Стихи двадцать пятого года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Стихи двадцать пятого года

Еще в конце 1920-го Есенин писал Иванову-Разумнику: «…Переструение внутреннее было велико. Я благодарен всему, что вытянуло мое нутро, положило в формы и дало ему язык».

Тогда, после «Сорокоуста», «Кобыльих кораблей» и перед «Пугачевым», поэту показалось, что переструение кончилось, а оказалось, что в 1920-м он еще только начинал искать и формы и язык, адекватные его нутру, а нашел только теперь, в стихах-песнях 1925 года. Отныне он и «цветок неповторимый», и – безо всяких скидок – народный поэт, и никакие гонения не страшны его живым песням, ибо они, как и песни фольклорные, не нуждаются ни в печатном станке, ни в цензурном разрешении. Этот новый стиль был «нащупан» еще в 1924-м, в стихах на смерть Ширяева и в первых «главках» «Персидских мотивов», но тогда Есенин еще надеялся, что сможет прорваться из попутчиков в советские классики с большой эпическою темой. Не прорвался. «Анна Снегина», как и маленькие поэмы 17–19 гг., как и «Пугачев», «в прицел» не «угодила». И он свернул со столбовой дороги на свою тропу. Теперь он уже не читал стихи, как прежде, он их пел – мастерски, с особыми интонациями и переходами, округляя особо выразительные места жестами…

Отговорила роща золотая

Березовым веселым языком…

Клен ты мой опавший, клен заледенелый,

Что стоишь нагнувшись под метелью белой?

Особенно часто и охотно исполнял Есенин в 1925-м «Песню» («Есть одна хорошая песня у соловушки…»), для которой приспособил популярный «кавказский» мотив, причем не только пел его, но и плясал – выплясывал именно песню, а не плясал под песню! Один из современников оставил такое описание этого уникального исполнения (на мальчишнике, летом, перед свадебным путешествием с Софьей Андреевной Толстой на Кавказ):

«Волосы на голове были спутаны, глаза вдохновенно горели, и, заложив левую руку за голову, а правую вытянув, словно загребая воздух, пошел в тихий пляс и запел… Как грустно и как красиво пел безголосый, с огрубевшим от вина голосом Сергей! Как выворачивало душу это пение…»

* * *

Несказанное, синее, нежное…

Тих мой край после бурь, после гроз,

И душа моя – поле безбрежное —

Дышит запахом меда и роз.

Я утих. Годы сделали дело,

Но того, что прошло, не кляну.

Словно тройка коней оголтелая

Прокатилась во всю страну.

Напылили кругом. Накопытили.

И пропали под дьявольский свист.

А теперь вот в лесной обители

Даже слышно, как падает лист.

Колокольчик ли? Дальнее эхо ли?

Все спокойно впивает грудь.

Стой, душа! Мы с тобой проехали

Через бурный положенный путь.

Разберемся во всем, что видели,

Что случилось, что сталось в стране,

И простим, где нас горько обидели

По чужой и по нашей вине.

Принимаю, что было и не было,

Только жаль на тридцатом году —

Слишком мало я в юности требовал,

Забываясь в кабацком чаду.

Но ведь дуб молодой, не разжелудясь,

Так же гнется, как в поле трава…

Эх ты, молодость, буйная молодость,

Золотая сорвиголова!

1925

* * *

Заря окликает другую,

Дымится овсяная гладь…

Я вспомнил тебя, дорогую,

Моя одряхлевшая мать.

Как прежде ходя на пригорок,

Костыль свой сжимая в руке,

Ты смотришь на лунный опорок,

Плывущий по сонной реке.

И думаешь горько, я знаю,

С тревогой и грустью большой,

Что сын твой по отчему краю

Совсем не болеет душой.

Потом ты идешь до погоста

И, в камень уставясь в упор,

Вздыхаешь так нежно и просто

За братьев моих и сестер.

Пускай мы росли ножевые,

А сестры росли, как май,

Ты все же глаза живые

Печально не подымай.

Довольно скорбеть! Довольно!

И время тебе подсмотреть,

Что яблоне тоже больно

Терять своих листьев медь.

Ведь радость бывает редко,

Как вешняя звень поутру,

И мне – чем сгнивать на ветках —

Уж лучше сгореть на ветру.

<<1925>>

* * *

Синий май. Заревая теплынь.

Не прозвякнет кольцо у калитки.

Липким запахом веет полынь.

Спит черемуха в белой накидке.

В деревянные крылья окна

Вместе с рамами в тонкие шторы

Вяжет взбалмошная луна

На полу кружевные узоры.

Наша горница хоть и мала,

Но чиста. Я с собой на досуге…

В этот вечер вся жизнь мне мила,

Как приятная память о друге.

Сад полышет, как пенный пожар,

И луна, напрягая все силы,

Хочет так, чтобы каждый дрожал

От щемящего слова «милый».

Только я в эту цветь, в эту гладь,

Под тальянку веселого мая,

Ничего не могу пожелать,

Все, как есть, без конца принимая.

Принимаю – приди и явись,

Все явись, в чем есть боль и отрада…

Мир тебе, отшумевшая жизнь,

Мир тебе, голубая прохлада.

1925

* * *

Не вернусь я в отчий дом,

Вечно странствующий странник.

Об ушедшем над прудом

Пусть тоскует конопляник.

Пусть неровные луга

Обо мне поют крапивой, —

Брызжет полночью дуга,

Колокольчик говорливый.

Высоко стоит луна,

Даже шапки не докинуть.

Песне тайна не дана,

Где ей жить и где погинуть.

Но на склоне наших лет

В отчий дом ведут дороги.

Повезут глухие дроги

Полутруп, полускелет.

Ведь недаром с давних пор

Поговорка есть в народе:

Даже пес в хозяйский двор

Издыхать всегда приходит.

Ворочусь я в отчий дом,

Жил и не жил бедный странник…

.

В синий вечер над прудом

Прослезится конопляник.

1925

* * *

Прощай, Баку! Тебя я не увижу.

Теперь в душе печаль, теперь в душе испуг.

И сердце под рукой теперь больней и ближе,

И чувствую сильней простое слово: друг.

Прощай, Баку! Синь тюркская, прощай!

Хладеет кровь, ослабевают силы.

Но донесу, как счастье, до могилы

И волны Каспия, и балаханский май.

Прощай, Баку! Прощай, как песнь простая!

В последний раз я друга обниму…

Чтоб голова его, как роза золотая,

Кивала нежно мне в сиреневом дыму.

Май 1925

* * *

Спит ковыль. Равнина дорогая

И свинцовой свежести полынь.

Никакая родина другая

Не вольет мне в грудь мою теплынь.

Знать, у всех у нас такая участь.

И, пожалуй, всякого спроси —

Радуясь, свирепствуя и мучась,

Хорошо живется на Руси.

Свет луны таинственный и длинный,

Плачут вербы, шепчут тополя.

Но никто под окрик журавлиный

Не разлюбит отчие поля.

И теперь, когда вот новым светом

И моей коснулась жизнь судьбы,

Все равно остался я поэтом

Золотой бревёнчатой избы.

По ночам, прижавшись к изголовью,

Вижу я, как сильного врага,

Как чужая юность брызжет новью

На мои поляны и луга.

Но и все же, новью той теснимый,

Я могу прочувственно пропеть:

Дайте мне на родине любимой,

Все любя, спокойно умереть!

Июль 1925

* * *

Вижу сон. Дорога черная.

Белый конь. Стопа упорная.

И на этом на коне

Едет милая ко мне.

Едет, едет милая,

Только нелюбимая.

Эх, береза русская!

Путь-дорога узкая.

Эту милую, как сон,

Лишь для той, в кого влюблен,

Удержи ты ветками,

Как руками меткими.

Светит месяц. Синь и сонь.

Хорошо копытит конь.

Свет такой таинственный,

Словно для Единственной —

Той, в которой тот же свет

И которой в мире нет.

Хулиган я, хулиган.

От стихов дурак и пьян.

Но и все ж за эту прыть,

Чтобы сердцем не остыть,

За березовую Русь

С нелюбимой помирюсь.

2 июля 1925

* * *

Каждый труд благослови, удача!

Рыбаку – чтоб с рыбой невода,

Пахарю – чтоб плуг его и кляча

Доставали хлеба на года.

Воду пьют из кружек и стаканов,

Из кувшинок также можно пить,

Там, где омут розовых туманов

Не устанет берег золотить.

Хорошо лежать в траве зеленой

И, впиваясь в призрачную гладь,

Чей-то взгляд, ревнивый и влюбленный,

На себе, уставшем, вспоминать.

Коростели свищут… коростели.

Потому так и светлы всегда

Те, что в жизни сердцем опростели

Под веселой ношею труда.

Только я забыл, что я крестьянин,

И теперь рассказываю сам,

Соглядатай праздный, я ль не странен

Дорогим мне пашням и лесам.

Словно жаль кому-то и кого-то,

Словно кто-то к родине отвык,

И с того, поднявшись над болотом,

В душу плачут чибис и кулик.

12 июля 1925

* * *

Видно, так заведено навеки —

К тридцати годам перебесясь,

Все сильней, прожженные калеки,

С жизнью мы удерживаем связь.

Милая, мне скоро стукнет тридцать,

И земля милей мне с каждым днем.

Оттого и сердцу стало сниться,

Что горю я розовым огнем.

Коль гореть, так уж гореть сгорая,

И недаром в липовую цветь

Вынул я кольцо у попугая —

Знак того, что вместе нам сгореть.

То кольцо надела мне цыганка.

Сняв с руки, я дал его тебе,

И теперь, когда грустит шарманка,

Не могу не думать, не робеть.

В голове болотный бродит омут,

И на сердце изморозь и мгла:

Может быть, кому-нибудь другому

Ты его со смехом отдала?

Может быть, целуясь до рассвета,

Он тебя расспрашивает сам,

Как смешного глупого поэта

Привела ты к чувственным стихам.

Ну и что ж! Пройдет и эта рана.

Только горько видеть жизни край.

В первый раз такого хулигана

Обманул проклятый попугай.

14 июля 1925

* * *

Я иду долиной. На затылке кепи,

В лайковой перчатке смуглая рука.

Далеко сияют розовые степи,

Широко синеет тихая река.

Я – беспечный парень. Ничего не надо.

Только б слушать песни – сердцем подпевать,

Только бы струилась легкая прохлада,

Только б не сгибалась молодая стать.

Выйду за дорогу, выйду под откосы —

Сколько там нарядных мужиков и баб!

Что-то шепчут грабли, что-то свищут косы…

«Эй, поэт, послушай, слаб ты иль не слаб?

На земле милее. Полно плавать в небо.

Как ты любишь долы, так бы труд любил.

Ты ли деревенским, ты ль крестьянским не был?

Размахнись косою, покажи свой пыл».

Ах, перо – не грабли, ах, коса – не ручка —

Но косой выводят строчки хоть куда.

Под весенним солнцем, под весенней тучкой

Их читают люди всякие года.

К черту я снимаю свой костюм английский.

Что же, дайте косу, я вам покажу —

Я ли вам не свойский, я ли вам не близкий,

Памятью деревни я ль не дорожу?

Нипочем мне ямы, нипочем мне кочки.

Хорошо косою в утренний туман

Выводить по долам травяные строчки,

Чтобы их читали лошадь и баран.

В этих строчках – песня, в этих строчках – слово.

Потому и рад я в думах ни о ком,

Что читать их может каждая корова,

Отдавая плату теплым молоком.

18 июля 1925

* * *

Гори, звезда моя, не падай.

Роняй холодные лучи.

Ведь за кладбищенской оградой

Живое сердце не стучит.

Ты светишь августом и рожью

И наполняешь тишь полей

Такой рыдалистою дрожью

Неотлетевших журавлей.

И, голову вздымая выше,

Не то за рощей – за холмом

Я снова чью-то песню слышу

Про отчий край и отчий дом.

И золотеющая осень,

В березах убавляя сок,

За всех, кого любил и бросил,

Листвою плачет на песок.

Я знаю, знаю. Скоро, скоро

Ни по моей, ни чьей вине

Под низким траурным забором

Лежать придется так же мне.

Погаснет ласковое пламя,

И сердце превратится в прах.

Друзья поставят серый камень

С веселой надписью в стихах.

Но, погребальной грусти внемля,

Я для себя сложил бы так:

Любил он родину и землю,

Как любит пьяница кабак.

17 августа 1925

* * *

Жизнь – обман с чарующей тоскою,

Оттого так и сильна она,

Что своею грубою рукою

Роковые пишет письмена.

Я всегда, когда глаза закрою,

Говорю: «Лишь сердце потревожь,

Жизнь – обман, но и она порою

Украшает радостями ложь.

Обратись лицом к седому небу,

По луне гадая о судьбе,

Успокойся, смертный, и не требуй

Правды той, что не нужна тебе».

Хорошо в черемуховой вьюге

Думать так, что эта жизнь – стезя.

Пусть обманут легкие подруги,

Пусть изменят легкие друзья.

Пусть меня ласкают нежным словом,

Пусть острее бритвы злой язык, —

Я живу давно на все готовым,

Ко всему безжалостно привык.

Холодят мне душу эти выси,

Нет тепла от звездного огня.

Те, кого любил я, отреклися,

Кем я жил – забыли про меня.

Но и все ж, теснимый и гонимый,

Я, смотря с улыбкой на зарю,

На земле, мне близкой и любимой,

Эту жизнь за все благодарю.

17 августа 1925

* * *

Листья падают, листья падают.

Стонет ветер,

Протяжен и глух.

Кто же сердце порадует?

Кто его успокоит, мой друг?

С отягченными веками

Я смотрю и смотрю на луну.

Вот опять петухи кукарекнули

В обосененную тишину.

Предрассветное. Синее. Раннее.

И летающих звезд благодать.

Загадать бы какое желание,

Да не знаю, чего пожелать.

Что желать под житейскою ношею,

Проклиная удел свой и дом?

Я хотел бы теперь хорошую

Видеть девушку под окном.

Чтоб с глазами она васильковыми

Только мне —

Не кому-нибудь —

И словами и чувствами новыми

Успокоила сердце и грудь.

Чтоб под этою белою лунностью,

Принимая счастливый удел,

Я над песней не таял, не млел

И с чужою веселою юностью

О своей никогда не жалел.

Август 1925

* * *

Над окошком месяц. Под окошком ветер.

Облетевший тополь серебрист и светел.

Дальний плач тальянки, голос одинокий —

И такой родимый, и такой далекий.

Плачет и смеется песня лиховая.

Где ты, моя липа? Липа вековая?

Я и сам когда-то в праздник спозаранку

Выходил к любимой, развернув тальянку.

А теперь я милой ничего не значу.

Под чужую песню и смеюсь и плачу.

Август 1925

* * *

Сыпь, тальянка, звонко, сыпь, тальянка, смело!

Вспомнить, что ли, юность, ту, что пролетела?

Не шуми, осина, не пыли, дорога.

Пусть несется песня к милой до порога.

Пусть она услышит, пусть она поплачет,

Ей чужая юность ничего не значит.

Ну а если значит – проживет не мучась.

Где ты, моя радость? Где ты, моя участь?

Лейся, песня, пуще, лейся, песня, звяньше.

Все равно не будет то, что было раньше.

За былую силу, гордость и осанку

Только и осталась песня под тальянку.

8 сентября 1925

* * *

Данный текст является ознакомительным фрагментом.