СТРАННЫЕ ЛЮДИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СТРАННЫЕ ЛЮДИ

Пожалуй, ни в одной литературе мира нет столько образов странных людей, сколько в русской... И ведь это не плод фантазии наших писателей — почти у каждого из этих персонажей существовали реальные прототипы. Земля, что ли, у нас такая или воздух особенный, которые благоприятствуют рождению этих личностей? Да нет, думаю все же, что у русского человека просто избыток энергии, которую девать некуда. Ему уже не хватает обычной, реальной, жизни, и он создает себе еще и параллельные миры.

Мне на моем жизненном пути довелось встретить немало этих «странных»: и в театральной среде, и в писательской, среди деревенских жителей и городских — везде, где русский дух, где Русью пахнет. Некоторые экземпляры из своего гербария я и представляю на суд читателю. Пусть он сам судит, чего в них больше — странностей, психических аномалий или просто озорства. Ну а уж в том, что все они дети своего времени, нет никаких сомнений.

Петюнчик

Он занимался наукой, но я знал, что он бывший спортсмен. И почему-то все его звали Петюнчиком.

Это был удивительный человек, который ни минуты не мог прожить нормальной спокойной жизнью. Он постоянно играл и кого-то разыгрывал. Без этого он просто не мог. Вдруг останавливался на улице, смотрел вверх и замирал.

— Вон, вон, вон.... — начинал он бормотать. — Боже! Боже, это же надо! ..

Вокруг него собиралась толпа, все смотрели вверх и вправду что-то начинали там видеть. Какой-то кошмар! А Петюнчик отходил в сторону и наблюдал за всем этим как случайный прохожий.

Этот странный человек никому не давал покоя — ни на улице, ни в трамвае, ни в автобусе. Задавал какие-то дурацкие вопросы, кого-то узнавал.

— Боже мой, сколько лет, сколько зим! Сколько же мы не виделись?

Человек, к которому он привязался, мучительно пытается вспомнить, где он мог видеть этого типа. Но Петюнчик ему сам напоминает:

— Ну как же! Помнишь, мы с тобой на Белорусском фронте...

Все смотрят на них и ничего не понимают: они и по возрасту-то ни на каком фронте не могли быть... А Петюнчик с такими подробностями вспоминает их окопную жизнь, что тот и в самом деле начинает верить, что он действительно воевал, и именно на Белорусском фронте. И тут люди начинают смотреть на них с уважением: как же, друзья-однополчане встретились после стольких-то лет! А те уже и обнимаются, и целуются, и все прочее. Вот такой вот Петюнчик.

Как-то звонит.

— Лев, в Лужниках сегодня легкоатлетические соревнования дружественных армий. Нужно обязательно пойти. Будет очень интересно.

И мы пошли. Заняли на трибуне места, и тут объявляют, что в забеге будет участвовать чемпион мира Владимир Куц. И Петюнчик спрашивает громко, чтобы все слышали: .

— Лев, Куцый — это какой?

Я говорю:

— Не Куцый, а Куц. Вон на третьей дорожке стоит.

— Послушай, как же он может бежать? — удивляется Петюнчик, опять же громко, чтоб все слышали. — Он какой-то кривоногий. Да разве он бегун?

Все вокруг похихикали. И тут выстрел стартового пистолета, а Петюнчик продолжает комментировать:

— Смотри, ведь он уже задыхается. Какой же это чемпион мира? Да он уже и бежать не может — все время спотыкается и спотыкается!

Зрители начинают роптать:

— Успокойтесь, ради бога! Если ничего не понимаете в легкой атлетике, нечего было приходить на стадион. Что вы лезете с вашими идиотскими комментариями? Сидите и молчите!

А Петюнчик не унимается и продолжает:

— Да нет, вы посмотрите: у него и форма какая-то не такая, и трусы, по-моему, только вчера сшили. Нет, нет, не годится! Вот смотрите, смотрите — задыхается! Совсем отстает, отстает...

Тут уж вся трибуна начинает раздражаться, а он все комментирует, комментирует и уже слов не находит, как бы еще унизить этого самого «Куцего»: и какой он кривоногий, никуда не годящийся, и фамилия у него настоящая — Куцый.

Чувствую, публика начинает нас ненавидеть. А бегуны проходят еще несколько кругов, и вот Куц отрывается ото всех.

— Ага, отрывается, ! — кричит Петюнчик. — Он еще метров сорок пробежит и умрет! Ага, вот смотри — уже все: спотыкается, спотыкается! ..

И уже вся трибуна:

— Да заткнись ты!!!

Я говорю:

— Сейчас нас будут бить.

— Ну и пускай бьют! — кричит Петюнчик. — Если они ничего не понимают в легкой атлетике, чего они сюда приперлись? Ну вот, смотри, смотри!

Тут Куц рвет ленточку, и объявляют новый мировой рекорд. А Петюнчик возмущается:

— Да это же все по блату! Это же все подстроено! Все бежали гораздо лучше, но специально стали отставать!

А я чувствую, что живыми мы отсюда не выйдем. А в это время Куц совершает круг почета, бежит мимо нашей трибуны — и Петюнчик кричит:

— Володя! Володя!

Куц поворачивает голову.

— Петя!

Перепрыгивает через турникет и через всех зрителей лезет к нам. Трибуна замерла. Куц расцеловался с Петюнчиком, поздоровался со мной, сел рядом и спрашивает:

— Ну, как я бежал?

— Замечательно! И такой колоссальный отрыв! На такой дистанции!

А он:

— Да ну. Господи! Есть еще силы.

И тут вся трибуна начала от нас отползать, отползать...

— Петь, — спрашивает Куц, — а у тебя как дела?

— Да вот работаю.

— Не думаешь вернуться в спорт?

— Да какой там спорт! Годы не те.

— Ну ладно. Пока. А то там тренер, наверное, уже психует: где я, где я!

Они обнялись, расцеловались. Куц спустился на дорожку и побежал. И Петюнчик опять, чтобы все слышали:

— Ну что, все? С Вовкой повидались, поехали домой. Давай возьмем бутылочку и выпьем за его здоровье.

Сквозь гробовую тишину мы прошли с Петюнчиком всю трибуну и поехали домой.

Орден «Льва и Солнца»

Работал у нас в Центральном детском театре золотокудрый красавец Славка. Фамилию его я уже не помню. Он сыграл в каком-то спектакле сказочного принца, и на том его артистическая карьера завершилась. Дело в том, что он увлекался еще и стихами и разрывался между сценой и поэзией. Два-три стихотворения он даже сумел где-то опубликовать.

История, которая с ним случилась, произошла во время визита в нашу страну шаха Ирана Реза Пехлеви со своей очаровательной супругой шахиней Сорейей. Шума и треска тогда было очень много. И по этому поводу в Москве даже стали ходить анекдоты. Правда, больше связанные с шахиней, чем с шахом, который не представлял для обывателей никакого интереса.

И вот в самый разгар официальных визитных страстей приходит Славка на репетицию и небрежно сбрасывает с себя свой кремовый пыльник (были еще в то время такие легкие летние плащи). Потом медленно оборачивается к своим товарищам, и у всех отвисают челюсти: на груди Славки, на голубой муаровой ленте, переброшенной через шею, красуется огромный шикарный орден явно восточного происхождения. Об этом можно было догадаться по синему эмалевому полумесяцу, который сразу бросался в глаза.

— Славка, откуда?

Славка помялся немного («Даже не знаю, имею ли я право говорить об этом...») и наконец решился.

— Только между нами, ребята, — предупредил он. — А то и мне может быть плохо, да и вам не поздоровится. Короче. Черт меня дернул пойти позавчера в Книжную лавку, что на Кузнецком Мосту. Сказали, что там есть старое издание Ланга «О сценической игре». Заворачиваю за угол и вижу: стоит у Дома моделей огромная толпа. Всю улицу перегородила.

— В чем дело? — спрашиваю.

— Шахиня, — сказали, — решила посмотреть наши модели.

Ну, думаю, такой случай упустить никак нельзя. Такая ли она красавица на самом деле, как о ней говорят. По газетным-то снимкам ни фига не определишь. И бочком-бочком пробираюсь к стеклянным дверям. И только просунулся в первый ряд, как дверь отворилась и вышла она! Ребята, верьте не верьте, я чуть не ослеп. И тут она вынимает из сумочки белоснежный платочек и — роняет его! Он парит в воздухе, как мотылек. Какая-то сила толкнула меня, я рванулся вперед, подхватил на лету платочек и с поклоном передал шахине. Она приняла его, улыбнулась мне (будто солнышко взошло! ) и что-то коротко сказала телохранителю. О, мужики, если б вы видели эту улыбку, вы бы ошалели! Да-а... И тут, чувствую, двое в штатском оттирают меня, оттирают и выводят на чистое пространство. «Кто? Что? Откуда?..» Ну я и сказал, что я поэт, а работаю в ЦДТ. Дал им все свои координаты, и меня отпустили. А вчера утром, только позавтракал, слышу во дворе звуки божественной восточной мелодии. Посмотрел в окно, а это сигналит длинная шикарная машина серебристого цвета. А на радиаторе посольский флажок с полумесяцем. И тут звонок в дверь. Открываю. Входит шикарный мужик и передает мне обалденный пакет с вензелями. «Вы, — говорит, — приглашены сегодня в иранское посольство на прием, который дает ее высочество шахиня Сорейя». За вами приедут». И ушел. Вскрываю пакет — действительно, официальное приглашение! Честно говоря, я струхнул. А не провокация ли это? Может, завербовать хотят? В посольство-то меня привезут, а вот как выйду оттуда, так и повяжут и поволокут под белы ручки на Лубянку. Не-ет, думаю, надо подстраховаться. Связался со своим старым дружком, у которого батя-генерал служит в МУРе. «Срочно, — говорю, — устрой мне встречу со своим отцом. Это очень важно. Дело касается, — говорю, — международных отношений». Через два часа я уже был в кабинете Ивана Васильевича. Объяснил ему, в чем дело. Он выслушал, а потом походил-походил по кабинету и говорит: «Это ты молодец, что обратился к нам. От этих империалистов всего можно ожидать. Сегодня он друг, а завтра? Езжай на прием и держи нас все время в курсе дела. Попытайся прощупать, чего они от тебя хотят».

Вечером приехал за мной тот же шикарный лимузин, и отвезли меня в посольство. Ребята-а! Вы такое только в кино видели. Все в смокингах, во фраках, а мне хоть сквозь землю провались в своем польском пятидесятирублевом пиджачке в клеточку. Но народ, видно, интеллигентный собрался — никакого ко мне презрения, а все с уважением: «йес», «плиз», «битте-дритте». На подносах водку носят в фужерах, но я ни-ни: мало ли что! И тут выходит Сорейя! Нет, не выходит — будто плывет по воздуху. Увидела меня — и сразу ко мне. Переводчик сбочку семенит. Отвели они меня в сторонку, и Сорейя сразу к делу. «Я, — говорит, — сэр Слава...» Черт побери, я уже сэр! «Я, — говорит, — читала ваши стихи в переводах. Они великолепны! И у меня к вам есть предложение: не согласились бы вы быть моим придворным поэтом?» У меня язык даже отнялся. Такое только во сне может присниться. Я — придворный поэт! Чертоги, гарем — ошалеть можно! Но я сдержался, как учил меня Иван Васильевич, и говорю: «Это очень лестное для меня предложение, ваше высочество. Но, простите, разрешите мне о нем подумать». Шахиня понимающе улыбнулась (будто солнышко взошло! ) и слегка хлопнула в ладоши. Откуда ни возьмись, появился человек в чалме, поклонился шахине и открыл перед ней шикарный футляр, весь в бархате... Она достала из него вот этот орден и своими руками надела мне его на шею. «Пусть, — сказала она, — этот орден „Льва и Солнца“ поможет вам быстрее разрешить ваши сомнения». Не помню, как привезли меня домой: я будто вернулся из другого измерения. Когда немного пришел в себя, вспомнил, что Иван Васильевич ждет моего звонка. Да один ли Иван Васильевич! Наверняка он уже подключил к этому делу и разведку, и контрразведку, и черт знает что там еще! Позвонил. Рассказал все как было. Иван Васильевич долго сопел в трубку, потом спросил: «Ты и в самом деле будешь над этим думать?» — «Но я же дал слово подумать. И потом этот орден...» И тут Иван Васильевич взорвался: «Это говоришь мне ты, комсомолец? Советский человек? Ты продался за какую-то цацку! Неужели наши деды и отцы свергали ненавистное самодержавие для того, чтобы их потомки получали из рук новых сатрапов дешевые подачки! „ — «Но ведь наше партийное руководство, — напомнил я ему, — на руках носит этого Пехлеви“. Я слышал, как Иван Васильевич даже ногами затопал. «Заткнись! Что ты понимаешь в высокой политике?! « Долго он еще орал на меня. А потом бросил трубку, когда я дал ему слово держать его в курсе дальнейших событий.

Славка замолчал и задумался. Его рассказ произвел сильное впечатление.

— И что ты решил? — спросил кто-то.

Славка только пожал плечами.

— Комсомол-то тебя гаремом не обеспечит.

— Не обеспечит, — уныло согласился Славка. — Буду думать...

Он думал до тех пор, пока шах с шахиней не улетели в свой Иран, а вскоре и развелись. Потом Сорейя издала в Париже, что ли, книгу о своем бывшем благоверном, в которой облила его такими помоями, что Славка окончательно успокоился. «Как хорошо, что я не уехал с ней, — говорил он всем. — Я думал, она святая, а оказалось — обычная кухонная баба».

И тем не менее на какое-то время Славка оказался своеобразной достопримечательностью: «Видите, — показывали на него пальцем, — это тот самый бывший любовник шахини Сорейи». Да, какое-то время Славка еще купался в лучах сомнительной славы. И неизвестно, как долго он бы еще играл роль романтического героя, если б не случай, разрушивший этот загадочный образ самым коварным образом.

Будучи в Ленинграде на гастролях, Славка познакомился с редактором, да не простым, а главным, местного издательства. Они понравились друг другу и, соревнуясь в щедрости, так шикарно гудели, что оказались на мели. И тогда главный взял у Славки рукопись стихов, заключил с ним договор и выдал аванс. Славка вернулся в Москву гордым и неприступным, как Блок на известной фотографии.

И тут случилось такое, что Славке не виделось даже в радужных снах. (Вот оно: деньги к деньгам! ) В адрес театра пришел фирменный конверт журнала «Новый мир» на имя Славки. Новость эта сразу же разнеслась по всем закоулкам театра. «Новый мир» в ту пору был властителем дум, и если уж Славка стал причастен к нему, то, стало быть, и он тот же властитель дум! И как мы его проглядели! И как мы не увидели в своем товарище божественного гения!

Славка не стал скрывать содержание письма, напечатанного на пишущей машинке. И, перечитав его про себя, не удержался, чтобы не утолить любопытство своих товарищей:

«Дорогой Вячеслав!

Я прочитал три Ваших стихотворения. Несколько теплых слов о Вас сказали мне Михаил Светлов и Борис Пастернак. Мне этого достаточно, чтобы поверить в Вашу Музу.

Хочу видеть на страницах нашего журнала серьезную подборку Ваших стихов с последующим их изданием в издательстве «Художественная литература».

Ваш Александр Твардовский».

Народ безмолвствовал. Наконец кто-то робко спросил:

— Из театра уйдешь?

— Там видно будет, — скромно ответил Славка и пошел звонить в Ленинград. Он сказал своему редактору-собутыльнику, что расторгает договор и скоро возвратит аванс, поскольку обстоятельства изменились. Как ни пытался урезонить его многоопытный редактор, Славка жестко стоял на своем: срочно высылай рукопись! Ему ее срочно выслали, и Славка пошел к Александру Трифоновичу. А попасть к нему было очень не просто. Его вечная секретарша не всякого допускала к телу своего шефа. Она внимательно прочитала письмо, напечатанное на фирменном бланке журнала, и пошла доложить о визитере. Через минуту Славку пригласили в кабинет.

— Интересно, — сказал Твардовский, разглядывая письмо, им подписанное. — Подпись моя, но, убей меня, не помню ни вашу фамилию, ни ваших стихов. А уж на хорошие стихи у меня цепкая память. Прочтите хотя бы две строфы.

Славка прочитал первое, что ему пришло на ум. Твардовский нагнул свою крутую голову и сказал:

— Молодой человек, походите по газетам, по журналам — может, кому это и сгодится. А у нас, как вы сами понимаете, совсем другой уровень.

Славка этого не понимал.

— А зачем же вы это написали? — ткнул он пальцем в письмо.

— Это кто-то над вами пошутил. Веселый, видать, человек.

На следующий день Славка обнаружил на гримерном столике напечатанную на машинке записку:

«За орден „Льва и Солнца“, который заслужил твой предок на Шипке, нужно платить. Ты пошутил, ответил шуткой я».

Подписи не было. Славка так и не вспомнил, кому он мог выдать тайну бабушкиного сундука. Язык мой — враг мой!

Из театра он ушел и с тех пор стал завсегдатаем Центрального Дома литераторов. Он ходил между столиков в Пестром зале и показывал всем письмо за фальшивой подписью Твардовского, которого к тому времени уже не стало.

— Вот, — говорил он, — единственный человек, который понял меня. А сейчас? Судьи кто? Воробушки серые! Чирик-чирик! — и повторял знакомые слова шукшинского героя: — Прошу плеснуть.

Фанаты Александра Трифоновича не раз предлагали Славке за автограф Твардовского и бутылку, и две, и даже три. Но Славка даже слышать об этом не хотел. Со временем он внушил себе, что подпись корифея и в самом деле настоящая и что его поклонниками и в самом деле были и Светлов, и Пастернак. И это причисляло его в собственных глазах к сонму Бессмертных.

Племяш Ворошилова

Я за собой странностей не замечал. Да и кто признается, что он «с приветом»? Дураков нет. Ну, бывает заиграешься (я не о сцене) и уже не думаешь, что из этого получится: ведь в розыгрышах сценария нет, это экспромт, куда кривая выведет. А кривая она и есть кривая в отличие от прямой. Короче, во всем был виноват костюм.

В то время, когда я работал в Центральном детском театре, в магазинах появились черные двубортные костюмы из крепа. Польские. И половина мужского населения Москвы ходила вот в таких вот костюмах. Я тоже, посоветовавшись с женой, решил, что и мне нужно приобрести такой же костюм. К тому же они почему-то стоили не очень дорого. Купил. И вот я в этом новом костюме решил прийти в театр — надо же похвастаться обновкой! Таким нарядным и пришел в театр.

И тут я встретил нашу замечательную актрису, которая, увы, уже ушла из жизни и с которой я проработал много-много лет. И она, посмотрев на меня, спросила:

— Лева, ты чего такой торжественный? Как-то странно тебя видеть в костюме.

Дело в том, что я вообще не люблю ни костюмы, ни галстуки. И тут у меня как-то само собой родилась какая-то еще до конца не продуманная мысль, и я сказал:

— Тоня, давай отойдем в сторону... Дело в том, что... Только, я тебя умоляю, никому ни слова. Тоня, я же знаю, вы, женщины, так любите тут же разнести всякую новость по всему белу свету.

— Что ты, Лева! Никому ни слова, — заверила она.

— Тоня, — сказал тогда я, — Тоня, оказалось, что я — племянник Ворошилова, Климента Ефремовича...

— Как это случилось?

— Сам не знаю... Ко мне приехали люди и сказали, что у меня обнаружились какие-то родственные связи с семьей Ворошиловых. Я оказался самый молодой из Ворошиловых — я его племянник. И вот меня вызывают в Кремль. Сегодня после репетиции я должен поехать в Кремль, чтобы познакомиться со своим дядей Климентом Ефремовичем. Меня будут ему представлять.

— Как же это прекрасно! — воскликнула Тоня. — Ты представляешь, что у тебя теперь такой дядя! Теперь у тебя будут такие возможности...

— Нет-нет, Тонь, подожди, подожди, — перебил я ее. — Надо ведь еще познакомиться. Может, этот луганский слесарь такой строгий, что... Не дай Бог... Еще ничего не известно... Только, я умоляю тебя, никому, никому!

— Конечно, конечно. Лева! Я ведь понимаю...

И на этом мы расстались. Но буквально минут через пятнадцать все в театре почему-то стали со мной очень вежливо здороваться и даже называть по имени-отчеству вместо обычных «Левка, здорово! „, «Лева, привет! «. А я в ответ: «Здравствуй... Здравствуй... Здравствуй...“ И тут я понял, что всё — началось!

После репетиции я выглянул в окно и... У меня часто так случается, что сами обстоятельства играют на мои розыгрыши. Почему так — сам не знаю... И я увидел, что перед входом в театр стоит огромный черный правительственный «ЗИЛ». А рядом с Детским театром находятся кассы Большого театра, и туда часто приезжают за билетами для гостей и делегаций на правительственных, мидовских и прочих министерских машинах.

Я вышел из главного входа театра и направился к этому «ЗИЛу». Подошел, поклонился водителю (стекло было опущено) и сказал:

— Простите, пожалуйста, я артист Дуров вот из этого театра...

— О! — воскликнул водитель. — Я вас узнал — вы же в кино снимаетесь.

— Да, — сказал я и попросил: — Посмотрите, пожалуйста, на окна нашего театра — там никто за мной не наблюдает?

Тот посмотрел и говорит:

— Там все окна просто забиты людьми. За вами наблюдают, наверное, человек сто.

— Вы знаете, — сказал я, — я вам потом все расскажу. А вы не могли бы красиво помочь мне до конца разыграть эту историю? Я сейчас сяду в вашу машину, и вы отвезете меня чуть подальше.

Шофер оказался догадливым.

— Все понял, — сказал он. — Сейчас.

Он вышел, обошел вокруг машины, открыл мне дверцу и широким жестом пригласил в салон. Мы сели, и машина тронулась.

— Мы сейчас тут кружочек сделаем, и я обратно. Ладно? — сказал шофер. — А то хозяин будет меня ждать.

— Спасибо, мне достаточно, — и в двух словах рассказал ему суть розыгрыша...

Он так дико хохотал, а потом сказал:

— Ну, Дуров, с тебя при встрече причитается — я ведь тоже участвую в этом спектакле.

Мы тепло простились, а вечером я позвонил другу-актеру, спросил, что нового. А он интересуется, как у меня прошла встреча. Я сказал, что все замечательно, все хорошо, и поинтересовался:

— А ты откуда об этом знаешь?

— Здравствуйте! — протянул он. — Да весь театр об этом только и говорит.

И когда я появился в театре, мне сказали:

— Лев Константинович, вас ждет Константин Александрович. — Стало быть, дошло уже до директора — очень грозного человека. Когда он вызывал, артисты шли к нему с большой неохотой: значит, за что-то будет выволочка.

Я зашел к нему в кабинет. Директор встал из-за стола и своим высоким голосом сказал:

— Ну, Лев Константинович, я вас поздравляю. У вас такая радостная новость!

И тогда я спросил:

— Какая?

— Ну, Лев Константинович, перестаньте! Мне-то уж вы можете сказать.

— Константин Александрович, — сказал я, — я вам вынужден признаться: это была шутка, розыгрыш. И все из-за того, что я купил этот дурацкий черный двубортный костюм, который, наверное, годится только для похорон.

— М-да... — сказал директор. — Шутки ваши мне не очень-то нравятся... — И добавил со значением: — Так ведь можно и дошутиться... Ну что, что еще от вас ждать, молодых? Ладно, идите. Племянничек! ..

Я вышел из кабинета. У дверей уже стояла большая толпа.

— Ребята, — сказал я, — делайте со мной что хотите. На колени могу перед вами стать, только простите: я вас разыграл.

Нет, не все на меня обиделись, многие просто замечательно приняли мой розыгрыш и хохотали сами над собой, что попались на такую наживку.

И только тут до меня дошел смысл слов нашего директора:

«Так ведь можно и дошутиться...» В ту пору это не казалось странным.

Леня Коробов

Леня Коробов был блестящий журналист, замечательный писатель-документалист и отличный рассказчик. Перед войной, будучи корреспондентом «Комсомольской правды», он брал интервью в Мюнхене у самого Гитлера. А когда в Москве открыли первую линию Метрополитена, он, чтобы взять интервью у Сталина, прорвался через цепь охраны, впрыгнул в вагон вслед за Сталиным и Кагановичем, и дверь за ним закрылась. Чекисты остались с носом.

Оказавшись лицом к лицу с вождем всего прогрессивного человечества, Леня во избежание недоразумений вытащил корреспондентское удостоверение, представился и сразу же взял быка за рога.

— Товарищ Сталин, — спросил он, пряча удостоверение и налаживая свой старенький фотоаппарат «лейку», — пожалуйста, ваше впечатление от метро?

Сталин поднял бровь и покосился на Леню.

— Харашо работаешь, камсамолец. И как это тэбя нэ прыстрелили? — удивился.

Леня не смутился — это был настоящий журналист: наглый и настырный.

— Значит, товарищ Сталин, метро вам понравилось?

— Паслушай, пачему ты мэня спрашиваешь? — начал раздражаться вождь всех народов. — Я здэсь хазяин? Я нэ хазяин. Здэсь таварищ Каганович хазяин. Вот у нэго и спрашивай.

Но спросить у товарища Кагановича Леня не успел. Поезд остановился у первой станции, и его под белы руки вывели из вагона двое в штатском.

В то время Леня был членом Осоавиахима (Общество содействия обороне, авиации и химическому строительству). Учился летать и прыгать с парашютом. Один из воздушных парадов в Тушине открывало звено истребителей, которое вели представители трех поколений советских летчиков: Росинский — участник гражданской войны, Чкалов — легенда 30-х годов и Леня Коробов — будущее отечественной военной авиации. Говорят, Сталин остался очень доволен такой задумкой устроителей парада.

Потом, много лет спустя, когда Росинскому исполнилось девяносто лет, он вступил в партию. Леня встретил его в одном из арбатских переулков, где тот жил в собственном рубленом доме, который, как он говорил, ему подарил лично товарищ Ленин.

— Дед, — спросил Леня, — чего это ты вдруг на старости лет в партию вступил?

— А-а, это ты, трёкало? — старый летчик уже плохо видел и слышал. — Вот ты окочуришься, и тебя поволокут на какое-нибудь Востряковское кладбище. А мое месте теперь только на Новодевичьем.

— Так ты, оказывается, кладбищенский карьерист!

— Дурак, — сплюнул в бороду старик. — Меня еще Ленин назвал дедушкой русской авиации!

— Какой Ленин? — тут у Лени взыграло профессиональное честолюбие. — Это я тебя так назвал в «Комсомолке» после того тушинского парада! Забыл, что ли, старый?

Росинский еще раз сплюнул и отвернулся.

— Как ты был Ленька-трёкало, так им и остался, иди отсюда...

А вскоре Росинский и преставился. И неизвестно, где его похоронили.

С первых дней войны Леня — военный корреспондент в действующей армии. Случилось так, что во время одного из боев комбат струсил и пытался бежать. Леня пристрелил его и повел батальон в атаку. Бой был выигран, а Леню за этот подвиг наградили орденом Ленина. После этого он четыре раза перелетал линию фронта и выбрасывался с парашютом в расположении партизанского соединения Ковпака. Пятый перелет мог стоить ему жизни.

На этот раз Леня выбросился в районе лагеря Дмитрия Медведева, того самого, который опекал легендарного разведчика Николая Кузнецова и впоследствии написал замечательную книгу «Это было под Ровно». Леня скрыл от Медведева, что прилетел со своей неразлучной «лейкой». Иначе ее просто бы разбили. Появляться с фотоаппаратом в строго засекреченном лагере? С ума сойти! Но Леня никак не мог позволить себе упустить такой редкий случай и не сделать хотя бы несколько снимков. И он их сделал.

Он выбрал небольшой холмик, с которого весь лагерь был виден как на ладони, залег на нем и стал выбирать «сюжеты». Он щелкнул несколько партизан, которые отдыхали у стога сена с автоматами на груди, еще несколько жанровых сценок и тут увидел потрясшую его картину: в лагере появился сам Николай Иванович Кузнецов в форме немецкого обер-лейтенанта. К нему подошел улыбающийся Медведев, они пожали друг другу руки (эту сцену и запечатлел фотообъектив) и обнялись.

Тот, кто видел фильм «Подвиг разведчика», конечно же, запомнил образ главного героя, прототипом которого и послужил Николай Кузнецов. Он погиб в 1944 году в стычке с бандеровцами.

После войны Леня стал готовить книгу воспоминаний и показал те старые снимки Медведеву. Когда Дмитрий Николаевич увидел их, его чуть не хватил удар. Он долго молчал, а потом перевел дух и сказал:

— Ленька, ты сволочь... Жаль, что ты не попался мне с «лейкой» в лагере. Ты хоть представляешь, что было бы, если б самолет подбили и пленка оказалась у немцев?

— Как только мы взлетели, я положил кассету в рот, — объяснил Леня. — Если бы что, я б ее разгрыз.

— И зачем я пустил журналиста в лагерь! — не мог успокоиться Медведев, но потом остыл. — Да-а, этим снимкам цены нет. Уникальные снимки! И все же, если бы ты попался мне с ними тогда, не обижайся, но я бы все равно тебя пристрелил.

Но, слава богу, все обошлось, и Леня умер свой смертью. Он много работал. Из-под его пера не выходили эпохальные романы — он ограничивался небольшими документальными повестями. Он не вылезал из дома до тех пор, пока не заканчивал очередной опус. И только после этого шел «спускать пар». У него были сотни друзей и приятелей во всех газетах, журналах и издательствах. Он всех любил, и его все любили, поэтому и обращались к нему просто: Леня. Многие из его собратьев по перу даже и не знали его отчества. Да и выглядел он моложаво: сухощавый блондин, живой, подвижный и всегда веселый.

«Спускать пар» Леня начинал с комбината «Правда» и уже оттуда постепенно продвигался к Ленинскому проспекту — к своему дому. Последней его точкой был журнал «Библиотекарь», который располагался во дворе Ленинской библиотеки. Сюда он заявлялся «на бровях» и отметить встречу с соратниками уже, как правило, не мог. Друзья сажали его на такси и транспортировали к родному очагу.

Эти выходы «в люди» не остались незамеченными. Леня сперва пытался оправдываться: мол, когда он работает и неделями не высовывается из дома, его никто не видит, а стоит только расслабиться, как тут же начинаются укоризны. Наконец, когда ему надоело объясняться, его вдруг вызвал к себе Генеральный секретарь Союза писателей Александр Фадеев и стал стыдить и говорить что-то о моральном облике писателя... Леня выслушал его внимательно и вздохнул.

— Сан Саныч, — сказал он, — ведь невозможно работать. Я живу напротив Даниловского кладбища и из окна вижу высо-окую трубу... Ведь хочется написать что-то оптимистическое, в духе социалистического реализма. И только сосредоточишься, как из трубы: пфф! — клуб черного дыма. Вот и еще одного человечка нет... Ну где ж тут заразиться трудовым пафосом?!

— Хорошо, — успокоил его Фадеев, — я попрошу, чтобы тебе помогли сменить квартиру.

И действительно помог. А через два-три месяца ему снова докладывают: никак не утихомирится ваш Коробов и на новой квартире! Фадеев осерчал и снова призвал Леню к себе. И опять Леня выслушал внимательно горячую проповедь писательского начальника, и опять вздохнул.

— Сан Саныч, — сказал он, — ведь невозможно работать. Из своего окна я вижу высо-окую трубу...

— Хватит про трубу! — оборвал его Фадеев. — Ты мне о ней уже рассказывал.

— Нет, Сан Саныч, — мягко возразил Леня. — То я рассказывал про трубу Донского крематория, а это другая труба — на Хованском кладбище. Теперь я вижу из окна ее.

— Идиоты, — тихо выругался Фадеев и стал кому-то звонить.

Через некоторое время Лене дали квартиру — на Ленинском проспекте. Теперь друзьям было удобно транспортировать его до дома: недалеко и все время по прямой. А Леня сохранил о Сан Саныче самые теплые чувства.

Как-то он пришел в ресторан Центрального Дома литераторов, подсел к товарищам за столик и долго молчал.

— Что-нибудь случилось? — спросили его.

— Случилось... Несправедливость случилась. Был я сейчас на Новодевичьем — по ребятам соскучился. И ходил я между могилками, ну как вот здесь между столиками хожу. Знакомые все лица! Вот сидит... виноват, улыбается мне с портрета Григорий Маркович Ярон. Какой артист был! А вот... Да, Господи, всех рассадили... виноват, положили рядышком, чтоб не скучно им было, чтоб можно словом переброситься. А Сан Саныча-то за что. В уголок, отдельно от всей компании. Как будто все они сейчас не равны перед Богом. Обидно! ..

Полет орла

Первыми диссидентами в нашей стране были три студента школы-студии МХАТ: Петр Фоменко, ставший потом известным режиссером, спектакли которого с успехом идут и у нас, и за рубежом, Саша Косолапов и Гена Павлов, который потом стал режиссером на телевидении.

Они не были политическими диссидентами — они первыми выразили некий протест против того зашоренного общественного регламента, по которому жили люди. Он их бесил, и они придумали свой образ жизни, свои нормы поведения.

Когда они входили в школу-студию, то поднимали руки (а у каждого тогда был фибровый чемоданчик с книжками, тетрадками, полотенцем и всякой мелочью), роняли чемоданчики, бежали вперед животами, ударялись ими друг о друга, падали навзничь, лежали несколько секунд, потом вставали и дули друг на друга. А когда они дули на кого-то, то это означало, что они уважают его. И шли на лекцию.

Они никогда не улыбались. И уже не могли играть нормально отрывки из любого автора, будь то Шекспир, Островский — не имело значения. Они читали текст с мертвыми лицами, на сцене дули на своих партнеров, и все это производило странное впечатление. Очень странное.

Петю Фоменко отчислили, Саше Косолапову вроде дали закончить школу-студию, и он тут же поступил в театр им. Станиславского. Это был высокий роскошный брюнет, очень красивый. И вот премьера спектакля, в котором Саша играл главную роль. Саша выходит на сцену и не говорит ни слова. Вообще он был непонятным человеком: никогда нельзя было понять, сколько в нем «сидит» — или вообще ничего, или литр. Это не отражалось ни на его лице, ни на речи, ни в жестах.

Так вот он вышел на сцену и молчит. Партнеры стали подсказывать ему текст. Саша молчит, опять подсказывают, опять молчит, потом тихо говорит:

— Да замолчите вы! Все я прекрасно знаю...

Вышел на авансцену и уже громко в зрительный зал:

— Скажите, вам не стыдно это смотреть? — Повернулся к своим партнерам и спросил: — А вам не стыдно это играть? Занавес закройте, пожалуйста.

А они должны были играть какую-то современную пьесу. Разразился жуткий скандал, который кончился тем, что по всем театрам Советского Союза было разослано предписание: артиста Косолапова не принимать на работу ни в коем случае. Как актер он пожизненно дисквалифицировался за хулиганские действия на сцене.

Потом оказалось, что Саша — прекрасный художник-иллюстратор. Он выпустил массу книг со своими изумительными рисунками.

Как-то я встретил его на улице. Он шел, махая руками, как крыльями, имитируя полет орла и чуть подпрыгивая, как птица при разбеге. То ли он начал играть, когда увидел меня, то ли он все время так шел — не знаю.

Я сказал:

— Саша, здравствуй!

Он что-то пробормотал невразумительное:

— А...а...а... — и показал ребром ладони на свой рот. — Нет-нет-нет, Левочка! Боюсь, что я расплескаю... Я полетел!

И он «полетел» дальше. Вся улица с изумлением смотрела на него.

Но было это много позже. А когда мы учились в школе-студии МХАТ, эта тройка вытворяла черт знает что. Вдруг кто-то прибегает и говорит:

— Ребята, на улице Горького скандал: наши там такое вытворяют! .. Их сейчас заберут в милиции!

Мы, конечно, бежим туда и видим: на трех липах на улице Горького сидят наши добры молодцы. Они по-настоящему жрут кору, а милиционеры пытаются стащить их с деревьев. Саша Косолапов отбрыкивается от них ногой и бормочет: «Не троньте меня! Не мешайте! Я белочка! Я белочка! Я голодная белочка!» — и продолжает жрать кору.

Петя Фоменко верещит:

— Я зайчик! Я зайчик! Не трогайте меня — я голодный бедный зайчик!

Гена тоже что-то выкрикивает и жрет кору.

Их все-таки стащили и, как мы ни просили не забирать ребят, их увезли в «полтинник» — известное 50-е отделение милиции. Мы побежали туда. Не прошло и нескольких минут, как их выпустили и милиционер сказал:

— Всё-всё-всё! Сейчас их развезут по домам, и — всё!

Оказалось, что в кабинете начальник обвинил их в том, что они создали аварийную ситуацию на проезжей части центральной улицы Москвы. «Что вы вытворяете, сукины дети?! « — стыдил он их. Те молча и тупо смотрели на него, и он растерялся. Потом они все трое синхронно ударились затылками о стену, наклонились над столом и выпустили огромную лужу слюны. Начальник заорал на своих подчиненных:

— Не видите, кого вы мне привезли?! Они все больные! Развезите их по домам! Мне что, за них отвечать?

Ребята подули-подули на этого начальника, сели в милицейскую машину, и их развезли по домам.

Прошло какое-то время, и опять кто-то прибегает и кричит:

— Ребята, выручайте! Будет большой скандал!

Мы снова бежим на улицу Горького и видим: Саша Косолапов лежит посреди дороги на животе и расставляет поперек проезжей части аптечные пузырьки. Где они их взяли, не знаю. У Гены Павлова был огромный мешок с этими пузырьками. Он доставал их по одному и передавал Саше, а тот перегораживал ими улицу Горького. А Петя Фоменко руководил уличным движением:

— Товарищи, товарищи, обходите, пожалуйста! Машины, объезжайте, объезжайте! Мы берем пробы воздуха! Берем пробы воздуха!

Пешеходы обходят, машины тормозят или объезжают. Ребята так убедительно разыгрывали эту сцену, что им нельзя было не поверить: люди действительно занимаются серьезным делом. И когда поток машин запрудил улицу и движение прекратилось, Саша и Гена разбросали эти пузырьки ногами и стали кричать:

— Всё, товарищи! Движение открыто! Проезжайте, проезжайте!

Никто ничего не понял, что произошло и где милиция. А они, довольные тем, что закончили такую сложную работу, спокойно пошли гулять.

А история, которая с ними случилась в 1951 году, могла закончиться очень даже плачевно.

Секретарем комсомольской организации у нас был Шестаков, ленинградский парень, настоящий долдон. И эта тройка очень его не любила. А Шестаков носил огромные ботинки, кажется, 46-го размера. После занятий он ставил их у шведской стенки и спрыгивал с нее прямо в стельки. И однажды после танцев, как обычно, Щербаков спрыгнул в ботинки и — замер. Потом сказал:

— Я все понял: это политический выпад...

Он пошел к директору студии Радомысленскому и сказал:

— Они мне написали в ботинки как комсомольскому вождю. Это политический выпад.

И Радомысленский вызвал проказников к трем часам к себе в кабинет. И вот ровно в три часа Гена распахнул дверь Радомысленского, и Фоменко с Косолаповым в позе «Рабочего и колхозницы» большими скачками подскочили к столу директора и сказали:

— Именем Сталина клянемся, что не мы писали Шестакову в ботинки!

А ведь Сталин-то еще был жив! Радомысленский потерял дар речи, понял, что он уже в Сибири и ребята эти в Сибири. («Что здесь у вас за воспитание?! Что это за работа проводится с молодежью?!») И он уже представил себя на руднике, закованным в кандалы, добывающим уран или еще что-то такое ужасное. И он обреченно сказал:

— Вон...

Ребята подули на него и опять же скачками выскочили в коридор.

Радомысленский не выходил из кабинета, наверное, часа два, — видно, решал, что с ними делать. Он понимал, что, если предаст это гласности, его тоже нет вместе с ними. И он принял мудрое решение: сделал вид, что вообще ничего не было, ничего не произошло. Не было — и все! Таким образом, все остались живы и здоровы.

И вот несколько лет назад я встретил уже известного режиссера Петра Фоменко на улице. Он страшно обрадовался:

— Левочка, как я рад тебя видеть!

Мы обнялись, поговорили о делах, и пришло время нам прощаться. Я пожелал Пете успехов, он пригласил меня на свой спектакль, сказал «прощай». Потом неожиданно снял с ноги ботинок и кинул его вверх. Ботинок описал дугу и упал на карниз над вторым этажом.

— Петя, — сказал я, — что ты делаешь?

— Левочка, — воскликнул он, — это все равно не омрачит мне встречу с тобой!

И в одном ботинке пошел по улице, помахал мне рукой и завернул за угол.

А ведь со студенческой поры прошло столько лет! ..

Искушения

Одна пышнотелая вдовушка в цветущих годах — кровь с молоком, — которая снималась у нас в массовке, решила мне исповедаться. Почему — мне? А бог ее знает! Может, решила, что я самый серьезный человек из всей труппы.

— Вот, Константиныч, — начала она со вздохом, — ты только не смейся, я сурьезно. После смерти Ванечки моего, который вот уж как год утоп, царствие ему небесное, повадился ко мне нечистый...

— Черт, что ли? — попытался я уточнить.

— Чур тебя! — замахала руками вдовушка. — И не поминай это поганое имя... Ну этот... с рогами, с копытами... и с хвостом...

— А-а! — притворился я дурачком. — Козел, что ли?

— Да нет! Серой воняет... Ага?

— Ага, — сказал я.

— Понял? Только когда он искушает, не в своем обличье появляется. Впервой появился в обличье солдата. У нас тут военная часть стояла, так он будто бы оттуда. Три ночи подряд приходил. Мучил меня, спать не давал. Потом я окропила все углы в избе святой водой, и он пропал. А тут мне сказали, что и часть эту военную куда-то перевели. Одно к одному... И вслед свеклу надо было убирать с полей. Прислали нам в помощь студентов с городу. Так этот, который с хвостом, принял обличье студента. Славный такой студент, только заморенный больно. И вот, веришь ли, знаю, что нечистый, а прогнать не могу — язык будто одеревенел. Видно, сила в нем была такая, что моя пересилить ее не могла. Потом студенты уехали, и нечистый будто растворился... В печника еще как-то обратился. Но тот вроде привиделся, да наутро и сгинул.... — она горестно покачала головой и вдруг с какой-то тайной надеждой спросила: — Слышь, Константиныч, а случаем нечистый не может принять обличье артиста?

— Так артистов самих издревле считали нечистыми, — ободрил я ее. — Одно слово — скоморохи.

— Вот и я о том, — успокоилась вдовушка. — Мне ведь лишь бы заране знать, как и что. Так-то спокойнее, — и засмеялась. — А все ж они забавные, эти черти, хоть и нечистые! Тьфу, оскоромилась, баба болтливая! ..

Ноги ухватом

— Эх, Константиныч! — сказал мне мужик из массовки. — Я ведь тоже сызмальства-то хотел в артисты податься. Да вот ноги у меня ухватом, да и буквы я не все выговариваю. Меня еще в школе учитель срамил: «Почему ты говоришь „хворточка“, а не „форточка“?» А я ему: «Потому что я ту букву не выговариваю». А он мне: «А что же ты вместо „хватит“ говоришь „фатит“? И смех и грех! Я уж и лечился — целых десять лет. Семь из них — в тюрьме. Ни хрена! Слышь, Константиныч, а может, ты знаешь, что нужно делать, чтобы был хороший дефект речи? А как можно исправить неправильные черты ног? Да хрен с ним — теперь уже поздно... Да и семья. У меня есть жена, если можно так выразиться. Все хорошо. Пьяницей я никогда не был и не буду, если не сдохну. И профессия у меня хорошая: сутки работаю — двое дома... А все-таки обидно. Жизнь прошла. И почему мать не родила меня скотиной? Давно бы зарезали...

Профессор

Однажды случилось так, что мне пришлось заночевать в одной деревеньке под Рузой. Уезжая, режиссер попросил председателя колхоза устроить меня в какой-нибудь «чистой» избе, — чтоб, стало быть, без клопов и тараканов.

— Есть такая! — сказал председатель. — Я вас отведу к профессору. Кстати, ему приятно будет поговорить с настоящим москвичом. А то он говорит, что мы, серые, его не понимаем. Он у нас эрудит.

Мне показалось неудобным стеснять какого-то профессора.

— Да какой он профессор! — засмеялся председатель. — Это его наши деревенские так прозвали. А на самом-то деле он бывший секретарь сельсовета.

Через полчаса я уже был в чистенькой небольшой избе с горницей и спаленкой. Хозяин, похожий на киношного деда Щукаря, очень даже обрадовался, когда узнал, что у него будет ночевать настоящий московский артист.

— Вот подарочек-то! Вот как хорошо! А то ведь в этой Амазонии и поговорить-то не с кем.

— Я вас не стесню? Как вы себя чувствуете? — спросил я, потому что хозяин слегка поморщился и почесал поясницу вилкой.

— Я себя чувствую, но плохо, — и он показал мне в улыбке оставшиеся зубы. — В метафоре я представляю собой мешок с болезнями. Я не старый на вид, но трухлявый на здоровье. Был бы я полноценным мужчиной, как было бы хорошо и мне и окружающим. А так я ушел в свои болезни целиком, даже перестал платить страховку.

— Вы один живете?

— Как перст. Кому я нужен? У нас ведь всегда невостребованность в умах. Хотите, изложу вам свое реноме по этому поводу? Так вот, лет десять назад, а может, двадцать, у меня перестал работать сексуальный аппарат, и с тех пор он у меня в летаргическом состоянии. Да что ж это я! — спохватился вдруг хозяин. — Я ведь чай собирался пить. Вот вкупе и попьем.

Он засунул вилку за пояс, быстро накрыл стол, и мы стали чаевничать. А он все говорил, говорил и говорил, не переставая:

— Я думал, что страдаю половой слабостью по месту жительства. Ан нет! На периферии у меня тоже ни с кем не получалось анатомической близости. А до того мне врачи дали диагноз, что я не могу иметь детей. Мой знакомый кожевенный врач сказал, что это потому, что я носил безразмерные трусы. Жене мое бесплодие не понравилось, потому как ей уже начали сниться дети. Я хотел достать искусственные зародыши хорошего качества и проросшие. Да разве найдешь их в наших аптеках! И со стороны жены на меня начались разные гонения. Она стала оскорблять меня алкогольными прилагательными полового значения. А ведь раньше и слов-то нецензурных не знала. Это, говорила, оттого, что ее мучают адские боли в области человека и личности. А я думаю, что это от отсутствия у нее правильного полового воспитания. Я посоветовал ей ставить прививки от полового сношения или обратиться к врачу по головному мозгу. Тогда она брякнулась, и ее стало бить. А когда пробило, она встала и заявила, что если я не перестану чесаться и храпеть, то она уйдет из родного очага. Ей нужно было найти причину, а следствие она уже придумала. У меня действительно привычка чесаться, причем не рукой, а вилкой. Но я ж никому не мешаю! А чтоб не храпеть, я обращался к врачу нос-глаза, пробовал спать в противогазе — ничего не помогло. И она ушла. Этот ее поступок осветил красной нитью весь лейтмотив ее жизни. Хочу вот найти какую-нибудь старушку, попутчицу по жизни, но никто не реагирует на мой зов, который я периодически испускаю во все концы. Долготерпение отчаяния — вот оригинальный портрет мой жизни! Хорошо еще, что я не дал нервному потрясению полную свободу действий. А бывшая моя похудела, осунулась и вся ушла в плечи. Совсем потеряла свои очертания. А ведь когда-то Лаперузой ходила и была не только носителем красоты и кокетства. Правда, я ей мою любовь никогда наружно не показывал... Да разве мало было в жизни элементов сожаления! И не надо теперь доказывать ху есть ху. Поздно! Конечно, дети — это клевреты в оранжерее нашего общества, которое должно их любить и ухаживать. Но что поделаешь, если мы всегда испытываем неуверенность в отсутствии ясности! Это беда всего русского характера...