ТЕРНОВОЕ КОЛЬЦО

ТЕРНОВОЕ КОЛЬЦО

Утро императрицы было хлопотным. Секретарь докладывал пункты о делах утомительных, а порой — тягостных и темных: о рожденной в муках «Жалованной грамоте дворянству», о лихоимстве Романа Ларионовича Воронцова, наместника Тамбовского, Владимирского, Пензенского, о происках британского премьера Питта, пытавшегося всячески насолить России.

«Жалованную грамоту» читала с напряжением, с сознанием исторического момента: дворянское сословие получало привилегии, о коих мечтало давно. Написала, что чувствует великую склонность чтить древние роды, уважает их права, понимает, что обязательная служба для дворянства будет обременительной, потому что служить с охотой надо. Она вздохнула: пусть не служат, коли не хотят… На робкое замечание Храповицкого, что дворяне сейчас ревностнее относятся к государственной службе, ибо просвещеннее стали, отозвалась ворчливо: «Все толкуете об учении, нигде — о нравах, кои нужнее учений».

От пестроты пунктов кружилась голова. Роман Ларионович Воронцов совсем меры не чует. Удивительные дела: Александр Романович — человек щепетильный, безупречно честный, а его отец — царь взяточников. «Роман — большой карман». Три губернии стонут. Она распорядилась послать ему в подарок длинный вязаный кошель. Небось, поймет лихоимец, что она знает о его проделках. И осталась довольна тонкостью своего хода…

Английские дела были полегче. Посол в Англии Семен Романович Воронцов, брат президента Коммерц-коллегии, прислал письмо, где рекомендовал держаться с англичанами неуступчиво. И она обрадовалась тому, что решение уже подготовлено и ей не надо ломать голову.

Утомительные заботы все на ней, все на ней… Надо скорее заняться делом приятным: «Проверить, что сделано в саду…»

Императрица вышла в сад и велела садовнику за ней не ходить: «Разберусь в упущениях самолично».

Прежде всего лужи. Ночью прошел дождь, и надо установить, есть ли лужи на дорожках, что было недопустимо. Особенно волновал изгиб на пути к турецкому шатру, там всегда при дожде разливалось целое озеро, и она однажды, идя краем, промочила ноги, после чего садовник сокрушался и просил прощения. Она смилостивилась, однако приказала, чтобы луж не было.

И луж не стало. Они яростно разгонялись метлой и засыпались песком, впадинки тщательно разравнивались. Но турецкий изгиб время от времени коварно намокал, и она шла сейчас в решимости покончить с этим раз и навсегда.

Место было сухо. Она со вниманием оглядела дорожку, не проступила ли где влага, но землю словно кто-то вылизал языком и высушил утюгом.

Затем подошла к деревьям, которые указывала отмывать от пыли мылом и мочалкой. Стволы были сухие, чистые, правда, не без упущений: на одном дереве она обнаружила кусочки несмытого прилипшего мыла.

Около памятника любимой собачке Земире она задержалась на минуту. Какие грустные и величественные были похороны Земиры! Надпись на черном мраморе гласила: «Здесь лежит Земира, и опечаленные Грации должны набросать цветов на ее могилу…»

Но жизнь не позволяла предаваться чувствам. Императрицу интересовал куст около шатра, который она приказала не подрезать, как это намеревался, сделать садовник. «У природы нельзя отнимать вольность, — назидательно говорила она садовнику. — Не надо делать куст шаром, пусть растет как заблагорассудится». Прелесть природы в ее необузданности. Ровность, стройность аллей угнетает душу. Деревья должны расти разбросанно и вольно. Она осмелилась даже не согласиться в этом со своим великим предшественником, чтимым ею Петром Первым, которому нравились регулярные парки, четко спланированные и выстроенные, как войска на параде. Нет, парк должен быть романтичен, природу нельзя стеснять жесткими рамками.

Куст был необузданно лохмат.

Вечером во дворце она вручала награды. Отличившиеся были людьми средних чинов, и потому она заготовила особенно ласковые слова, которыми нечасто баловала крупных вельмож. Гусарского полковника Чернецкого она спросит о детях, малороссийскому городничему Шпаку пообещает при случае заехать в гости, а ветерана турецких баталий артиллериста Курицына нежно обнимет. Но только его, никого больше, и фамилию Курицын она подчеркнула жирно.

Начало церемоний сошло как нельзя лучше. Отгремела торжественно музыка, зала наполнилась блеском свечей, запахом духов и помады, мерцанием красного бархата, шорохом лент, скрипом башмаков. Секретарь Храповицкий мужественно преодолевал волнение от страха перепутать заготовленные ордена.

Александр Романович привычно стал в дальнем углу. Он поймал на себе взгляд государыни, в котором ясно читалось осуждение: в скромности президента Коммерц-коллегии прячется великая гордыня.

Воронцов оглядел группу таможенных чиновников, которые им были представлены к награде, и вздрогнул от неожиданности: с краю, близко от императрицы, стоял Могильницкий. Откуда он явился? Кем приглашен? Не иначе награды ждет. Кто же ему покровительствует? Тюрьма плачет по шельме, а он ордена ждет… Мнения Воронцова никто не спросил. Это было уже оскорблением.

Александр Романович всматривался в лица, пытаясь угадать, кто же так хитро и грубо нанес ему пощечину. Кто ходатай за Могильницкого? Потемкин? Весел, добродушен, всесилен. Он? Без злобы, без интриги, а просто так, за то, что вечно угождал ему Могильницкий, и попросил наградить холуя…

Потемкин скучающе водил по сторонам одним глазом и оживился, когда услышал имя Могильницкого… Он.

Могильницкий, приняв орден, опустился на колено и припал губами к нежной могущественной руке.

Храповицкий назвал имя Радищева. Александр Николаевич вышел вперед быстро, нервно, с замкнутым выражением лица. Он взял орден, поклоном поблагодарил и отошел в сторону.

Воронцов внутренне ахнул: поведение подчиненного было вызывающим. В зале на минуту стало тихо. Екатерина проводила Радищева долгим недоумевающим взглядом: странно, таможенный чиновник воспитывался когда-то в Пажеском корпусе, а поступил как неотесанный мужик. Истинный рыцарь должен был преклонить колено перед монархом.

Воронцов с трудом удерживал счастливую улыбку. Лицо Радищева горело. Потемкин мрачно буравил ослушника своим единственным глазом.

Грянула музыка, и Воронцов уже не таил улыбку: для него этот день был истинным праздником.

— Мой друг, что это значит? — говорила Екатерина Романовна Дашкова брату. — Такая бестактность!

— Устав сего не требует, Катенька, — отвечал Александр Романович. — Да и было бы унизительно стать на колено, как сделал за минуту до этого явный мошенник.

— Но вышла пощечина государыне, чья деятельность заслуживает только благодарности.

Воронцов откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза.

— Только ли благодарности, Катя? — тихо спросил он.

Дашкова кинула на брата острый повелительный взгляд, силу которого она знала и которым пользовалась в особых случаях.

— Александр, ты полон такой неприязни… А государыня тебя ценит. Ты не можешь простить убийства Петра Третьего? Мы сделали с императрицей хорошую мирную революцию, а убийство царя — уже предприятие грязных Орловых. Екатерина здесь ни при чем.

— Сеня считает, что ее вина была.

Они заговорили о брате Семене Романовиче Воронцове, и Дашкова с раздражением сказала:

— Сеня — выдумщик. Теперь сидит в своей Англии, и ему представляется невесть что.

— Но именно тогда, в 1762 году, он, обнажив шпагу, бросился спасать Петра Третьего — один с группой единомышленников на целую роту солдат.

— Фантазер… Спасать полоумного царя — жалкого пьяницу.

— Прежде всего Сеня спасал свою честь.

Слова брата напомнили Дашковой о фамильном девизе: «Семпер иммота фидес» — «Верность всегда неколебимая», и Екатерина Романовна замолчала: такой приговор обжалованию не подлежал.

Это был разговор двух президентов: президента Коммерц-коллегии и президента Российской академии. Президент академии имела преимущество перед братом: она была приближенной к государыне особой, Воронцов держался на некотором отдалении.

— Бог с ними, с делами давно прошедшими, — мягко сказал Александр Романович. — Сердце болит за нынешнее. Фавориты сделали жизнь двора безумной. Потемкин посылает курьеров за тысячу верст, чтобы достать зимой землянику или свежего огурца.

— Виновата ли бедная женщина? Сначала разбойники, плебеи Орловы, теперь выскочка без роду, без племени Потемкин.

— Вот-вот, порок становится обычаем… И потому нрав Радищев, когда не надает на колени рядом с холопами фаворитов.

— Ты просто без памяти влюблен в своего Радищева.

— Я полюбил его только сегодня.

В тот вечер он долго не мог успокоиться. Ни болтовня старшего сына Василия, ни лепет маленькой дочери, ни ласка жены, ни просматривание бумаг не могли унять тревоги. Он сердился на себя: что за пустяк — придворная церемония. Но в памяти стояло неотвязно: снисходительная усмешка Потемкина, тихий ропот в толпе придворных, окаменевшее лицо Могильницкого, удивление в глазах императрицы. Удивление и растерянность.

Это выражение растерянности мучило его. Своей демонстрацией он обидел женщину, которая, наверно, не виновата в том, что награждала мошенника. Сильные и наглые фавориты просто играют ее монаршей волей. Видит ли она эту игру? Хочет ли видеть? На лице государыни тогда застыла напряженно-ласковая улыбка, цепко и настороженно следила она за каждым движением и словом окружающих. Нет, она все понимает — обманываться нельзя.

Наконец он забылся сном, но спал как будто недолго. Он открыл глаза и удивился тому, что вокруг все изменилось странным образом. Исчез стол, книжный шкаф, стены кабинета словно раздвинулись. Помещение превратилось в обширную залу. Он увидел себя восседающим на каком-то возвышении. Он попытался ощупать место возвышения, но рука скользила, не ощущая твердого, хотя предметы вокруг и само седалище казалось сделанными из чистого золота и драгоценных камней. Он прикоснулся к голове: на ней лежал лавровый венец. Повсюду виделись знаки, изъявляющие власть: скипетр, покоящийся на снопах, отлитых из чистого золота, серебряный столп с изображениями морских и сухопутных сражений, каменный шар с крестом наверху — держава, поддерживаемая беломраморными младенцами. Стоящая вокруг в великолепных блистающих одеждах толпа жадно ловила его взоры, трепетно ждала его приказаний. Он понял, что может повелевать толпой: он — царь, он — король, он — султан, он — шах…

Он пошевелил ногой — и толпа насторожилась, он зевнул — и тревога проникла в людей, он чихнул, улыбнулся — и радость охватила всех. «Да здравствует наш великий государь! — послышались возгласы. — Он усмирил наших внешних и внутренних врагов, расширил пределы отечества! Он обогатил государство, укрепил внутреннюю и внешнюю торговлю, он любит науки и художества! Он милосерд, он правдив, он паче всех царей велик, он вольность дарует всем!»

Речи эти сладкой музыкой отдавались в нем, он окончательно уверовал в свое могущество. И тогда поднялся царь, король, султан, шах и начал говорить. Главному военачальнику он приказал идти с многочисленным войском на завоевание отдаленной земли. Учредителю плавания указал послать корабли во все страны мира. Хранителю законов повелел открыть темницы и выпустить преступников. Он распорядился воздвигнуть великолепные здания для убежища муз, и первый зодчий назвал премудрыми его распоряжения. Клики и рукоплескания встречали каждое его слово. Бездумное единогласие и восторг угодливости овладели всеми…

Только одна женщина оставалась в сем собрании неподвижной. Черты лица ее были суровы, платье просто. Она приблизилась к тропу.

— Я — врач Прямовзора. Я послана к тебе и тебе подобным очистить зрение. Какие бельма!

Она коснулась его глаз и будто сняла застилающую их пелену.

— Я есмь Истина! Теперь все вещи представятся тебе в естественном виде. Ты познаешь верных твоих подданных, которые находятся вдали от тебя и которые не тебя знобят, а отечество. Они готовы на твое ниспровержение, если ты унизишь человека и отнимешь у него права. Но они не возмутят покоя общества напрасно и без пользы. Их призови себе в друзья. Изгони спесивую чернь, прикрывающую срам своей души позлащенными одеждами. Если из среды народной возникнет муж, порицающий дела твои, ведай, что это есть твой друг искренний. Не дерзай его казнить, как возмутителя спокойствия. Призови его, угости, как странника. Чтобы бдительность не усыплялась негою власти, дарю тебе терновое кольцо. Пока оно будет на твоей руке, ты все увидишь в истинном свете!

Прямовзора взяла его руку и надела кольцо.

Он огляделся вокруг и увидел себя стоящим в тике. Пальцы его были облеплены кусками человеческого мозга. Придворные кидали друг другу взоры, полные зависти, коварства, ненависти. Их одежды казались замаранными кровью, омоченными слезами.

И он увидел военачальника, посланного на завоевание земель. Одноглазый полководец не думал о сражениях, не заботился о своих воинах, почитая их за скотов, и жизнь его утопала в роскоши и беспрерывном веселии.

Корабли, назначенные исследовать мир, оставались без движения в порту, и лукавый флотоводец готовил фальшивые отчеты об открытии и покорении дальних земель.

Приказание выпустить преступников и вовсе не было исполнено.

Средства, отведенные для строительства великолепных зданий, расхищались.

Знаки почестей, раздаваемые владыкой, доставались недостойным, и никто не вознаграждал истинную честь.

Ярость овладела им… Он гневно крикнул, и придворные отшатнулись от него. Он поднял жезл, чтобы ударить, но тяжесть сковала тело. Попытался шагнуть к толпе, и она вдруг стала колебаться, бледнеть, уплывать. Он оперся о трон, рука скользила по чему-то отвратительно скользкому. Он схватился за палец, но тернового кольца на нем не было…

Он пробудился от сильного сердцебиения. За окном мерцал зыбкий петербургский рассвет. Кабинет, диван, письменный стол с лежащим на нем орденом святого Владимира — все обретало привычные формы.

Ушедший сон явью стоял перед глазами. Он усмехнулся: о, если бы терновое кольцо пребывало на мизинце царей!

Француз был толст, неповоротлив. Он осторожно спустился по трапу и в нескольких шагах от Радищева снял шляпу и попытался поклониться. Но спина словно окаменела, не гнулась. «Опять жулик», — вздохнул Александр Николаевич и жестом пригласил француза к себе. Тот вошел в контору, тяжело дыша, вытирая лоб платком. Он торопливо начал говорить о том, что удивлен такой погодой и что располневшему человеку, конечно, трудно переносить влажность и духоту северной столицы.

— Соблаговолите раздеться, мсье. — Радищев улыбнулся вежливо и язвительно.

— О нет! Я уже привык к своей доле. Это тяжкий крест — ожирение.

Радищев слегка тронул француза за плечо и почувствовал, как каменно твердо его тело.

— Рекомендую, мсье, раздеться.

— О нет, пустяки, пустяки, — щебетал толстяк.

— Я очень рекомендую, мсье, — и Радищев быстро расстегнул две пуговицы на камзоле гостя. В прорези рубашки блеснул шелк.

— О нет! — в ужасе замахал руками француз.

— Раздевайтесь, иначе я позову слугу!

Француз сник. Медленно он стал снимать одежды и тогда открылось тело, перебинтованное лентами. Руки, ноги, грудь были укутаны многослойным шелком. С помощью слуги француза начали разматывать, и скоро он превратился в худенького тщедушного человека. Ожирения как не бывало.

— Видите, сколь полезным для вас оказался наш климат, — улыбнулся Радищев. — Подай-ка господину контрабандисту чаю! — крикнул он слуге.

Француз прихлебывал чай, смешанный со слезами: приходилось платить высокие пошлины и штраф за тайный провоз товара.

Александр Николаевич выходил из таможни с тягостным чувством, какое всегда возникало после таких сцен. Что за странная судьба у него: охотиться за злом, которое потом принимает столь жалкий вид. Хотелось даже утешить этого нечистоплотного и несчастного торговца.

А судьба продолжала насмешничать. Дома у постели недавно родившей жены лежал сверток, только что присланный от купца Свиридова: младенцу «на зубок» — батистовые рубашечки, льняное белье и куча разных дорогих безделок. Купец Свиридов хотел дружить с упрямым таможенником.

Он выбежал из спальни и закричал с такой яростью, что дети испуганно попрятались. Догнать сейчас и вернуть купцу!

Тотчас к Свиридову был наряжен гонец со злополучным свертком.

Раздражение не проходило. Ему казалось, что домашние поддались купеческой уловке. Но в дверях показалась встревоженная Анна Васильевна, под ее мягким укоризненным взглядом он почувствовал в душе смирение.

«Ах, что это я? Крик поднял! Как будто мир рушится!» — корил он себя.

Но мелкие нечистые поступки людей вызывали в нем ощущение липкой паутины. В такие минуты он ничего другого не хотел, как смахнуть паутину, избавиться от ее клейких назойливых прикосновений. Лучшим средством успокоиться было бегство.

Он садился в коляску и скакал прочь из дома, к которому был так привязан, из таможни, где ощущал себя наиважнейшим лицом в государстве, из державного Петербурга, без которого уже не мыслил себе жизни…

Однажды он отправился в Новгород. Выйдя из коляски, стал на мосту через Волхов. Перед ним открывался вид на величественные монастыри вокруг города. История оживала в воображении. С нервной дрожью он всматривался в глубь реки. Оттуда словно выплывали картины… Вот тут на мосту стоял Иван Грозный с долбней — деревянным молотком — и обрушивал удары на непокорных новгородских старейшин. Вот тут тащили тела убитых и сбрасывали под лед. Гордый умный зверский властитель, какое право он имел подчинять себе Новгород? И что такое право, когда действует сила? Кто мертв или обезоружен, тот и виновен. Неужели это и есть основание права народного?

Чело надменное вознесши,

Схватив железный скипетр, царь,

На громном троне властно севши,

В народе зрит лишь подлу тварь…

В вечернем небе плыли звуки колокола. Стихи рождались сами собой…

Где я смеюсь, там все смеется,

Нахмурюсь грозно, все смятется…

Живешь тогда, велю коль жить!..

Новгородские мещане, проезжавшие по мосту, с удивлением оглядывались на одинокую фигуру, застывшую над рекой: самоубийца или разбойник, поджидающий свою жертву?..

— Отчего тебя так заботит Иван Грозный? — говорил Кутузов. — Он был зол и жесток от природы, и с этим ничего не поделаешь.

— Он не был жесток от природы, таким его сделали обстоятельства, — рассеянно отвечал Радищев.

— Вечно ты валишь на обстоятельства.

— А ты вечно примиряешься с ними.

Странно: казалось, они понимали друг друга с полуслова — «сочувственники», товарищи с Пажеского корпуса, с Лейпцига. Но как только заходила речь о далекой истории, взаимоотношения рушились. Кутузов смотрел на исторические перипетии снисходительно и сокрушался о человеческой несовершенной природе, Радищева вековая история обжигала, как сегодняшняя боль.

— Всякое внешнее зло не есть причина наших несчастий, а следствие зла, обитающего внутри нас, — внятно и убежденно сказал Кутузов.

Радищева словно подбросило, он схватил Кутузова за руку и судорожно потряс ее.

— Может быть, ты это скажешь и крестьянам, убившим в Зайцеве помещика? Если бы не было зла, обитающего в их душах, они бы не убили?..

— Если бы не было зла, обитающего в душе помещиков, не было бы совершено преступление, — отвечал Кутузов.

— А! Замечательно! Вот ты и опроверг сам себя. Если бы не было внешнего зла, не пробудилось бы и внутреннее зло в крестьянах, — закричал Радищев. — Крестьяне не свободны, связаны крепью с помещиком — вот главное зло! Над ними совершено насилие — значит, они имеют право ответить насилием! Ну, вот представь: на меня нападает злодей. Он заносит надо мной кинжал. Ты назовешь меня убийцей, если я опережу злодея и нанесу ему удар, повергну его, бездыханного, к моим ногам?

Кутузов медленно поднялся: он как судия возвышался над Радищевым.

— Если ты способен убить, повергнешь злодея. Если не способен — не убьешь.

— Каждый человек в этом случае способен убить.

— Нет, уволь, не каждый. Отчего люди в одних и тех же обстоятельствах действуют по-разному? Ты мне историю про злодея рассказал, а я тебе другую. Вообрази, два разбойника нападают на одного прохожего, стараясь лишить его жизни, а затем ограбить. Но на их пути встретились трое гуляющих, и те повели себя по-разному. Один из гуляющих убежал, другой топтался в нерешительности, третий, не раздумывая, вступил в бой с грабителями. Отчего такое различие в поступках? Оттого что люди различны, и внешние обстоятельства по большей части невинны в том, что мы делаем.

Радищев отвечал другу мрачным взглядом:

— Были бы крестьяне свободны, не случилось бы злодейства.

— Освободить сразу буйную чернь — значит, пустить среди людей буйных медведей. Отними у крестьян грубость, просвети их души — и причины пороков исчезнут.

— Коль так пойдет, то и внукам нашим не видать мужиков свободными.

— Ты, Саша, нетерпеливец. А движение истории требует терпения.

— Где взять его, когда видишь кругом столь много несчастий? Ты отменно философствуешь. Но невиновность зайцевских крестьян — для меня математическая ясность.

Кутузов молчал.

— Молчишь. Воронцов тоже молчал, когда я ему рассказал об убийстве в Зайцеве.

— Ты бы об этом еще императрице поведал.

— Придет время — поведаю.

Они рассмеялись. Радищев позвал камердинера Петра Ивановича и приказал подать кофе. Кутузов напомнил, что им пора идти на заседание масонской ложи «Урании».

— Посидим лучше здесь — столько не виделись, — отвечал Радищев уклончиво.

Кутузов укоризненно глянул.

— Ты недавно принят в ложу и так небрежно относишься к нам.

— Какой ароматный кофе, — говорил Радищев. — Клади больше сахару. Все это вырастили американские рабы, оттого кофе так крепок. Он сдобрен потом и кровью рабов.

— Перестань. У меня отпадает охота пить этот кофе. Я спросил тебя о ложе «Урании».

Радищев прихлебывал черную жидкость с видимым удовольствием.

— Итак… — сказал Кутузов, не дотрагиваясь до своей чашки.

Радищев долго не отвечал. Затем решительно отодвинул кофе.

— Ты меня об «Урании» спрашиваешь, а у меня «Нептун» из головы нейдет. «Нептун», корабль, который без пошлины то и дело в Данию удирает. И о французе думаю, которого на днях разматывал. И о слепом певце, которого видел в Клину у почтового двора. Он пел песню об Алексее божьем человеке, сладостно, до слез пел. Но подаяние мое, рубль окаянный, не принял… а взял лишь шейный платок. С ним и положили слепца в гроб. Вот о нем думаю. А о вашей загадочной ложе не хочу думать. Игра сытых людей. Отчего прячетесь, отчего столько таинства в обрядах? Зачем шпаги, приставленные к обнаженной груди? Зачем клятвы во мраке? Зачем древние знаки, зачем все эти треугольники, циркули, молотки?

— Полно смеяться над масонскими знаками, они освящены древностью. Впрочем, вольному воля. Но когда ты будешь несчастлив, то вспомнишь о нашем братстве. Прощай!

— Алеша, погоди! — Радищев рванулся за другом, но тот стремительно вышел…

Удар был неожиданным и беспощадным. Еще вчера Анна Васильевна, оправившись от родов, была весела, ласкова с детьми, перешучивалась с сестрой Елизаветой, еще вчера в постели занималась вязанием, но сегодня все рухнуло.

Вдруг загремел пожарный колокол, словно возвещая о переломе судьбы, ударили в трещотки, люди побежали к огню. Анна Васильевна заметалась в страхе, что огонь перекинется к их дому и детей надо спасать.

Угроза вскоре отпала, огонь загасили. Но Анна Васильевна не могла успокоиться, состояние ее резко ухудшилось, вечером случилась горячка.

Утром пришел доктор и сказал, что «молоко бросилось в голову», что надо пустить кровь и пить успокоительные лекарства. Но никакие средства не помогали, болезнь стремительно развивалась. Жар усиливался, сознание стало помрачаться.

За несколько часов до смерти Анна Васильевна велела привести к себе детей. «Прощайте, — сказала она. — Лиза вам будет матерью…»

Александр Николаевич то припадал к уже бездыханному телу жены, не веря случившемуся, то, плача, неистово ласкал детей, то уединялся в кабинете, начинал что-то писать, но тут же бросал перо и уходил на улицу. В доме появился Кутузов, с безмолвной преданностью помогал в скорбных хлопотах. Елизавета Васильевна распоряжалась по хозяйству, и домашние слушались ее тихих слов беспрекословно.

После похорон и поминок Радищев ушел в кабинет и долго не выходил оттуда. Встревоженная Елизавета Васильевна постучалась к нему, но ответа не услышала. Она отворила дверь. Радищев спал на диване одетым. Лицо его было спокойным. На столе лежали густо исписанные листы бумаги. На одном из них Елизавета Васильевна прочитала: «Уж больше нет отрад, да льются слезны реки…» Она положила лист на место и осторожно, на цыпочках вышла из комнаты.

Увековечить эпитафию в камне не разрешили. Близорукий священник, духовный цензор, долго и медленно вчитывался в текст, вздыхал и сокрушенно качал головой: «О если то не ложно, что мы по смерти будем жить…» Нехорошо, сударь, здесь наличествует сомнение в бессмертии души. И далее: «Но если то мечта, что сердцу льстит маня, и ненавистный рок отъял тебя навеки — уж больше нет отрад, да льются слезны реки». Опять «если» — злополучнейшее слово! Пропитано неверием. Божественными установлениями определено, что тело бренно, а душа бессмертна. Нет, сударь, мы не можем дать благословения на сей текст…" — "Возможно ли душе быть бессмертной при такой цензуре?" — без всякого выражения произнес Радищев.

Священник гневно уставился на просителя в ожидании дерзновенных слов, но лицо того было горестно-отрешенным, и цензор укоризненно покачал головой.

— Смирение, мой друг, смирение…

Каждый день приходил Кутузов, и это были отрадные вечера, когда они беседовали подолгу, вспоминая и не споря. Но стоило Кутузову снова заговорить о масонской ложе "Урании" и пригласить туда Радищева — Александр Николаевич взглянул прямо в доброе лицо друга, помедлил, поколебался, поискал необидных слов и, не найдя их, тихо и твердо сказал: "Нет".

За одной бедой пришла другая. Исчез Посников.

Последний раз его видели потерянно бредущим по набережной. Посников иногда останавливался, вглядывался в белую муть метели, неистовствовавшей над заснеженной рекой, придерживал шляпу и шел дальше. Странное упорство угадывалось в его кренящейся навстречу ветру фигуре. Набережная была пустынная, а он продирался сквозь белый слепящий вихрь, без устали, как будто надеялся увидеть что-то впереди.

Тело его пытались искать на реке, но безрезультатно. В кассе таможни вскоре обнаружили недостачу денег, которыми ведал Посников. Александр Николаевич был в отчаянии: Посников — аккуратнейший, честнейший секретарь — оказался вором, скрывшимся от судебного преследования.

Вскоре какой-то человек постучался вечером на крыльце, отдал торопливо конверт камердинеру Петру Ивановичу и тут же, не называя себя, скрылся. Радищев нетерпеливо, с ощущением беды разрезал конверт: нервным прыгающим почерком Посников сообщал о себе. Он писал, что достоин казни, что проиграл шулерам казенные деньги и по трусости скрылся от справедливого возмездия. Сейчас живет в Польше, но готов проигранное возвратить — все, до последней копейки, и честной службой вернуть доброе имя.

Покаяния блудного сына Радищев читал с облегчением. Тяжкая мука — потеря доверия к человеку, и вот надежда забрезжила… Он решил ответить Посникову сухо, сдержанно, что путь назад не закрыт и дальнейшее будет зависеть от его действий.

Потом пришли деньги от Посникова — половина недостающей суммы, и Радищев отправился к графу Воронцову.

Александр Николаевич прочитал письмо беглеца, рассказал о присланных деньгах. Радостная, почти детская нетерпеливая улыбка играла на лице Воронцова. Потом он будто спохватился, стер улыбку:

— Можно ли верить человеку, сделавшему однажды бесчестный поступок?

— Можно, — просто ответил Радищев. — Если человек страдает…

— Люди пользуются страданием как маской. При дворе этим искусством отменно владеют. Надобно видеть, как страдает и сама императрица, когда слышит о крестьянской бедности.

— За Посникова я поручусь. Вношу вторую часть недостающей суммы.

Воронцов глядел серьезно, без усмешки.

— Впрочем, карты — великая страсть, — сказал он со вздохом. — В Мангейме при дворе курфюрста мы игрывали в карты и днем и вечером. Однажды меня пригласил сам курфюрст. Мне везло, я одолел курфюрста и на следующий день по правилам приличия обязан был дать ему удовлетворение — он жаждал отыграться. В тот момент в Мангейм приехал Вольтер — я мечтал беседовать со своим кумиром. Я уклонился от княжеской ласки. Курфюрст надулся: еще бы, русский боярин ведет себя неприлично. Но выше моих сил было поменять Вольтера на партию с провинциальным цезарем. И я весь вечер болтал с Вольтером, он был ласков со мной — блаженство! Мой каприз курфюрст мне не простил, больше меня не приглашали ко двору.

Воронцов несколько застеснялся простодушия своего рассказа, встал, прошелся по кабинету, глянул в окно.

Зимнее петербургское пространство было пустым и безрадостным.

— Вашего поручительства мне достаточно, — задумчиво продолжал Воронцов. — Протянем Посникову руку. Было бы страшно, если бы Могильницкие и Потемкины торжествовали.

Спустя два месяца пришло еще одно письмо от Посникова. Он просил о встрече с Радищевым.

В назначенный час Александр отправился в трактир на глухой окраине Петербурга. Заведение было безлюдно: хозяин дремал за стойкой у самовара да продрогший извозчик отогревался горячим сбитнем в углу.

Через полчаса ожидания дверь отворилась и в клубах пара появился человек, лицо которого было замотано шарфом. Он робко огляделся по сторонам, размотал шарф и приблизился к Радищеву. Это был Посников.

— Что же вы стоите! Садитесь, — сказал Радищев. — Дорога, знать, была дальняя.

— Александр Николаевич, Александр Николаевич… — голос Посникова дрожал. — Вы, вы… я никогда не забуду.

— Ну, полно, пейте чай.

— Я принес еще денег… Сто рублей.

— Спрячьте их. Я уже заплатил… Вернете потом.

— Александр Николаевич, — повторял Посников и вытирал слезы.

Успокоившись, он рассказал о своих скитаниях, о попытках достать деньги, о помощи родственницы, которая отдала ему семейные ценности, о своих душевных муках: как посмотрит в глаза людям.

— И все-таки вы не объяснили, как оказались в руках шулеров.

— Это наваждение, Александр Николаевич, наваждение. Я жил как заведенный. Каждый день счета, бумаги, ефимки, мошенники купцы. Каждый день. Душа отупляется, принижается. Ей нужно чего-то, что пронзило бы, всколыхнуло. И вот в одну скучную минуту явились они, веселые щеголи, словно освободить меня от забот. Играли азартно, я про все забыл… Совсем не заметил, что щеголи — просто подговоренные шулера. Купцам-то, дружкам Могильницкого, надо меня свалить, чтобы не мешал. А я, простак, поверил…

Лицо Посникова исказилось, он схватился за чашку и стал жадно прихлебывать остывший чай.

— Ну-ну, не мучайтесь, — сказал Радищев. — Путешествие окончилось — входите в спокойную бухту. Александр Романович на вас надеется.

— Благодарю.

Весной 1788 года открылась тщательно хранимая тайна: шведы решили начать военные действия против России с попыткой захватить Петербург. Шведский король Густав отдал приказ кораблям под командованием герцога Зюндерманландского атаковать русский флот и войти в устье Невы. Сам же Густав во главе сухопутных войск двинулся к Петербургу.

Известие о наступлении шведов застало Радищева дома. Он спрятал в потайной ящик листы, на которых выведенные твердым почерком уже лежали строки будущей книги "Путешествие из Петербурга в Москву", и вскрыл секретный пакет от Воронцова.

Александр Романович предлагал установить наблюдение за всеми кораблями, пересекающими Балтийское море. С каким грузом идет судно? Нет ли угроз купцам со стороны шведов? Не чинят ли шведы разбой? Не отбирают ли грузы? Что говорят иностранцы о численности шведского флота и его вооружения? У приезжающих пассажиров спрашивать, откуда они едут, какой нации, стараясь при этом узнать, нет ли между ними каких-либо сомнительных людей…

Через минуту Радищев уже мчался на извозчике в таможню, чтобы отдать распоряжения и вместе с Посниковым наметить на морской карте план разведывательных действий.

Жизнь стала лихорадочной, известия угрожающими. Шведский флот в числе двенадцати линейных кораблей под начальством герцога Зюндерманландского (русские матросы живо его переиначили в Сидора Ермолаича) развернул боевые порядки и приблизился к берегам России. Русские корабли, которыми командовал адмирал Грейг, вышли в море навстречу шведам — около острова Голланд завязалось сражение. Обе стороны потеряли по кораблю, но "Сидор Ермолаич" был оттеснен и отступил к Свеаборгу.

Когда прошел слух о том, что сухопутная армия шведов приближается к Петербургу, Радищев сообщил Воронцову, что он собирает ополчение.

Уговоры людей, списки ополченцев, закупка амуниции, чистка оружия — военные хлопоты стерли с лица Радищева задумчивое мечтательное выражение. Он жил в напряжении, как солдат перед атакой.

Однажды рота ополченцев прошла перед зданиями двенадцати коллегий, и пораженный Воронцов из окна увидел решительно и твердо ступающего во главе колонны со всей воинской выправкой поклонника Гельвеция и аббата Мабли, коллежского советника Радищева.

Но не воинская слава ждала ополченца.


Следующая глава >>