятся проклятием. Короче говоря, они являются проклятием только при социальных условиях, настолько глупых, что сама жизнь при них становится проклятием. Потому что оба эти понятия неразделимы: деньги — это кассир, который делает возможным распределение благ жизни среди членов общества, и это является жизнью с той же очевидностью, с какой монеты и банкноты являются деньгами. И первый долг гражданина требовать, чтобы деньги предоставлялись ему на разумных условиях; а это требование несовместимо с тем фактом, что четыре человека получают за двенадцать часов изнурительного труда по три шиллинга каждый, а один человек получает ни за что ни про что тысячу фунтов. Вопиющая нужда народа требует не улучшения нравов, не удешевления хлеба, не воздержания, не свободы, не культуры, не спасения наших падших сестер и заблудших братьев, не милости, не любви, не братства во имя святой троицы, а просто-напросто денег в достатке. И зло, на которое нужно вести наступление, это не грех, не страдание, не алчность, не козни духовенства, не слабость правления, не демагогия, не монополия, не невежество, не пьянство, не война, не мор и никакой из прочих козлов отпущения, которые хотят принести в жертву реформисты, — а деньги».

И для того чтобы покончить с нищетой, доказывает Шоу, есть только один выход — упразднить капиталистическое общество с его расточительством и его неспособностью создать богатство и построить общество, в основе которого будут лежать социализм или коммунизм.

В предисловии к пьесе «Майор Барбара» Шоу говорит также об «Армии спасения» и христианстве. Рассказывают, что Шоу отправился как-то в Альберт-холл на митинг «Армии спасения», где играл огромный духовой оркестр и хор пел евангелические гимны. Шоу был так захвачен пением огромной аудитории, что начал из своей ложи дирижировать хором. К его удивлению, по окончании митинга к нему подошла дама в форме капитана «Армии спасения», которая, поблагодарив его со слезами на глазах, сказала: «Ведь мы-то прозрели, не правда ли?»

Шоу был склонен относиться к «Армии спасения», выступившей для активной борьбы за добро, далеко не так критически, как он относился к ортодоксальной церкви. Он говорил, что «долг церкви во времена революционных кризисов — пробуждать все силы разрушения, направляя их против существующего порядка. Однако если церкви станут делать это, существующий порядок будет подавлять их силой. Церкви разрешают только на том условии, что они будут проповедовать подчинение государству, в настоящий момент капиталистически организованному… Вот почему ни разрешенная у нас церковь, ни «Армия спасения» никогда не завоюют полного доверия бедняков. Эти организации должны быть на стороне полиции и армии независимо от своих верований или неверия; а поскольку полиция и армия — это орудия, с помощью которых богатые грабят и подавляют бедных (на основе созданных для этого юридических и моральных принципов), то невозможно быть в одно и то же время на стороне бедных и на стороне полиции. И конечно, религиозные организации, живущие на подачки богатых, становятся чем-то вроде вспомогательной полиции, которая смягчает бунтарские крайности нищеты теплом очага и одеяла, хлебом и патокой, утешает и подбадривает жертвы, вселяя в них надежду на беспредельное и недорого стоящее счастье в ином мире, в ту пору, когда работа на богатых завершит свое дело, приведя их к преждевременной кончине».

Шоу указывал еще на один пункт, по которому его «расхождение с «Армией спасения» и со всеми пропагандистами креста (который я ненавижу, как ненавижу все прочие виселицы) становится по-настоящему глубоким. Прощение, отпущение, искупление — это все выдумки; наказание — это лишь видимость устранения одного преступления при помощи другого; и получить прощение, не претерпев возмездия, не легче, чем обрести исцеление, не претерпев болезни. Вы никогда не добьетесь высокой морали от людей, которые воображают, что проступки их искуплены и прощены, или от общества, где прощение и искупление официально уготованы нам всем».

Таким образом, пьеса «Майор Барбара», подобно прочим пьесам Шоу, явилась «отображением проблемы», а в проблемах Джи-Би-Эс никогда не испытывал недостатка. Конечно, не всегда эти проблемы были так социально остры, как в пьесе о прелестном майоре «Армии спасения». Пьеса «Врач на распутье» относится, без сомнения, к разряду менее ядовитых и «неприятных». С врачами Шоу приходилось иметь дело довольно часто. Дело в том, что он чуть не всю жизнь страдал от головных болей, и врачи были бессильны сделать что-либо. Пирсон рассказывает, что однажды после очередного приступа головной боли Шоу был как-то представлен в гостях знаменитому полярному исследователю Фритьофу Нансену, которого он тут же спросил, не открыл ли тот средства от головной боли.

— Нет, — ответил Нансен, в изумлении взглянув на драматурга.

— А пытались ли вы когда-нибудь открыть средство от головной боли? — не успокоился Шоу.

— Нет.

— Это просто поразительно! — воскликнул тогда Шоу. — Вы потратили всю жизнь, пытаясь открыть Северный полюс, до которого никому в целом свете нет дела, и даже не сделали попытки открыть средство от головной боли, от которой криком кричит всякий живой человек.

Говоря о пьесах этого периода, следует упомянуть также пьесу «Разоблачение Бланко Поснета», которую Шоу называл «религиозным трактатом» или «проповедью в форме жестокой мелодрамы». Однако лорд Чемберлен счел этот «религиозный трактат» кощунственным и не разрешил его для постановки в театре. В пьесе мы находим многие уже знакомые нам по другим пьесам идеи Шоу, облеченные, как водится, в форму парадоксов. К пойманному и обвиненному в конокрадстве Бланко, этому изгою, белой вороне в пастве маленького пуританского городка Соединенных Штатов, приходит его брат, уважаемый проповедник Дэниелс, и попрекает его тем, что Бланко… не пил.

«Дэниелс. Слишком поздно, Бланко, слишком поздно. (С надрывом.) Почему ты не пил так, как я? Пил бы, как я, по велению божьему, для собственной пользы, пока не пришло время бросить пьянство; в молодости пьянство спасло мое доброе имя. А ты не пил, оттого и нажил себе худую славу. Скажи сам, разве я пил во время работы?

Бланко. Нет, зато ты я не работал, пока у тебя водились деньги на выпивку.

Дэниелс. Вот в этом и видна мудрость провидения и милость божия. Господь являет себя многими путями, такими, о каких мы и понятия не имеем, когда противимся воле божией и в слепоте своей хотим поступать по-своему… Я тебе скажу, Бланко: американцы потому нынче самый нравственный народ на свете, что они, когда не работают, бывают до того пьяны, что не слышат голоса искусителя»[19]

Да, мир прогнил, об этом наперебой говорят герои пьесы.

«Наш мир прогнил, — говорит Бланко, — прогнил насквозь, но даже и у самого последнего из нас есть нечто святое — это лошадь».

Впрочем, тут дело обстоит серьезнее. В нас таится добро, говорит Шоу, даже когда мы не подозреваем о его существовании. Эта идея Шоу содержится и в «Бланко Поснете». Шоу послал свою пьесу Толстому, и тому пьеса понравилась. В сопроводительном письме русскому романисту Шоу писал:

«Для меня бог еще не существует, но существует созидательная сила, постоянно стремящаяся создать путем эволюции некий исполнительный орган божественного знания и силы, то есть достичь всесилия и всезнания; и каждый мужчина и женщина, рожденные на свет, это новая попытка достичь этой цели…»

Хотя Толстой похвалил пьесу, он был недоволен однако, что в «Человеке и Сверхчеловеке» Шоу был недостаточно серьезен и что зрители и читатели смеялись в самых серьезных местах.

«Вы недостаточно серьезны. Нельзя шуточно говорить о таком предмете, как назначение человеческой жизни, и о причинах его извращения и того зла, которое наполняет жизнь нашего человечества».

Шоу ответил на это:

«Вы говорите, что я заставляю публику смеяться даже в самые серьезные моменты. А почему бы и нет? Почему бы нам изгонять, ставить под запрет юмор и смех? Предположим, что мир всего-навсего одна из шуток господа, разве вы станете работать меньше, для того чтобы превратить его из дурной шутки в хорошую?»

Среди довоенных пьес Шоу мы назовем еще «Мезальянс», пьесу, которую, пожалуй, перевешивает приданный ей пространный трактат о воспитании — точнее, трактат «О родителях и детях».

В пьесе описан уик-энд состоятельных представителей буржуазного класса, в безмятежное течение которого вдруг вторгается прямо с неба, но, конечно, на самолете, полька-акробатика Лина Шчепановска. Шоу пользуется этим вторжением, чтобы еще раз посмеяться над нравами представителей богатого среднего класса, их предрассудками и идеалами. Юный Джонни, наследник богатого торговца нижним бельем, предложил польке вступить в брак, и в ответ возмущенная акробатка разразилась целым потоком сарказмов:

«Тарлтон (вставая). Но отчего вы хотите нас покинуть, мисс Шч?

Лина. Старина, это затхлый дом. Вы все будто ни о чем другом не думаете, кроме любви. Все разговоры здесь об этом занятии. Все картины об этом занятии. Глаза вас у всех полны любовной истомы. Вы погрязли в ней, пропитаны ею, и даже библейские цитаты у вас на стенах в спальной и те про любовь. Это отвратительно. Это нездорово. Ваши женщины проводят свое время в безделье, и туалеты их служат одной-единственной цели — любви. Я не пробыла здесь и часа, а все уже предлагали мне любовь, так, словно это является моей профессией из-за того, что я женщина. И вы первый, старина. Я прощаю вас, потому что вы не обижали свою жену.

Ипатия. О! О! О! О папа!

Лина. А потом вы, лорд Саммерхэйз, пришли ко мне; и единственное, что вы нашли сказать мне, это чтоб я не упоминала о нашей любовной связи в Вене два года назад. Я прощаю вас, потому что я думала, что вы посол, а все послы занимаются любовью, и это все очень милые и полезные люди, которые разъезжают повсюду. Потом этот молодой человек. Он обручен с этой девушкой; но что за дело: он ухаживает за мной из-за того, что я беру его на руки, когда он плачет. Все это я сносила молча. Но теперь приходит ваш Джонни и заявляет, что я шикарная женщина, и просит меня вступить с ним в брак. Меня, Лину Шчепановску, с ним в брак!!»

В пространном предисловии к пьесе — трактате «О родителях и детях» — Шоу высказал немало горьких мыслей о школе, воздав должное дублинской школе своего детства:

«Из всего, что предназначается на земле для людей невинных, самой ужасной является школа. Начать с того, что школа — это тюрьма. Однако в некоторых отношениях она является еще более жестокой, чем тюрьма. В тюрьме, например, вас не принуждают читать книжки, написанные тюремщиками и начальством… В то время как существуют миллионы акров леса, и долины, и холмы, и ветер, и свежий воздух, и птицы, и реки, и рыба, и все эти разнообразные, такие доступные, такие полезные для здоровья и такие назидательные предметы, а также улицы, и витрины, и толпа, и экипажи, и разнообразные городские радости прямо за порогом, тебя заставляют сидеть взаперти, и сидеть не в удобной и красиво убранной комнате, а в каком-то загоне для скота, где ты заперт вместе с множеством других детей, где тебя бьют, если ты заговоришь, бьют, если пошевелишься, бьют, если ты не сможешь доказать, отвечая на идиотские вопросы твоего тюремщика, что даже в те часы, когда ты убегал из этого стойла, из-под надзора тюремщика, ты не переставал терзать себя, склоняясь над ненавистными школьными учебниками, вместо того чтоб отважиться жить».

Судя по этому высказыванию школа вспоминалась Шоу как пора беспросветных мучений. И не то чтоб его самого били очень часто, просто такова была школа, и он всей душой стремился прочь из этой тюрьмы.

«Если бы мои учителя были действительно озабочены моим воспитанием, а не тем, чтобы, тяжким трудом зарабатывая свой хлеб, не допускать, чтобы я докучал взрослым, они давно выгнали бы меня из школы, объявив, что я ненавижу ее, и что у меня нет желания учиться… Но для того чтобы тебя исключили из школы, нужно было совершить преступление столь ужасное, что родители других мальчиков пригрозили бы забрать своих сыновей, чтобы они не учились вместе с таким преступником. Я могу припомнить только один случай, когда ученику пригрозили подобным наказанием; юный негодяй поцеловал горничную, а может быть, она поцеловала его, потому что он был красивый юноша. Меня она не поцеловала, и никто не собирался меня исключать…»

«Страшная это штука — школа, просто слов не найти» — таков был приговор Шоу, считавшего, что за последние полсотни лет школа не переменилась сколько-нибудь существенно. У него не было практических рецептов переустройства современной ему школы:

«Однако мне не следует делать вид, что у меня есть наготове система, которая заменит все прочие. Препятствием на пути правильной системы воспитания, как и на пути всего прочего, лежит наше смехотворно нелепое распределение национального дохода, которое сопровождается классовыми различиями и навязыванием снобизма детям в качестве неотъемлемой части социальной подготовки…»

В общем Шоу требовал радикальной перестройки системы образования и как социалист настаивал на том, что для нее необходимо переустройство общества.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.