БАРАБАНЫ И ФЛЕЙТЫ СУДЬБЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

БАРАБАНЫ И ФЛЕЙТЫ СУДЬБЫ

Я сознавала неповторимость событий, больших и маленьких, которые происходили вокруг меня здесь, в чужой стране, и старалась запоминать, запоминать…

Рикша в ватных штанах, в меховой шапке и матерчатых, легких не по сезону туфлях везет важного гоминьдановского чиновника. Японка с ребенком за спиной стучит по тротуару деревянными гэта, зябко кутаясь в свое кимоно. Черно-синяя толпа, не убывающая никогда в скверике у высоченного обелиска, увенчанного моделью самолета — памятника в честь летчиков-забайкальцев (его построили китайцы). Наши патрули, на мотоциклах разъезжающие по улицам китайского города. Ядовито-яркие вывески кабаре, кукольные гейши. Настоятель православной церкви в Чанчуне отец Яков Тахей, чистокровный японец, аскетически худой, бородатый, с крестом на груди — он зачем-то пожаловал в советский штаб, его внимательно выслушивают. Переплетчик Павел Данилов, в прошлом есаул Уссурийского казачьего войска, усиленно доказывающий, что он праправнук Емельяна Пугачева и что-де внук умер совсем недавно в Харбине. Захлебываясь от желания объяснить все сразу, он говорит капитану Ставолихину:

— Запишите: Пугачев не был самозванцем, никогда не называл себя Петром Третьим.

— Любопытно. Мы в школе учили другое.

— Нет, нет. Как могли казаки верить в то, что человек, родившийся и выросший в их станице, — Петр Третий? Такого обмана станичники и не простили бы никогда. Казачий быт — строгий быт!

— Ну, а как же?..

Лицо Данилова хмурится, он шевелит усами и убежденно повторяет:

— Мой прапрадед никогда себя императором не называл. Все это выдумки! Ловкий тактический ход, чтобы возбудить население против Пугачева и легче подавить восстание, возникшее как протест против крепостничества. Семейное предание…

Теперь хмурится Ставолихин: сумасшедший или в самом деле потомок?

— Ну а вы-то как очутились в эмиграции, потомок бунтаря?

Данилов невозмутим.

— С моим отцом, то есть внуком Пугачева, бежали сюда от большевиков. На Уссури я был депутатом последних войсковых кругов, кроме того, редактировал «Уссурийский казачий вестник», ну, испугался — доберутся! А у меня семья. Сам сейчас инвалид.

— Так чего же вы хотите? — сурово спрашивает капитан.

— Как чего? Чтоб детей пустили в Россию.

— А вы сами?

— А разве меня пустят? О таком и мечтать не могу. Грешен и наказан поделом. Впрочем, если бы… Только б на родину… Я искуплю.

— Где вы живете? — любопытствует Ставолихин.

— Да тут же, в русском поселке Каученцзы, за железной дорогой. Раньше жил в Харбине…

Типичный эмигрант. Как ни странно, у нас нет к ним интереса. Русских в Маньчжурии много, особенно в Харбине — сугубо русском городе. В Трехречье — целые казачьи районы, станицы, где до недавнего времени занимались лихой джигитовкой, а седоусые казаки подогревали молодых злыми мечтами об «освобождении России от советских большевиков». Японцы формировали из молодежи белогвардейские отряды. Тут существовал Христианский союз молодых людей, кружок военной молодежи. Издавался белогвардейский журнальчик «Голос Захинганья». А российский интеллигент, томясь бесплодностью жизни и ее бесперспективностью, в Новый год зажигал на столе елку и тихо гнусавил себе под нос:

Маленькая беженская елка

В комнате убогой зажжена…

Они жили в вечном страхе. Боялись японцев, хунхузов, бесконечных гражданских войн между китайцами, боялись своего прошлого, а еще больше — будущего. Они просчитались, и большинство из них влачило жалкое существование. Мы освободили Маньчжурию, ну и их «заодно». Теперь все они, спасая будущность своих детей, решили немедленно вернуться «домой», на Родину. О своей зыбкой, до крайности обособленной жизни рассказывали с тупым отвращением. Но что-то понимали, помнили. Даже Пугачев потребовался. Конечно же тут нашелся и потомок Бибикова, того самого, который первым нанес удар Пугачеву. Все они жили какими-то мифами и сказками о своем высокородном прошлом, которого на самом деле никогда не было…

Мне бы наблюдать, наблюдать и записывать, накручивать на фоторолики историческую неповторимость, но я все торопилась докопаться до чего-то самого главного. А главное, как сообразила позже, был страх за судьбы китайской революции. Что произойдет потом, когда мы уйдем отсюда? А мы скоро уйдем, очень скоро. Будет ли Маньчжурия иметь будущее?.. Концепция некой единой Маньчжурии для моей диссертации, как уже говорила, окончательно рухнула, распалась; теперь я судорожным усилием воли пыталась собрать осколки, кое-как слепить их, а вернее, «прозреть» для самой себя.

Будоражили вести о недавней провокации в Мукдене. И вдруг в штабе нос к носу столкнулась с лейтенантом Кольцовым. Левая рука у него была в гипсе, забинтована до локтя и подвешена к шее. Завидев меня, он обрадовался, прямо-таки закричал:

— А я вас, Вера Васильевна, ищу-ищу!

Я тоже искренне обрадовалась этой встрече, неловко обняла его, поцеловала. Вроде бы недавно расстались, а соскучилась. Кольцов был мне симпатичен, и он догадывался об этом. Мы присели на диван здесь же, в коридоре штаба. Он блаженно улыбался глупой улыбкой влюбленного. Ах, Кольцов, Кольцов!..

— Что у вас с рукой?

Кольцов согнал улыбку, поморщился:

— Прострелена. Задело кость. Вот еду в Хабаровск для поправки. Можно было бы и не ехать, а врач накричал.

— Где вас угораздило?

— Разве не слыхали о провокации? — с удивлением спросил он.

— Кое-что сюда просочилось…

Он поправил бинт, согнулся, положил руку на колено. Спросил:

— Генерала Пэна помните? Ну того, курносого, вертлявого. Весь как на пружинах. Тот, кто учился в Соединенных Штатах…

Разумеется, генерала Пэна Бишена, командующего 5-й гоминьдановской армией, я помнила. Он приезжал к нам в штаб, в императорский дворец, договориться о вводе передовых частей своей армии в Мукден. Его армия до недавнего времени дислоцировалась в Бирме. Это была отборная, гвардейская армия Чан Кайши, обученная американскими инструкторами и оснащенная лучшей американской техникой.

Запомнилась наружность генерала Пэна: небольшого роста, сравнительно молодой; глаза сильно вздернуты к вискам: казалось, будто генерал беспрестанно улыбается. На самом деле он редко улыбался. Не скрывал своих намерений: «обеспечить» коммуникацию Пекин — Мукден, другими словами, отрезать войска Объединенной демократической армии от освобожденных районов внутреннего Китая. Пэн, выполняющий частную задачу, негодовал на медлительность Чан Кайши, воспротивившегося выводу советских войск. Генералу хотелось, чтобы советские войска немедленно «освободили» Мукден для его армии. А они не освобождали.

— Вот этот гоминьдановский карлик устроил провокацию, подговорив всякий сброд, — сказал Кольцов. — Всю ночь стреляли по нас. Мне на руке автограф оставили. Ну и всыпали ж мы им! Пэн потом отнекивался: я, мол, не я, но нам-то все известно. Отказался остановить эшелон со своими войсками для проверки. Пришлось опять всыпать… Для порядка.

Обо всем Кольцов рассказывал восторженно, с нервным подъемом, так как чувствовал себя героем дня, а во мне росла тревога. Значит, первые конфликты налицо… Дурной симптом. Сами по себе гоминьдановцы мало значили, если бы за ними не стояли американцы. Любопытная эволюция. Я бы сказала, потрясающий зигзаг. Когда в августе наши войска заняли Мукден, неподалеку обнаружился большой лагерь военнопленных — солдат, офицеров и даже генералов США и Англии. Были тут, за колючей проволокой под дулами японских автоматов, такие крупные фигуры, как вице-маршал авиации Великобритании Малтби, генералы Соединенных Штатов Паркер, Джонс, Чиновет. Военнопленных выпустили, обласкали, отмыли, одели во все новенькое. Братание было бурным, американцы и англичане клялись в вечной дружбе. Оказывается, советские войска спасли их от издевательств, а возможно, и от смерти.

На банкете по поводу освобождения вице-маршал и генералы выразились в том смысле, что советский солдат спас мир от воинствующего средневековья и что Советская Армия «одним щелчком вышибла Японию из войны».

— Мы думали, что война закончится не скоро, — говорил генерал Паркер. — По оптимистическим прикидкам — не раньше конца сорок шестого, а то и в сорок седьмом. Нам казалось, что для оккупации Японии потребуется более пяти миллионов наших солдат и офицеров. Вы совершили чудо, и мы навсегда у вас в долгу.

Очень все были растроганы. Генерал Джонс даже прослезился и зачем-то совал всем фотографию своей красавицы жены.

— Плен — это не только позор, — сказал он. — Плен равен тысяче смертей. Японские офицеры — законченные садисты, потерявшие человеческий облик. Вы знаете, что такое ритуальное людоедство? Среди японских солдат и офицеров имеют место случаи ритуального каннибализма, когда съедают печень врага.

— Этого не может быть! — ужаснулась я, переводя его рассказ.

— Увы! Мы очень опасались за себя. Они практиковали массовые убийства военнопленных. Мы находились во власти жесточайшего произвола. На наши протесты японцы отвечали новыми издевательствами и насмешками. Лейтенанта Иейлеона подвязали в наручниках к потолку, и он висел до тех пор, пока не потерял сознания… Лейтенант Холлмарк был распят на специальной машине, ему вывернули руки и ноги. Нашим летчикам, захваченным в плен, без суда отсекали головы.

— Поэтому вы и сбросили атомную бомбу на Хиросиму? — не глядя на него, спросил мой начальник ровным голосом.

Выслушав вопрос в моем переводе, генерал Джонс смешался:

— Этого я не знаю. Я был в плену и не несу ответственности за стратегические шаги своего правительства.

Запомнился лейтенант Маккелрой, высокий, худой, с копной слежавшихся рыжеватых волос. Глаза ввалились, челюсти выпирали, как лемехи плуга. Не глядя на генерала Джонса, он сказал:

— Русские обошлись без атомной бомбы. За варварство все мы несем ответственность!

Меня поразила его смелость. За такие высказывания могут, пожалуй, немедленно уволить из армии. А Маккелрою, возможно, только того и нужно. Он больше всего сейчас беспокоился о своей семье, о своей маленькой дочери. На банкете мы сидели напротив. Маккелрой воспользовался такой ситуацией и заинтересованно расспрашивал наших офицеров о том, как дошли до Мукдена, много ли было убитых и раненых, восхищался подвигами советских солдат.

— Если бы не вы, война никогда не кончилась бы. Мы, американцы, заносчивы и спесивы, — сказал он грустно. — Я служил под началом генерала Макартура на Филиппинах. Потом Макартура назначили главнокомандующим объединенными силами США на Дальнем Востоке. Этот генерал ни во что не ставил японцев, считая их чем-то вроде ученых собачек, а себя мнил Наполеоном. Однако нам очень быстро пришлось убраться с Филиппин. За каких-нибудь полгода японцы прибрали к рукам Малайю и Сингапур, Индонезию, Бирму, Гонконг, Соломоновы острова, Новую Гвинею, остров Гуам и еще много кое-чего. Находясь в плену, я много думал и во многом разобрался…

Он говорил быстро и горячо. Я едва успевала переводить. Я видела его словно бы прозрачное лицо, двигающиеся острые челюсти, бескровные, нервно вздрагивающие губы и ввалившиеся глаза, белые от пережитых страданий, и мне искренне было жаль его. Слава богу, лейтенант Маккелрой, кажется, уяснил главное: если бы советские войска не уничтожили молниеносным ударом Квантунскую армию, долго бы ему и его генералам пришлось сидеть за колючей проволокой. Ведь ни американцы, ни англичане не торопились заканчивать войну на Тихом океане: лишь в конце 1943 года они начали наступательные операции в центральной части Тихого океана. За всю войну на японские военные предприятия в Маньчжурии не было сброшено ни одной американской бомбы.

Об атомной бомбе Маккелрой знал понаслышке.

— Что вам известно о новом американском оружии? — спросил он с жадным интересом у моего начальника.

— Вы имеете в виду атомную бомбу? — отозвался генерал.

— Странное название.

— Непривычное… Взрыв первой атомной бомбы стер с лица земли Хиросиму. Говорят, погибло свыше ста пятидесяти тысяч человек. Кто их считал?.. В Нагасаки разрушений меньше, но и там жертвы огромны — чуть ли не восемьдесят тысяч мирных жителей.

Лейтенант провел ладонью по лицу, словно стараясь снять невидимую пелену.

— Чудовищно! Я не верю. Это не война, а крематорий!.. Единым ударом уничтожить десятки и сотни тысяч беззащитных детей и женщин!.. Зачем? Какая в том необходимость? Ведь вопрос о капитуляции Японии, судя по всему, был предрешен?..

В самом деле, зачем американцам потребовались атомные удары в тот момент, когда война на Тихом океане была на исходе? Американцы были в курсе всего, что происходит в Японии. А происходило там, как потом стало известно, вот что: в правительственных кругах и в среде верховного командования обсуждали текст Потсдамской декларации. Экстремисты уповали на мощь Квантунской армии, более трезвые головы понимали, что Япония находится накануне капитуляции, и призывали не отвергать Потсдамскую декларацию.

Американские летчики затеяли своеобразную «игру» с мирным населением японских городов: сперва сбрасывали листовки, в которых предупреждали о предполагаемых ударах с воздуха, затем начинали массированные налеты бомбардировщиков. Бомбили день и ночь. Правда, бомбы почему-то падали на жилые кварталы, а не на промышленные объекты. Вооруженные силы Японии, находившиеся в метрополии, не в состоянии были защитить города, избранные американцами в качестве целей.

Так зачем все-таки американцам потребовалось подвергать Хиросиму и Нагасаки атомной бомбардировке?..

Лейтенант Маккелрой явно был озадачен.

— Вы спасли не только нас, но все человечество! — пылко воскликнул лейтенант, когда стали прощаться. — Этого мы не забудем никогда…

Попросил мою фотографию на память, но фотографии у меня не было.

— В другой раз, — сказала я.

Он улыбнулся.

— Я терпеливый. Будете в Филадельфии, заходите в гости: познакомлю вас с женой и дочерью.

Расстались с американцами и англичанами добрыми друзьями. Ведь их в самом деле могли при допросе подвесить к потолку или распять, а то и убедиться в том, по выражению Пьера Лоти, что мясо белого человека пахнет спелым бананом. Путь воина — бусидо включает в себя «японский метод ведения войны», который мало чем отличается от гитлеровского. Что касается каннибализма, то я как-то не могла в это поверить, пока не была найдена запись допроса японца, взятого в плен. Он заявил: «10 декабря 1944 года штаб 16-й армии издал приказ о том, что войскам разрешается есть мясо погибших граждан союзных держав, но что они не должны есть мясо своих соотечественников».

Оказывается, в ритуальном людоедстве принимали участие даже японские генералы и адмиралы.

— Вашей жене повезло, — сказал мой начальник генералу Джонсу на прощание.

Их отправили к Маршаллу и к Макартуру. А теперь стало известно: некоторые из американских офицеров вдруг очутились в 5-й «бирманской» армии генерала Пэна. Круг замкнулся для английских и американских парней: воевали против японцев, попали в плен, теперь готовы воевать против своих освободителей — русских. Хэрли получил отставку, а Маршалл начинает действовать.

В застенном Китае продолжала клубиться непонятная для меня политика: КПК и гоминьдан договорились о прекращении военных действий. В Пекине создан исполнительный штаб из представителей освобожденных районов, гоминьдана и… США! КПК вынуждена пойти на вывод из Южного и Центрального Китая войск Новой 4-й армии, а также официально согласиться на переброску в Маньчжурию гоминьдановских армий для того, чтобы по мере отхода советских войск Центральное правительство могло «принять» Маньчжурию.

…Я пошла на вокзал провожать Кольцова. В зале весь пол был усеян шелухой семечек. Морозный ветер врывался в окна с выбитыми стеклами. Суровая зима входила в силу, а температуры тут случаются ниже, чем в Гренландии. Здешнее население по ночам, как и в Мукдене, разрушало прекрасные коттеджи на дрова. В лавках, магазинах и на базаре продукты постепенно исчезли. В ход почему-то пошли иены, гоби, чунцинские доллары.

— Скорее бы увольняли вас из армии, — сказал Кольцов неожиданно. — Тут будет у них заваруха, носом чую. Американцы Шанхай своей главной квартирой сделали. Эк выискались квартиранты! Говорят, в Китае шурует стодесятитысячный американский экспедиционный корпус, перебрасывает на своих самолетах и судах гоминьдановцев поближе к Маньчжурии.

— Совершенно верно, — подтвердила я. — Американцы дали Чан Кайши миллиард долларов на вооружение, подарили почти тысячу самолетов и много тысяч автомобилей. Вооружают. Недавно стало кое-что известно о боях гоминьдановцев против частей Народно-освободительной армии в сентябре и октябре. Оказывается, с одобрения госдепартамента и министерства обороны США японцы принимали участие в боевых операциях на стороне Чан Кайши! Понимаешь, что это значит?

Но Кольцов даже не возмутился. Лишь иронически хмыкнул:

— А чего еще ждать от них? Сколько лет водили за нос с открытием второго фронта? Им кажется: уйди мы отсюда — и они сразу же станут тут хозяевами. А скажите: где, в каких боях показали себя американцы? То-то же. Все больше на испуг берут. Будут, будут еще дела…

— Взрыва не миновать, — согласилась я. — Здесь, в Маньчжурии, или, как они ее называют, в Дунбэе, будут решаться судьбы Китая — быть ему народной республикой или не быть…

Я знала то, чего, вероятно, не знал Кольцов: Объединенная демократическая армия Дунбэя создана! Ее главный штаб находится на востоке, в присунгарийском городе Цзямусы, неподалеку от границы с Советским Союзом. Она располагает сильной боевой техникой, оставшейся от разбитой Квантунской армии, — сотни и тысячи орудий, самолетов, танков, пулеметов; Сунгарийская речная военная флотилия; продовольствие и фураж, реквизированные у японцев обмундирование, лошади, горючее. Все это трофейное оружие и имущество передало частям демократической армии командование советских войск.

Это была та самая мощь, которую японские генералы считали главной опорой Японии и нового порядка в Азии. Даже если бы не существовало Освобожденных районов во внутреннем Китае, это вооруженное демократическое ядро Дунбэя в состоянии было выдержать натиск гоминьдановцев, жить, развиваться, расти. И гоминьдановцы конечно же понимали, что именно в Маньчжурии находится основная ударная сила революционных войск всего Китая. Объединенная армия распоряжалась огромной территорией и большими людскими ресурсами; силами освобождения практически была занята вся Маньчжурия. Лишь в Мукдене и его окрестностях копошились гоминьдановцы во главе с генералами Пэном и неким Ду Юймином, который назначен командующим всей группировкой гоминьдановских войск в Маньчжурии.

Нам поговорить бы с Кольцовым о будущих встречах, о видах на жизнь, помечтать, как и положено молодым, но мы, наверное, оба принадлежали к тем, кому и в огне прохладно: бубнили все про то же, не отрывая себя ни на мгновение от здешних забот. Уход наших войск из Маньчжурии казался нам почти немыслимым. Все не верилось, что народные силы укрепились, все беспокоились, что не выдержат натиска гоминьдановских войск, что американская военная волна докатится и сюда.

На прощание поцеловались — опять же не как молодые люди перед разлукой, а как два товарища, уверенные в близкой встрече.

Меня охватила жестокая грусть. Будто ушло что-то надежное и осталась лишь одна бесприютность.

Улицы-аллеи Чанчуня были пустынны. Деревья облетели, город без главного наряда сделался тоскливо-унылым. Пепельно-серые пятиэтажные здания казались голыми, над ними — башни и башенки, покрытые черепичными шляпами. Плетутся заиндевелые лошадки извозчиков-китайцев. Город уселся на равнине, гладкой, как стол. Над деревьями и домами фиолетовый морозный ветер…

Теперь, когда Чанчунь вошел в мое сердце, я стала лучше понимать его: японцы намеревались превратить этот ничем не примечательный населенный пункт в красивейший город Восточной Азии и во многом преуспели. Несмотря на свою странную архитектуру в стиле «Азия над Европой», он меньше всего походил на азиатский город. Мукден был китайским и только китайским. Чанчунь хотелось назвать городом-миражем, великолепным видением, которое может исчезнуть при первом дуновении ветра. Зеленый простор, нечто фантастическое в высоких светло-серых ребристых зданиях, обширные кварталы уютных коттеджей, утопающих в зарослях райского дерева. При строительстве были снесены целые кварталы китайской бедноты, китайцев изгнали на окраины. Это была столица, и суть ее составляли правительственные дворцы, парки, озера. Город заселяли в основном японцы и корейцы, их обслуживавшие. Японцы называли его Синцзинь — «Новая столица», вкладывая в это название особый смысл: столица стала главным центром идеологического завоевания Китая. Отсюда, из Датунской академии, Университета государственного строительства, Университета права, Японо-маньчжурской ассоциации информации, Маньчжурского географического общества, Дома народного просвещения, киностудии и многих других организаций профашистского толка, источался идеологический яд во все концы Китая и Восточной Азии. Студенты высших учебных заведений носили военизированную форму.

Теперь «идеологическая» сердцевина города разрушена, он должен выполнять другую функцию, служить иной идеологии. А пока что сюда хлынули китайцы, — здесь они намного смелее, чем в Мукдене.

Но сказочная призрачность чудо-города осталась. Былая праздничность сменилась новой: с шумными манифестациями, митингами, с пляской матерчатых драконов на улицах, с приветственными выкриками «шанго» и «ваньсуй» в честь советского солдата. Все цветы Маньчжурии были брошены на броню наших танков; потом и эта новая праздничность как бы рассеялась. Появилась угрюмая настороженность, сумрачность. В притаившихся домах — особая тайна надвигающейся грозы.

Ночью на улицах глухо, как в глубоком колодце. И темно. Мертвое безмолвие заколдованного страхом города. Раньше по ночам хоть слышались выстрелы и раздавался топот ног. Теперь нет даже этого.

Улицы просыпаются как бы внезапно: над табачной фабрикой за скованной льдом Итунхэ поднимается малиновый шар солнца, и кто-то, будто бы только и поджидавший этого мига, начинает весело-истошно кричать, коверкая русские слова:

— Сигареты ести, яйса ести, виски ести!..

Появляются вереницы легковых и грузовых извозчиков. Они что-то и кого-то куда-то везут. Японцев здесь еще очень много. Мужчины куда-то спешат, хотя, казалось бы, им уже некуда торопиться. Все они одеты на один манер: в пыжиковые малахаи с бледно-зеленым верхом, такие же бледно-зеленые толстые шубы и огромные меховые башмаки — явно не по ноге; узкие брючки дудочкой делают их похожими на диковинных насекомых.

Город живет своей жизнью, замаскированной крупными иероглифами вывесок. Смотришь в его улицы, сквозящие фиолетовым маревом, а ощущение — будто глядишь в бездонную пропасть. Тут в каждом доме непонятные людские судьбы. Китайцы, японцы, корейцы, маньчжуры. Особенно деятельны корейцы: они не потерпели никакого урона, хотя и служили японцам. У них богатые, обеспеченные дома. Корейцы — это специалисты: электрики, связисты, врачи, конторские служащие, огородники, железнодорожники, и в них всегда нужда. Они ходят с важным видом, и на гоминьдановских чиновников поглядывают со снисходительным презрением. Корейцы охотно помогают советскому командованию. Их незаменимость ощущается всякий раз. По сути, сейчас они цементируют хозяйственную жизнь города, чувствуя себя в полной безопасности. В Корею возвращаться не собираются. Им и тут хорошо. Японцы называли Маньчжурию «страной процветания». Для корейцев она продолжает оставаться таковой. Они процветают, как, пожалуй, не процветали до этого.

Да, город живет… С грохотом проносятся замызганные трамваи, приходят и уходят поезда. Кто-то подвозит уголь и продовольствие. Работают кафе и рестораны. И все-таки я ощущаю, как пульс жизни словно бы замедляется.

Над Чанчунем висит тень неуверенности: русские скоро уйдут, и кто знает, что тогда будет. Гоминьдановская администрация уже пытается наложить лапу на торговлю, идут беспрестанные обыски — ищут сторонников народной власти. Тюрьмы полны будто бы грабителями и хулиганами. В кварталах бедноты — «старом китайском городе» — гоминьдановцев встречают нелюбезно: нападают всем скопом и избивают.

Нашего ухода не хочет никто, кроме гоминьдановцев. Да и они побаиваются, что сюда сразу же вступят части Объединенной демократической армии — она совсем рядом, в Яомыни. На северо-восток от Чанчуня гоминьдановцам ходу нет.

Напряжение растет и растет. Идет некий подспудный процесс неприятия власти Чан Кайши. Кто-то ночью сорвал все его портреты, кто-то прячет оружие, кто-то поддерживает связь с Объединенной армией; окрестное население организует крестьянские отряды самообороны. Никто не желает отдавать свободу и землю, с которой советская Красная Армия согнала японцев. Крестьяне начинают отбирать землю у помещиков, идет классовое расслоение в деревне, борьба обостряется. В Чанчуне появились профсоюзы, чего раньше не было и не могло быть.

На базаре я заговаривала с крестьянами, приехавшими издалека. С яростным восторгом говорили они о том, что скоро-скоро начнется раздел между безземельными и малоземельными крестьянами земли, которая принадлежала японцам и предателям народа. Большие надежды связывали с получением натуральных ссуд для посева. Когда земля засеяна, за нее можно постоять.

Я словно бы окуналась в историю двадцатых годов своей Родины. Землица… она всюду дорога. Мозолистые руки одинаковы и у русского и у китайского труженика. Даже самый темный понимает: возврата к прошлому не должно быть!

Маленький эпизод.

Кривой Цзо И все двадцать семь ли от своей деревни до Чанчуня тащил на спине мешок с рисом. Надеялся выгодно продать его в городе и купить кое-что для своей многочисленной семьи. У входа в город его остановили два человека в синих стеганых куртках, меховых шапках и добротных японских оранжевых сапогах. Это были гоминьдановские полицейские.

— Что несешь, старик? — сурово спросил один из них и ухватился за мешок.

— Рис на продажу, — спокойно ответил Цзо И. Он не боялся этих людей, так как не нарушал закон.

— Ты украл этот рис? — допытывался полицейский.

Цзо И обиделся:

— Я никогда ничего не крал. Рис нам роздали солдаты.

— Какие солдаты?

— Русские, конечно. Они сказали, что весь рис и земля японского общества принадлежат теперь нам, крестьянам.

— Вас надули красные, — зло сказал полицейский. — Все земли и весь рис принадлежат гоминьдановской власти. Запомни это и передай своим землякам! Русские скоро уйдут из Чанчуня. Клади мешок на землю! Мы дадим тебе расписку, что ты сдал этот рис для нужд нашей армии.

— Я не знаю вашей армии, это мой рис, и я его никому не отдам!

Гоминьдановский полицейский ударил Цзо И бамбуковой палкой по голове. Но старик устоял на ногах и принялся кричать, созывая народ. Скоро собралась огромная толпа. Полицейские пытались разогнать ее, но только озлобили. Кто-то запустил в полицейских камнем, когда один из них упал, его схватили за ноги и поволокли в ров. Другому так наломали бока, что он бежал вприпрыжку и вопил во весь голос, а толпа хохотала.

— Только глупые люди не могут понять, что русские солдаты отдали рис и землю мне, а не гоминьдану! — убежденно сказал Цзо И. — Мы собрались в ополчение против таких вот непрошеных хозяев. Пусть только сунутся… У нас и винтовки есть…

Я шла по обсаженной деревьями главной улице Чанчуня и вбирала в себя маленькие эпизоды чужой жизни.

Раза два Петя Голованов приглашал меня в клуб железнодорожников, где выступали наши артисты, приехавшие из Москвы. Они спели свои песни, показали балетные номера и уехали, а мы остались. Непостижимые расстояния отделяют меня от Москвы, где мое мирное будущее. Это будущее почему-то всякий раз представляется в виде Тверского бульвара, где можно спокойно сидеть на скамеечке и читать книгу.

Неужели все ураганы пронеслись и стихли навеки?.. В какое сложное время мы живем. Для многих все очаги войны погашены, а то, что происходит здесь, в Маньчжурии, представляется частным эпизодом истории. Ведь все раз и навсегда закончено! Осталось судить этих самых, фамилии которых трудно запомнить: Хата, Хирота, Сато, Нагано, Муто, Хосино, Араки, Итагаки, Ока и Мацуока… Претенденты на мировое господство…

Мне и еще двум девушкам из штаба — Ирине Котовой и Клавдии Зозулиной — отвели двухэтажный серый, словно ласточкино гнездо, особняк, где, как и в мукденской гостинице «Ямато», все было на японский лад: раздвижные стены, нары для спанья, ширмы, желтые циновки на полу. И все-таки особняк имел некоторые отличия: здесь висели хрустальные люстры, мебель была инкрустирована перламутром; в узких нишах стояли лаковые шкатулки. Мы поселились на первом этаже, второй пустовал.

Еще недавно наш особняк утопал в зелени, лепестки запоздалых цветов усыпали ступени. Теперь и он выглядел как-то бесприютно. Снега не было, была только холодная удушливая пыль.

Дома было тепло и уютно. С некоторых пор здесь хозяйничала Эйко, наша добровольная помощница. Она убирала комнаты, готовила нам ванну, подавала по вечерам чай. Познакомилась я с ней в той самой православной церкви, в которой совершал службы японский поп Яков Тахей, представляющий японскую церковь Христа в Маньчжурии. В церкви еще в августе поселились с детьми жены японских офицеров, попавших к нам в плен. Они терпеливо ждали отправки в метрополию. Начальство послало меня выяснить, в чем нуждаются семьи военнопленных. Задание было не из приятных, но я отправилась. Одна. В военной форме.

В храме горели свечи. На полу лежали соломенные циновки. Каждая семья занимала две-три циновки, отгороженные раздвижными ширмами. Укрывались толстыми одеялами. Повсюду тлел уголь в обогревательных горшках-хибати.

Женщины, сидя на корточках, смотрели на меня безучастными глазами. К ним жались малыши, укутанные в теплое. Японки не ждали от нас ничего хорошего. Дети постарше бросали на меня недоброжелательные взгляды и настороженно наблюдали за каждым моим движением. Кто-то выкрикнул испуганное «арра!». Я поздоровалась. Они, как по команде, стали отвешивать низкие поклоны.

Откуда-то из-за клироса, где обычно размещаются певчие, вышел отец Яков. Неизвестно почему извинился:

— Гомэн насай!

Обрадовался, когда я заговорила по-японски. Узнав, зачем пришла, совсем повеселел и, остановившись посреди храма, высоким, слегка визгливым голосом объявил о цели моего визита. Женщины, потеряв сдержанность, все разом загалдели. Я заткнула уши.

Тогда вперед выступила Эйко и заявила, что она здесь за старшую. Она хорошо знает, кто в чем нуждается. Все хотят вернуться в Японию.

Эйко говорила грубоватым, решительным голосом. Красавицей ее назвать я бы не отважилась, но чем-то привлекало живое, умное лицо с большими коричневыми глазами.

Со мной она сразу взяла доверительный тон, и я превратилась в «Веру-сан». Японских церемоний с поклонами и комплиментами Эйко не любила и откровенно заявила об этом: «Когда много кланяются, смешно!»

— И все же, будь добра, обучи меня этим церемониям, — попросила я.

Она рассмеялась и пообещала выполнить мою просьбу.

Эйко-сан была женой поручика Косаку из штаба Квантунской армии, сильно переживала за мужа и откровенно ругала микадо, который сдал ее Косаку в плен к большевикам. Потом, спохватываясь, начинала доказывать, что во всех несчастьях виноваты не отдельные люди, а обстоятельства. Истинное терпение — терпеть нестерпимое.

— Нам с Косаку не везет, — призналась она. — Его долго не повышали по службе — был на побегушках у начальства. Потом вдруг объявили, что отсылают на острова, где идет война с американцами. Я испугалась. Он сказал, что мне лучше всего вернуться в Токио, к родителям. А Токио беспрестанно бомбили, там голод, пожары. В нашем токийском доме нет ни горячей воды, ни отопления. После привольной жизни в Чанчуне не хотелось возвращаться туда. Говорят, американцы сбросили на Хиросиму какую-то особую бомбу. Может быть, и лучше, что в Маньчжурию пришли вы. Косаку — начальник небольшой, пусть лучше побудет в плену, пока в Японии все не образуется…

Эйко-сан отличалась трезвостью суждений. Когда я заговаривала о прелестях Никко, о храмах Киото и Нары, о японском пантеоне богов, о вековых криптомериях, об экзотичности японских обычаев, она смотрела на меня насмешливо, даже чуть с презрением.

— Это для туристов, — небрежно роняла Эйко. — У жрецов всех храмов почки заросли жиром. Японец молится всем богам без разбору, потому что верит плохо. Боги ему нужны как помощники, а не для почитания. Когда мы кашляем, то просим помощи у сострадательного Дзидзо или у милосердной целительницы богини Каннон. А если они глухи к молитвам, упрашиваем властителя ада Емма-о, или мартышек Косин, или бога грома, похожего на лягушку с ослиными ушами: не так уж важно, кто поможет, если ты попал в беду. Думаю, сейчас боги отвернулись от Японии и нужно просить помощи у советского командования.

Вначале мне подумалось, что в православном храме собрались японки, верующие в Христа. Но это было не так. Их всех собрал здесь невзрачный, но энергичный Тахей: мол, в православной церкви безопаснее, так как русские — православные. Церковь в Чанчуне, должно быть, существовала давно, еще с той поры, когда Чанчунь был небольшим уездным городком. Сперва в ней молились русские эмигранты из пригорода Каученцзы. Потом командование Квантунской армии приспособило ее для своих пропагандистских нужд, поскольку среди японских военнослужащих встречались и христиане. Еще в 1936 году папа римский разрешил японским католикам совершать обряды в синтоистских храмах, молиться богине Аматэрасу. В православной церкви Тахея имелась так называемая камидана — полочка с маленьким алтарем «прародительницы» богини Аматэрасу. Всякий раз, прежде чем начать православную службу, отец Яков посвящал молебен религии «восьми миллионов богов» синто, прося их ниспослать благословение священной власти императора.

На мой недоуменный вопрос, как все это сочетается, отец Яков Тахей кротко отвечал, что он, мол, не волен в своих действиях, ибо руководствовался ежемесячными тематическими разработками и указаниями штаба Квантунской армии: все боги хороши, когда они помогают священной миссии Японии объединить страны Азии под властью императора, который сам является живым богом. Какую бы религию ни исповедовал японец, он обязан почитать «солнечную прародительницу», так как синто стоит над всеми религиями.

Тахея держали при штабе Квантунской армии вовсе не для православных японцев, которых в Чанчуне было не так уж много. Его предназначали вести прояпонскую пропаганду среди русского населения Забайкалья, после того как оно будет оккупировано Квантунской армией. Постепенно выяснилось, что этот скромный пастырь прекрасно владеет русским языком. Воистину иезуитское дело — приспособить все религии для своих захватнических целей! Японцам не откажешь в политической гибкости!

И я пришла к выводу, что и японцы и китайцы в своих богов мало верят. Они верят в начальство, того же императора и почитают предков, которые могут быть добрыми и злобно-мстительными, если их перестанут почитать. Это, по сути, вера не в богов, а в духов, нечто близкое к шаманизму, облагороженному красочным мифотворчеством. Северные народности перед охотой смазывали своим деревянным божкам губы жиром, а если охота оказывалась неудачной, секли их ремнями за плохое усердие. Пусть очень отдаленная аналогия, но она все же улавливается…

— Император признался в том, что он простой смертный, а не бог, — сказал Тахей. — Армии больше нет. Значит, нет смысла кланяться Аматэрасу Омиками. Мы теперь молимся только Христу и святой деве Марии. Наш мир — это Берег, где страдают дети, и все живое, что пришло в мир от колен великой матери нашей, — это дети Берега страданий…

Сперва по делам, заботам, потом просто так, в силу возникшей обоюдной симпатии, Эйко стала заходить к нам в особняк. Она как-то незаметно сделалась необходимой. Бегала на базар, убирала дом, варила на всю ватагу клейкий рис и со смехом учила нас пользоваться хаси — палочками для еды.

— Здесь жило большое начальство, — сказала она, тщательно осмотрев особняк. — Эта улица называлась Правительственной. Если идти по ней на север, то выйдешь прямо к большому императорскому дворцу. Мы с Косаку занимали одну комнату в доме неподалеку от жандармского управления.

Возможно, до нас особняк в самом деле занимал какой-нибудь финансовый или железнодорожный туз. Мы очутились в зеленом аристократическом районе по воле случая. Наверное, у туза была молодая жена: в спальне на туалетном столике стояло затейливое зеркало кагамидан с ящичками из карельской березы, повсюду валялись женские безделушки. В стенных шкафах висели женские кимоно всевозможных расцветок и рисунков, накидки-хаори с гербами дома. Мы ничего не трогали, нам и в голову не приходило рыться в чужом барахле.

— Выбирай все, что тебе нравится, — сказала я Эйко.

Она рассмеялась:

— У меня длинные прямые ноги, зачем их прятать в кимоно?

Так ничего и не взяла.

Японское жилище не загромождается вещами, и дом туза не являлся исключением. Здесь конечно же оставляли обувь за порогом и по комнатам ходили в носках. Наверное, и туз сидел в белых, с выделенным большим пальцем матерчатых носочках на циновках, попивал чаек, сакэ и закусывал обсахаренной рыбой. Он сидел на корточках в своем широком, как сутана, черном кимоно, поглядывал на свой самурайский меч, лежащий на алтаре, или же, лениво позевывая, наблюдал за игрой рыбок в аквариуме, угрюмо любовался картиной — свитком в нише, изящной вазой с корявой веткой сливы. Дома он редко с кем разговаривал, боясь уронить мужское достоинство, и в сеги — японские шахматы — играл сам с собой.

Он бежал из Чанчуня без оглядки, побросав святыни Аматэрасу — бронзовое зеркало, изогнутую пластину из нефрита и меч особой закалки. Портрет Хирохито сорвался с какого-то гвоздя и висел вверх ногами. Мы не стали снимать — пусть себе висит!

Ах, самурайский меч! Вот он лежит передо мной, иногда им Эйко рубит мясо. У нее это ловко получается. Хозяин побросал святыни, предал их, и они потеряли свою святость. И алтарь предков, и алтарь Аматэрасу — все выглядело сиротливо; их святость была попрана трусостью. Взмахами меча разрубая бараньи кости, Эйко, словно эрудированный экскурсовод, неторопливо рассказывала, откуда берутся самурайские мечи.

У каждого почтенного японца, если он из рода самураев, у которого в доме есть и радио и телефон, который ездит на автомобилях и играет на бирже, есть священный меч и белое кимоно с гербом рода. Изготовление самурайских мечей до сих пор сопровождается старинными обрядами. Их кует ограниченное число всеми почитаемых ремесленников-тоджиси, которые работают строго в согласии с традициями многих веков. Мечи обоюдоострые и режут легче самой острой бритвы. Их делают из стали, закаленной способом, неизвестным европейцам и тщательно сохраняемым в тайне мастерами. В то время, когда куется добела накаленный меч, помощники мастера поют песню, в которой восхваляется доблесть древних героев Страны восходящего солнца. Выкованный меч покрывают смесью золы, растительных соков, благовоний и крови самого самурая. После специальной церемонии отец вручает меч своему сыну — меч становится его святыней. Потеря меча считается величайшим позором даже сейчас; человек, потерявший меч, обязан совершить над собой харакири. Наш меч был, судя по всему, старинный, украшенный красивыми рисунками, вероятно, эпохи Ашикага. Ножны простые, без инкрустации, а это первый признак эпохи. Чем драгоценнее было оружие, тем скромнее ножны: прекрасный символ безукоризненного воина, который культивировал свою душу, но презирал тело — ничтожную оболочку души. Мечи служили не только для битв, но и для дуэлей. Прежде чем вступить в бой, самурай душил свое оружие и шлем амброй. Срубив противнику голову, он клал ее в свой шлем, как в корзину, и запах амбры заглушал запах крови. Сколько красивой ритуальности — и все в конечном итоге лишь для того, чтобы сдать самурайский меч сержанту Иванову. Я видела горы сданных японских мечей, кучи японских орденов и медалей.

Наш самурай, по всей видимости, небрежно относился к оружию: его меч был туповат и годился разве что для разделки баранины.

Висит в шкафу и белое кимоно с гербами рода его владельца. Наверное, он никогда его не надевал. Белое кимоно обычно надевают перед смертью, когда хотят совершить харакири. Дикая романтика предков, должно быть, не привлекала нашего туза. Век бусидо кончился.

— У богатых самураев, — продолжала свой рассказ Эйко, — существовала даже специальная комната, где стояло чучело предка в роскошных доспехах, его окуривали благовониями. Косаку всегда сердился и говорил, что чучелу его начальника, генерала Ёсимура, живется просторнее, чем нам.

В особняке остались альбомы с открытками и фотографиями. Открытки прославляли красоты Японии, знаменитых гейш и борцов.

Так проводили мы досуг, перетряхивая альбомчики-открыточки и перемывая кости сбежавшим хозяевам особняка.

При всей обнаженности своего отношения к жизни Эйко была чуткой, поэтичной натурой. Разбиралась в японском искусстве, почитая Огата Корина за его «36 прославленных поэтов» и за то, что он создал для жены правительственного чиновника Курано-сукэ изысканный костюм, состоявший из двойного черного кимоно с черным широким поясом-оби и белоснежным нижним кимоно, выглядывающим из ворота и внизу у ног. Оказывается, в те далекие времена костюм завоевал пальму первенства на конкурсе мод. Кому-нибудь подобные сведения были бы просто ни к чему, а я через Эйко вживалась в прошлое Японии.

Эйко хорошо знала хайку — стихи классиков и романы эпохи Мейдзи.

Неужели когда-то

Эти цветущие склоны

Видали битвы?

(Хайку Ватанабэ Кадзана)

Осенняя луна.

Замерзли в ее сиянии

Крылья стрекозы.

(Хайку Моэна)

Сидя прямо на полу, на собственных пятках, Эйко приятным негромким голосом читала нараспев что-то очень старинное, хрестоматийно знакомое.

В наш серый замороженный особняк влетели синие стрекозы, «скользящие над озерной гладью в закатном солнце», «бабочки в цветах»; текли и текли стихи, словно сотканные из летящего снега:

Как будто там кто-то стоит,

Рассыпая жемчужные перлы…

И беспрерывно летят все они,

Рукав же мой узок…

Она оказалась искусной художницей. Учила меня рисовать, и я удивлялась, как непринужденно, словно бы без всяких усилий, Эйко взмахами кисти изображала пышно распустившиеся розовые цветы лотоса и сочные зеленые листья. Она умела рисовать сырые ветки, тростник, засыпанный снегом, тонконогих птиц.

Иногда Эйко приносила сямисэн — струнный инструмент и пела островные песни, очень протяжные и печальные. В них билась тоска по несбыточному:

Чем было бы возможно

Непоправимое исправить?!

Быть может, лишь одним — слезами!

Вольно или невольно, до знакомства с Эйко-сан, я воспринимала Японию не столько по сухим справочникам и даже не по рассказам революционных писателей — Кобаяси, Катаока, Хаяси, Фудзимори, сколько по смягченным экзотикой путевым запискам туристов и романам Пьера Лоти, хотя и догадывалась, что поддаюсь сладостному обману, идеализируя грубую, конкретную жизнь. Я воспринимала все через некие пласты красочной культуры: золотые и серебряные павильоны; величественные белые феодальные замки, словно стремящиеся улететь в небо на своих крылатых крышах; представления бугаку в страшных раскрашенных деревянных масках, на берегу океана, перед воротами тории; живопись в жанре сандзуйга, что значит «горы — вода»; картины Хиросигэ, Утамаро, великого Хокусая… Жизнь меняется, а культура лишь обрастает новыми слоями — она как кольца дерева на сердцевине народной души. Меня всегда поражали высокий художественный вкус, самобытность и тонкость японской культуры.

Эйко-сан была представительницей экзотического островного народа, чье происхождение затеряно в тумане веков. Откуда они пришли? Во всяком случае, есть одно любопытное обстоятельство: японцы — единственный народ в мире, не имеющий и не имевший никогда домашнего скота. Значит, приплыли откуда-то, захватили острова. Их дети не знают коровьего молока.

Но у Эйко-сан на «экзотичность» имелся свой собственный взгляд: самым экзотическим народом ей казались русские.

— Ни у кого нет таких веселых танцев! — сказала она. — Я видела, как пляшут ваши солдаты. Захватывает дух. Такие люди не могут быть злыми.

Поговорив с начальством, я решила узаконить пребывание Эйко в нашем особняке. Пусть получает заработную плату. Когда заговорила с ней об этом, она рассердилась.

— Эйко не нужно никаких денег. Пусть Вера-сан позаботится о тех женщинах из храма: когда в Японию уедет последняя семья, с ней уедет и Эйко.

Эйко совсем прижилась, и, судя по ее поведению, ей вовсе не хотелось возвращаться в разрушенный Токио. Прислугой она себя не чувствовала, скорее компаньонкой. По вечерам развлекались игрой ханафуда — карты с изображением цветов.

— У японцев нет привязанности к родным местам, — как-то сказала она. — В поисках работы целые семьи перебрались в Америку, в Индокитай, Индию, Индонезию. А сейчас в Японии особенно трудно найти работу. Да я ничего путного и не умею делать. Быть обузой родным не хочу. Они торговали шелковичными коконами. Теперь, наверное, разорились и бедствуют. Мне с Верой-сан хорошо.

Что можно было ответить на это? Все мотивировано здравым смыслом Эйко. Ей хотелось одного: выжить, дождаться своего Косаку. О жерновах истории она думала меньше всего.

Иногда на Эйко находила хандра. Она сидела безучастная ко всему, сникшая. Или же с болезненным интересом начинала расспрашивать о том, что происходит сейчас в Японии: Вера-сан — офицер и должна все знать.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.