1903 год
1903 год
4 мая. Угрюмые всегда петербуржцы повеселели: сегодня разрешено женщинам ездить на верхах конок[1]. Невольно улыбаешься, видя, как неумело, подобрав юбки, и сконфуженно, подымаются по крутым лесенкам барышни и дамы; глаз не привык встречать на империалах среди чуек и смазных сапогов нарядные жакетки и шляпы с цветами. Нынче обще-петербургское представление и первый женский дебют.
7 мая. Телеграф принес весть об убийстве уфимского губернатора Богдановича[2].
Весть эта принята обществом довольно равнодушно: смерть Боголепова и Сипягина[3] приучила уже к подобным событиям, да Богданович и не пользовался расположением.
В газетах, конечно, помещены трогательные некрологи, где он выставлялся в некоторого рода ореоле, но… чего не печатают в наших газетах!
8 мая. Дожди и дожди. Будет прискорбно, если празднование 200-летия Петербурга пройдет при такой погоде!
Городской голова Лелянов[4] возил к министру внутренних дел церемониалы торжеств для утверждения; Плеве[5], увидав их, замахал руками и произнес: «Короче, как можно короче!»
Есть слухи, что в юбилейные дни произойдут беспорядки; солдатам приказано выдать по 35 патронов на человека.
9 мая. П. П. Шенк[6], заведывающий библиотекой Императорских театров, рассказал мне любопытный случай с покойным Д. Григоровичем[7]. Он был председателем Литературно-театрального комитета и однажды явился в библиотеку, передал Шенку протокол заседания и ушел. Шенк пробежал протокол. Трактовалось о какой-то пьесе: разделывали ее, что называется, под орех: и не сценична, и деланна, и характеров нет, и т. д., и т. д.
Проходит несколько дней — в библиотеку ураганом врывается Григорович.
— Где протокол? где протокол? возбужденно спрашивает он у Шенка. Тот отдал ему бумагу, и старик Григорович стремглав бросился вон, как оказалось потом, опять в комитет.
На другой день является он в библиотеку и отдает Шенку протокол о той же пьесе. Читает он его и глазам не верит. Пьеса хвалится до небес — и сценична она и характеры выдержаны, и мастерски написана. Что за метаморфоза?.. Загадка скоро разъяснилась.
М. Г. Савина
Передав в библиотеку первый протокол, Григорович поскакал к М. Г. Савиной[8]: пьесу неизвестного автора представила она для своего бенефиса. У Савиной сидел А. С. Суворин[9].
— Помилуйте, матушка Марья Гавриловна, заговорил войдя Григорович. — Я сейчас из заседания, читали представленную вами пьесу: это, простите, черт знает что — никуда не годная вещь!.. — и пошел честить ее.
Д. В. Григорович
Марья Гавриловна молчала и улыбалась. Наконец, Григорович кончил.
— А вот позвольте вам представить автора этой пьесы, сказала Савина, указывая на Суворина.
Григоровича словно ужалило; он забормотал, залепетал, растерялся.
— Да вы про что, Марья Гавриловна? Про какую пьесу? Вы ведь представили их две… (пьеса была представлена ею только одна, и М. Г. усмехнулась). Так это я вот про ту… а эта, Алексея Сергеевича, она нет, она великолепна, она одобрена!..
Схватил шапку и убежал как мальчик, переделывать протокол[10].
Сегодня опубликовано высочайшее повеление об увольнении бессарабского губернатора фон Раабена за допущение им кишиневского погрома евреев[11]. Говорят, что истинный виновник погрома — Плеве, задумавший, якобы, его с целью отвлечения внимания общества от брожения и беспорядков, происходящих повсеместно на Руси.
10 мая. Петербург готовится к юбилею: не все их праздновать литераторам да чиновникам! На Невском и Литейном врывают в землю высокие шесты с орлами, сооружают арки и т. д. Погода прояснилась, тепло. По городу во множестве рассылаются и раскидываются прокламации, призывающие всех примкнуть к беспорядкам, предположенным во дни празднеств. Думаю, что именно вследствие этих прокламаций ничего не произойдет, и листки эти предназначены лишь для отравления спокойствия Плеве и градоначальника Клейгельса[12].
14 мая. Усиленно говорят, что рабочих на петербургские празднества не допустят и заставят работать под угрозой немедленной высылки. Сперва предполагалось торжествовать все три дня, теперь «юбилей» продлится всего один — шестнадцатого. В ночь на 17-е все украшения, флаги и пр. приказано убрать.
Стоило возводить и устраивать всю эту миллионную мишуру на один день! Лучше было бы не затевать совсем ничего и не приглашать заморских гостей за сто верст киселя хлебать!
15 мая. По фабрикам и заводам объявлено, что 16-го работы должны производиться; неявившиеся будут уволены и высланы немедленно.
Украшений мало. На Невском расставлены какие-то нелепые, плохо окрашенные красные шесты с гербами; часть их окружена как бы круглой решеткой, опирающейся на остовы кораблей; постаменты под этими кораблями зеленые. Недурна арка на Английской набережной; в основаниях ее два корабля со снастями и пушками типов петровской эпохи. Прочие части города, кроме Невского, Морской и Сенатской площади, в смысле украшений пусты. Неизвестно зачем и для кого — для провинции, что ли — газеты врут об этих украшениях. Прочитаешь их — кажется, сейчас выйдешь из дома — увидишь какую-нибудь сказку из 1001 ночи, а выйдешь — полное разочарование! С нетерпением ждут все вечера: 16-го предполагается феерическая иллюминация.
Настроение в городе тревожное, мало кто интересуется Петром Великим и юбилеем — до них почти никому дела нет, интересуются и говорят об ожидающихся скандалах. Кроме прокламаций рассылаются и подметные письма: один сенатор получил предупреждение, чтобы женщины и дети не выходили 16-го на улицу, так как помимо беспорядков будут производиться обливания серной кислотой[13].
16 мая. Утро чудесное! Пошел по Невскому пр. пешком к собору Исаакия. Пестреют флаги и драпировки, магазины закрыты. Против Невского у Николаевского вокзала стоит арка с тремя картинами: средняя изображает бурю на море и Петра, спасающего тонущих; левая — вид Петербурга, правая — вид Невы до основания города. Народ лился по обеим сторонам густой и спокойной волной; много было простонародья, все приодеты, чистенькие, трезвые: винные лавки были закрыты еще накануне.
Некоторые дома украсились художественно. Всероссийски известный пройдоха — Генрих Блок весь футляр, закрывающий новостроющийся дом его[14], завесил гигантским полотном с цифрою 200 среди нарисованных цветных гирлянд. Дурацкие шесты обвили ельником; на панели против Гостиного двора устроен сквозной зеленый трельяж, тоже перевитый ельником. Это место — лучшее в Петербурге. Против средних ворот устроен дикий уголок первобытной Невы: скалы, ели, и среди них с топором в руке стоит Петр, как бы озирая простор перед собой. Задумана декорация и выполнена художественно. Несколько наискосок, со стен Пассажа, выдвигается нос оснащенного белого корабля с надписью «Россия»; на нем опять Петр. Дума украшена безвкусно: перед какой-то размазанной по полотну яичницей, долженствующей изображать лучи восходящего солнца, вычурно и напыщенно стоит Петр, опираясь на трость; боковые картины тоже аховые, не выше работ домовых маляров; одна представляет иллюстрацию к стихотворению о починке Петром разбитой ядрами лодки рыбака; Петру сделали такую физиономию, точно он не лодку чинил, а стрельцов рубил!
Городская дума в дни празднования 200-летия Петербурга
На углу Михайловской ул. устроен деревянный фонтан — скверно выкрашенный; везде елки, елки без конца, словно на похоронах по первому разряду.
К Исаакию с Морской не пускали; на Неву доступа без билетов не было. Мосты были разведены, а через Николаевский и Литейный публику пускали по рассмотрении физиономий полицией. Многотрудные обязанности возложены на нее, бедную; и «тащщи» и «не пущщай» и физиономистом будь! Последнее слово, впрочем, трактуется по-особому: бить по физиям.
По окончании церемонии освящения нового Троицкого моста — долгонько строили его, сердешного![15] — через Машков переулок я пробрался к Неве, как раз в момент открытия пальбы. Вся река вдоль левого берега была покрыта разнокалиберными судами, увешанными гирляндами флагов; ясный день, многочисленные суда, флаги на домах — все давало красивую картину. Белые дымки, то и дело взлетавшие над крепостью и с бортов судов, делали ее еще более величественной; громы орудий не смолкали.
Народа везде море. Вдоль Невы, мимо трибун против Троицкого моста, мимо памятника дикарю без штанов с надписью «Суворов», через Царицын луг прошел я на Литейный пр. и направился домой.
Всюду было удивительно чинно и спокойно — ни свистка, ни шума, ни обычной на улицах семиэтажной брани нигде не слышалось. Зато не видел и веселых лиц; казалось, что был не народный праздник, а просто приказали сотням тысяч людей вырядиться получше и явиться в центр города; они это исполнили и пришли несколько удивленные, недоумевающие. Письма не подействовали: барынь и барышень на улицах пестрело видимо-невидимо. Однако, нашлись и такие, что этим писаньям поверили и просидели дома, все время ожидая чего-то ужасного.
Вечер. В девять с половиной час. вечера поехал прокатиться по Невскому и полюбоваться иллюминацией. Народа — гибель. Частные общественные экипажи не ходили; конки набиты битком. По обе стороны улиц — тесная, едва двигающаяся, поразительно чинная лава людей. Ни шуток, ни смеха — точно громадная процессия медленно движется за гробом, или крестным ходом.
Я проехал к памятнику Петра на Сенатскую площадь и обошел ее. Более безвкусно-нелепых украшений, чем какие стоят там, выдумать трудно.
Отступя от памятника, полукругом расставлены, начиная от царской палатки, увитые ельником мавзолеи со щитами на них. На каждом щите — года смерти царей: 1725 — год смерти Петра, 1727 — Екатерины I, и т. д., и т. д. … Не забыт и несчастный Иоанн Антонович: год его царствования красовался тоже. На последнем мавзолее виднелся на щите только вензель: Н. II. Впечатление было такое, словно мы попали на Александро-Невское кладбище. Чья фантазия родила эти мавзолеи — не знаю!
Празднование 200-летия Петербурга на Сенатской площади
Зато площадь — еще недавно угрюмая, голая, вымощенная булыжником — предстала в новом, прекрасном виде: чудным цветником, примкнувшим к парку. Работы над этой затеей шли спешные и были закончены только накануне. Публика гуляла и ожидала зрелища, но иллюминации не было. Только на темной Неве довольно эффектно осветились три судна: одно в виде звезды, на другом среди огненных рей краснела в воздухе огромная буква П. В толпе шныряли продавцы флажков, жетонов, платков; торговали этими вещицами бойко.
Наконец, разнеслась весть, что иллюминация отменена. Как, зачем, почему?! Ничего не известно. Ожидавшая зрелища публика раздражилась, да оно и понятно! Юбилеи Петербурга бывают не каждый день, и жители вправе были требовать и хотеть, чтобы им дали возможность полюбоваться хоть чем-нибудь: «особы» были приглашены на разные спектакли и обеды, а весь миллионный город, платя всякие налоги, рассчитывал только на эту иллюминацию. Многие истратили значительные для них суммы на проезд на дорого стоивших извозчиках исключительно ради нее — и вдруг отмена. Мирная толпа наэлектризовалась, и достаточно было двух-трех смелых голов, решительного какого-нибудь крика — и скандал был бы готов. Но смельчаков, или охотников, не нашлось, и лава из десятков тысяч людей продолжала течь по Невскому.
В 12-м часу вернулся домой. Только на корабле Пассажа горел красный огонь и эффектно вырисовывал из мрака первого революционера земли русской. Получилась аллегория: всеобщая тьма и среди нее — одинокий великий Петр. Не любят у нас света! И неужто власть имущим не придет в головы, или в то, что заменяет их, что если бы захотела толпа учинить беспорядки, — учинила бы их и впотьмах, как и при свете, и что, собственно говоря, сами же они подстрекали ее этой отменой к буйствам?
17 мая. Авторы подметных писем могут-таки поздравить себя с достижением цели: верхи терроризованы, и для широкого доказательства этого отменили иллюминацию.
Беспорядки, как оказалось, все-таки были. В Народном доме какие-то карманники крикнули: «тигры вырвались», и бросились в толпу. Произошла паника, и в результате, как говорят, — девять убитых и несколько раненых. Передавали, что Клейгельс, узнав о творящемся в Народном доме, с перепугу принял это за начало настоящих беспорядков и приказал не зажигать иллюминацию. У страха глава велики, хотя и то сказать: здорово у него должны были быть напряжены нервы за эти дни!
Все украшения — шесты, флаги и т. д. все, кроме громоздких арок, исчезло за ночь… Город выглядит ободранным… Позорно мы отпраздновали предполагавшуюся «неделю» Петра! Газеты полны восхвалений и восхищений насчет удачи праздника. Может быть, он и очень удался в Думе за обеденными столами, но на улицах, там, где был весь Петербург, в публичных местах… Нет, не удался наш праздник и не удался, благодаря неуместной и позорной трусости! «Все врут календари», сказал еще Фамусов; «все врут газеты», скажу и я вместе со всеми очевидцами этого торжества, на которое убили сотни тысяч!
20 мая. Сильно поговаривают о войне. Если вспыхнет где-либо — надо ждать всемирной клочки. Говорят, что Куропаткину очень хочется подраться, но Витте[16] сдерживает задор его. Не знаю что — глупость или трусость обнаруживают наши русские политики. Русские!! Опять, должно быть, придется русским людям просить государя, чтоб наградил их — пожаловал в немцы.
Июнь. Неспокойно на Руси! Везде беспорядки, беспорядки… Что-то новое и неотвратимое надвигается на нас, и как жалки и тщетны кажутся наблюдающему со стороны усилия власть имущих остановить в России колесо мирового закона!
Куда ни придешь — везде толкуют или о висящей над нами войне, или о беспорядках.
Когда я ехал в этом году в Крым, в одном купэ со мной находилась харьковская помещица, одна из очевидиц недавно бывших там и в Полтавской губернии разгромов крестьянами помещичьих усадеб. И грозного много было в этом стихийном движении, но и смешного, наивного без конца!
Разгромы были следствием пропаганды; в народе ходили толки о «золотой» грамоте, этой вечной побрякушке, за которой всегда тянулся у нас многомиллионный младенец. Будто эту золотую грамоту прислал царь и указал в ней поделить крестьянам все «панские земли» и т. д. И вот между прочими, известными всем сценами, происходили и следующие.
Во двор одного имения вваливается целая орда баб и мужиков; начался дележ и разграбление усадьбы. Одна баба облюбовала себе карету и, чтоб ее не захватили другие, уселась в нее, а мужик побежал домой за лошадью. Привел он конька, впряг в карету, и баба поехала с торжеством домой, а как на грех навстречу казаки.
— Стой! Кто такие? Чья карета?
— Моя, — отвечает уверенный в своей правоте мужик. — Мне она досталась!
Казаки его за шиворот, но мужичок продолжал защищать «свое» добро и в конце концов его растянули с его бабой и всыпали им «добрэ», как выразилась помещица.
В Полтаве было еще курьезней.
Там всю улицу перед казначейством в один прекрасный день запрудила огромная толпа баб. Стоят и ждут кто с мешком, кто с кульком в руке. Стали их разгонять местные городовые — бабы не идут.
— Да-что вам здесь надо? Чего наперли сюда, черти? — кричали на них.
— А як же, отвечали некоторые. — Мы за грошами пришли!
— За какими деньгами?
— А вот как казначейство делить будут — получим: мы и мешки припасли!
В другом месте в село, уже занятое казаками, явилась вереница подвод с мужиками, бабами и подростками и спрашивают:
— А где здесь контора, где наймают, щоб панов бить?
Что поделать с такой темнотой? И как удержать на земле темноту, когда начинает вставать солнце — просвещение?
Много возбуждений и тревог вызывает предстоящее прославление Серафима Саровского. Особенно усиленно заговорили после письма митрополита Антония в «Новом времени»[17]. Известно было, что комиссией от Святейшего Синода освидетельствованы были останки Серафима и признаны достойными прославления; но как это происходило, что нашла в гробу комиссия — газеты молчали. Письмо Антония брызнуло, как масло в огонь. Он начал с того, что вследствие ходящих по городу подметных писем и угроз силой разоблачить якобы обман духовных лиц, он, Антоний, считает нужным сообщить то, о чем не говорилось до сих пор. Да, в гробу Серафима найдены лишь кости и волосы, все прочее истлело, но не по нетленности останков судят о святости и т. д.
Кому подбрасывались эти письма, что они заключали в себе, ни я, и ни никто из моих знакомых не знал и не слыхал до прочтения этого письма. Много было споров и негодований на это новое прославление; вспоминали императора Николая I, который запретил появление чудес и святых, и таковое прекратилось, а вот теперь Второй Николай приказал им быть — и они стали являться снова, а потому настоящими чудотворцами являются цари.
Е. Н. Чаплин
Переделывают почтамт. До сего времени, чтобы сдать или отправить какую-либо корреспонденцию, публике приходилось тратить уйму времени на поиски надобной экспедиции по разным закоулкам и переулкам. Теперь же решено один из внутренних дворов многочисленных зданий почтамта накрыть стеклянной крышей и устроить общий, грандиозный зал. На эту перестройку ассигнована значительная сумма: во главе дела стоит Ермолай Чаплин[18] — почт-директор, недавно назначенный на этот пост из управляющих Сухопутной таможней. Ранее он был управляющим у светлейшей княгини Юрьевской и нажил порядочную деньгу. Между прочим, некий Мохов, подрядчик, имевший с ним дела, рассказывал мне, что как-то пришел он к Чаплину сдать что-то по условию; Чаплин ему 70 р., а расписку потребовал на 100… Дальнейших пояснений не требуется. Службой своей он почти не занимался, но показать все умел с казовой стороны[19] и удивительно мог оказываться приятным и любезным нужным ему людям. Так, напр., по таможенному тарифу свиное мясо во всех видах запрещено к вывозу; между тем в таможню прибывает на имя высокопоставленного лица ящик с вестфальской ветчиной. Помощник пакгауз, производивший досмотр вместе с членом[20], заявил, что хотя это и высокопоставленной особе, тем не менее, он не считает себя вправе нарушать закон, обязательный для всех. Член, зная Чаплина, не решился высказаться так же и пошел к Чаплину. Тот выслушал члена.
— Какое же в действительности мясо? — спросил он.
— Если вы спрашиваете меня, как Ермолай Николаевич, ответил член, — то я скажу: свиное. Если же как г. управляющий, то докладываю вам, что по моему мнению мясо говяжье.
— Хорошо-с, сказал Чаплин. — Я приду и лично досмотрю с вами.
Помощник был отстранен, передосмотр произведен, и вестфальская ветчина превратилась в оленину. Вот какие Серафимы чудотворцы бывают в таможенном мире! Почтамтские чиновники назначением к ним Чаплина очень недовольны, и причин этому много.
Прежний почт-директор Чернявский был очень вежливый человек — этот же с подчиненными, да еще такими, как почтовые чинуши, но имеющие никакой протекции за собой — Тит Титыч. Чернявский занимал квартиру в 17 комнат; этот же, как только поступил, сейчас же отнял у фельдшера квартиренку и отдал ее своему кучеру; квартиру ему самому отделывают в 31 комнату. Вся же семья его — он, сын да дочь. И это тогда, когда все кричат о тесноте почтамта, недостатке помещений, о том, что чиновники задыхаются в своих конурах и т. д.
Тридцать одна комната — не шутка! Бесцеремонность его с подчиненными настолько велика, что напр. сравнительно крупные лица в мире почтовом — экспедитора — приходят домой со службы и вдруг видят среди гостиной огромные сквозные дыры в полу; мебель и др. вещи в беспорядке, кучей свалены в угол. Что такое? Оказывается, Ермолаю нужно было вешать какие-то массивные люстры, и для этого потребовалось прорезать потолки и сверху, на полах, поставить огромные железные круги.
И он, даже не предупредив хозяев, прямо посылает рабочих, и те идут в чужие квартиры, распоряжаются с вещами, сверлят. Возмутишься вчужине[21].
Одно из нововведений Чаплина — появление на службе в почтамте женщин.
Июль. Газеты полны сообщений о Саровских торжествах. Исцелений, говорят, десятки.
Раздаются толки, будто бы освидетельствованы и прославляются останки не Серафима, а кого-то другого. Утверждают, что отыскался старик и притом из таких, которому рот зажать и на которого цыкнуть неудобно, чуть ли не какой-то отставной местный губернатор, помнивший хорошо могилу Серафима; этот старик заявил комиссии, что могилу они вскрыли не ту, но заявление это — в силу ли запоздалости, или еще почему-либо — комиссия оставила втуне. Тогда тот поскакал в Питер и заварил здесь кашу, будто бы решено по этому поводу сделать исследование и другой могилы. Ну, а если старик прав, и Серафим найдется в другой могиле, тогда что? Этот вопрос теперь у всех на губах.
Но помимо чудес были и беды. Мудрено было рассчитать точно цифру могшего привалить люда, и ошибка была сделана самая опасная: цифру богомольцев взяли меньшую; на торжества явилось <чуть> ли не вдвое большее число, чем то, на которое рассчитывали. Не было ни мест для ночлега, ни пищи; несколько дней царил буквально голод; фунт черного хлеба доходил до 25–30 и выше копеек, тогда как обычная цена его — 2–2 1/2 коп.
Август. Совершенно неожиданно ушел с поста министра финансов Витте. Ему дана почетная отставка — место председателя совета министров.
Газеты поют ему хвалебные оды, по городу же циркулируют самые разнообразные слухи.
Вчера слышал о причине почетной отставки Витте: по возвращении с востока, куда он ездил обозревать свою манчжурскую дорогу, он представил государю доклад о всем найденном. Великий же князь Александр Михайлович[22], Куропаткин и Плеве — враги его — с неоспоримыми данными в руках насели в последнем заседании на Витте и доказали, что он налгал. Витте пришлось молчать, так как на недосмотр другого свалить было нельзя. Вел. князь Александр Михайлович горячился, что у нас все порты черт знает в каком виде, между тем как на них убиты миллионы. (По городу пошел каламбур, что трагическая минута на носу, а Россия без «портов»). С заседания великий князь, несмотря на поздний час, проехал прямо во дворец и в три часа ночи Витте получил приказание прибыть поутру во дворец с управляющим Государственным банком — с Плеске[23]. Плеске находился на даче; ночью его разыскал курьер и передал приказ от Витте наутро в полной форме явиться во дворец. Весьма удивленный всем этим Плеске приехал в назначенное время во дворец; ни он, ни Витте не знали, что значил такой неожиданный вызов.
Витте, вошедший первым, три четверти часа пробыл у государя, наконец позвали Плеске. Государь взволнованно ходил по кабинету; Витте сидел в кресле бледный и осунувшийся.
— Примите дела от него, сказал государь, обращаясь к Плеске: — я назначаю вас управляющим министерством финансов.
Плеске был поражен чуть что не до онемения.
Записываю это со слов людей, которым рассказывал Плеске.
При прощании с министерством Витте был как бы пришибленный, хотя и старался скрыть это. Поговорка: «два медведя в одной берлоге не уживутся» — оправдалась; Плеве съел в конце концов Витте. Насколько правдив, не знаю, но во всяком случае очень характерен для обоих следующий рассказ, ходивший по Петербургу.
И. Репин. Портрет С. Ю. Витте (1903)
Будто Плеве, после обычного обмена с Витте ядовитыми шпильками, сказал ему:
— При подобном направлении политики вашим высокопревосходительством Россия дождется революции через каких-нибудь пять лет!
— А при вашей она дождется ее через два года, — с обычной резкостью возразил Витте.
Чиновники о Витте сожалеют. Говорят, будто бы он не набил себе карманов на таком «карманном» посту, как сделали это его предшественники. Очень может быть. Но хотя сами министры и вообще «знать» из чиновников и не берут теперь взяток — это слишком грубо — зато берут их жены. О знаменитой Матильде — жене Витте я слышал, года два тому назад, от жены лейб-медика Головина[24], Марии Александровны, следующее: как-то случилось ей зайти в Гостином дворе в ювелирный магазин. Почти одновременно с ней вошли две каких-то дамы, и хозяин засеменил перед ними. Дамы рассматривали, разбирали какие-то вещи, наконец отобрали некоторые и стали торговаться. Ювелир запросил 800 р.
— Ну нет, триста, — решительно сказала одна из дам. — И пришлите сейчас же.
Ювелир улыбнулся и развел руками.
— Для вас — извольте-с. Немедленно же будут посланы!
Дамы ушли. Головина с недоумением слушала этот разговор и обратилась к хозяину.
— Послушайте, — сказала она. — Я не знаю теперь, как иметь с вами дело! Вы запрашиваете 800, а отдаете за 300. Это же Бог знает что такое!
— А знаете-с, кто эти дамы? — таинственно спросил ювелир.
— Нет.
— Супруга его высокопревосходительства г. Витте! — многозначительно сообщил хозяин магазина.
— Да вам-то что за дело до Витте?
Тот усмехнулся.
— Верьте совести, что я не запросил ничего лишнего с них, сказал он. — А госпожа Витте дама нужная: биржа в их руках…
Головина поняла наконец.
Конечно, это не взятки… щенки борзые гоголевские! Добавлю еще, что Матильда — еврейка и ни в дворец, и ни в какие высокопоставленные дома ее не приглашали. Ее это выводило из себя, а вельмож, вынужденных лавировать между нежеланием царской семьи встречаться с этой госпожой и самолюбием всесильного еще тогда Витте, ставило в затруднительное положение.
Город до сих пор полон рассказами о похождениях великой княгини Марии Павловны, о ее приключениях по ресторанным кабинетам с Гитри, артистом Михайловского театра, результатом которых явилась стычка Гитри с великим князем Владимиром Александровичем и высылка первого из Петербурга[25]. Не менее мамаши гремела на весь Петербург и даже Россию и дочка ее, великая княжна Елена Владимировна… Про сынков и толковать нечего[26]. Всем памятно, как они шествовали по общей зале ресторана с голой француженкой, что страшно возмутило публику, и дело чуть не дошло до «скандала» (как будто появление голой в публичном месте не есть скандал!) и как они кутили и пили по всем шато-кабакам и т. д.
26 августа. Строительная горячка, несколько лет назад охватившая наш Богом подмоченный Петербург, продолжает свирепствовать. Везде леса и леса; два-три года тому назад Пески представляли собой богоспасаемую тихую окраину, еще полную деревянных домиков и таких же заборов. Теперь это столица. Домики почти исчезли, на их местах, как грибы, в одно, много в два лета, повыросли громадные домины; особенно быстро похорошела Третья Рождественская. Вообще город сильно принялся охорашиваться. Четыре-пять лет тому назад торцовой мостовой были покрыты только набережные до Троицкого моста, Невский пр., Большая Морская, Пушкинская, Караванная, Сергиевская и, частью, Миллионная. Теперь почти все улицы потянулись за ними; Литейный сбросил свои бруски-граниты и оделся в деревянные кубики. К этим перекройкам присоединились еще и другие работы: прокладывают глиняные трубы для нового городского телефона, город изрыт весь точно во время осады; пешеходы, конки, экипажи, — все лепится к одной стороне.
Замечательно и то, что иные дома стоят еще без дверей и окон, из них тянет, как из погребов, сыростью и холодом, а уже в газетах пестреют объявления о сдаче квартир в них. Нарасхват идут!
Дом Елисеева в 1906 г. Фотография К. Буллы
Понемногу открывается новый дом Елисеева[27], что против памятника Екатерины на Невском. Многие нарочно ездят на верхах конок, чтобы полюбоваться этим зданием, предназначенным, к сожалению, не для музея или театра, а для магазина — монстра по части выпивок и закусок. По углам этого нового дворца высятся громадные бронзовые статуи: Торговля, Промышленность и, вероятно, Искусство и Просвещение. Первые две уместны и понятны, а причем вторые две? Вероятно, Елисеев полагает, что искусство и просвещение тоже будут помещаться в его дворце; что ж, он прав: чем не искусство — искусство выпить и чем не просвещение — знание, чем закусить? Облупленный Александринский театр угрюмо выглядывает из-за сквера напротив в виде иллюстрации к тому, что такое в наш век искусство и что выпивка.
Кстати, курьез. На Литейном вдоль Арсенала вытянут ряд старинных пушек с дулами, направленными прямо на противостоящий Окружной суд. Ехидные языки переиначивают и говорят, что «пушки у нас направлены на правосудие»!
30 августа. Чиновничий мир озабочен предстоящим возникновением нового министерства — торговли. Департамент торговли и мануфактуры остается поэтому за штатом, и кто попадет в новое министерство и на какие места — это вопрос. Утверждают, будто бы великий князь Александр Михайлович будет главой этого министерства, и очень не хотят этого; он очень тянет за собою своих офицеров, что помимо заступания дороги старослужащим вводит особый дух, еще большее — чин чина почитай — в среду чиновничества. Хорошо служить — конечно не «канцлером», т. е. не канцлерским чиновником в этих департаментах! На службу являются к часу, походят по коридору (в Министерстве иностранных дел в коридорах царят французский язык, пшютики — будущие вороны по части прозевыванья всяческих осложнений, кроме своих служебных); все одеты по последней картинке, с проборами на затылках; поболтают, почитают газеты, полистают дела и в пять часов за ними нужно гнаться с собаками. Тепленькие места!
Слыхал, что уходит знаменитый Беллюстин — директор таможенного департамента — давно пора! Таможенный мир его ненавидит; этот господин, бывший прежде старшим юрисконсультом министерства финансов — грубый, резкий человек — явился в это ведомство с убеждением, что все таможенные — воры — это мнение было высказано им Иванову, теперешнему юрисконсульту; сделавшись таможенным, он и сам, значит, стал вором: это он и доказал в конце концов. Между прочим, года два тому назад с ним произошла «маленькая» историйка. Единственная его дочка вышла замуж за архитектора, который, разумеется, сейчас же получил место архитектора при д<епартамен>-те.
Был я как-то в редакции «Юного читателя»[28]; ко мне подходит муж издательницы — Малкин, инженер, и разговорились мы с ним. Он с Гаррисоном взял подряд на миллионные постройки пакгаузов и таможни на знаменитом Гутуевском острове[29]. Все было сделано ими, но в качестве чего-то терся при них и зять Беллюстина; пришло время получать деньги, и оказалось, что таковые причитаются не им, а зятю Беллюстина. С этой комбинацией, однако, инженеры не помирились, а обратились в департамент за разъяснениями, а оттуда к Витте. Витте, рассмотрев «дело», призвал их и сказал, что дело их возможно разобрать только судом, но что он предпочитает покончить все миром и, вместо причитавшихся им 72 тысяч, предлагает получить сейчас же, без проволочек — чего не было бы в случае суда — 36 тысяч. Подумали, подумали те… Витте человек сильный, Гаррисон имеет от него много работ (одесские пакгаузы строил он же) — и согласились.
Зять получил другую половину. Затем разгорелась история с контролером: зять получил какие-то работы в таможенном ведомстве; Беллюстин — зоркий Беллюстин, следящий недремлющим оком за ворами — не родственниками — утвердил их, несмотря на то, что за один и тот же план для однообразных построек были назначены солидные суммы за каждый чертеж особо — как за новый план.
31 августа. В городе открыли тайную типографию, принадлежавшую какому-то высокопоставленному лицу из министерства внутренних дел. Произведены многочисленные аресты. Витте будто бы сказал государю, что не мешало бы обратить особенное внимание на это министерство, так как там творятся невозможнейшие дела, и изложил все известное ему.
Это министерство действительно тепленькое и с другой стороны. Неопытные люди диву даются: чины полиции содержание получают не ахти какое, а живут отлично, одеты всегда с иголочки. Пристава — это уже полубоги; вид у них по меньшей мере фельдмаршальский, а апломба, красоты в жестах!.. Гоголевские именины в день своего ангела и на Онуфрия[30] еще во всей силе… Но именины еще ничего; бывает и похуже! В бытность мою в Одессе служил там пристав — фамилию его забыл — специалист по части изловления всяких воров. Разгорелась какая-то история, и нежданно из Москвы нагрянула в Одессу сыскная полиция; краденые вещи, из-за которых разгорелся сыр-бор, нашлись у этого самого лихача пристава. Конечно, граф Шувалов — тогдашний градоначальник — немедленно хотел отдать его под суд, но… у того помимо краденых вещей отыскались и записочки бывшего градоначальника, ныне почетного опекуна и большой шишки — Зеленого[31], из которых явствовало, что Зеленый позаимствовал у «бедного» (по формуляру) полицейского пристава, своего подчиненного — 30 или 40 тысяч… Разгадка этой шарады канула в Лету, так как Зеленый, конечно, выгородил своего, скажем деликатно, — любимца; кстати сказать, этот любимец ныне помощником полицеймейстера в той же Одессе…
Зеленый был не градоначальник, а нечто вроде неограниченного повелителя; о нем ходят целые легенды. Хам он притом был невероятный: ругался, не стесняясь, на улицах во все горло, как два извозчика; между прочим, знаю о нем — я его еще застал в Одессе — такого рода рассказец. Как-то нежданно вздумал он ночью прогуляться пешком по особо вертепистым улицам. Конечно, сбоку тротуара почтительно рысил рядом с ним струхнувший пристав; позади маршировала, как водится, остальная братия — околодочные, городовые и т. д.
«Заведения» должны были быть в тот час все закрыты; однако зоркий глаз одесского Гарун-аль-Рашида усмотрел, что двери многих трактиров только притворены, а внутри свет и шум.
— Открыты? — проронил Зеленый. — Почем берешь? — вдруг обратился он к приставу, думавшему уже, что пришел его последний час. — Да ну, смелее!
— По сто рублей, ваше превосходительство… — пролепетал пристав, пронизанный недреманным оком.
— Мало! — решил Зеленый. — Больше с них, мерзавцев, брать надо! — и величаво проследовал дальше.
П. А. Зеленый
Все лавочки и дома в Одессе были в мое время — четыре года назад — обложены негласными сборами; напр., маленькая молочная, куда иногда заходил я выпить молока, платила околоточному по 3 р. в месяц. Платили, потому что иначе не было бы житья, как говорили обложенные: замучили бы протоколами. Портные, переплетчики, сапожники — все цехи работают даром на полицию: это уже всероссийский закон — его же не прейдеши! По таможенному ведомству несколько лет тому назад было любопытное негласное распоряжение: отнюдь не принимать на службу лиц, служивших раньше в полиции. Веселая нация — русский народ!
Удивительно: в мае месяце старый Троицкий мост развели и так и забыли его у берега Петропавловской крепости; а между тем сколько жалоб и толков из-за того, что на Охту нет моста. Прислать только пару буксиров и отвезти его[32] на Калашниковскую набережную и сделать въезды — и дело бы с концом. Каким только местом думают у нас в Думе? А она у нас не только именитая, но и чиновная. По случаю юбилея городской голова Лелянов получил, к общему недоумению, чин действительного статского советника; я на его месте стал бы отныне торговать за своим прилавком в магазине (у него меховой магазин на Морской) не иначе, как в генеральской тужурке: и лестно и от публики бы отбоя не было! Одним «инаралом» больше стало у нас на Руси.
1 сентября. Сегодня опубликовано о беспорядках, произведенных армянами в Тифлисе; какой-то священник Тер-Араратов произнес даже анафему по высочайшему адресу, замененному в официальных сообщениях словом «правительству». Была пальба, убитые и раненые. Дело разгорелось по поводу отобранных у армянских церквей земель[33].
4 сентября. Странные зори стоят над Петербургом; словно весь горизонт объят пожаром и ало-фиолетовое зарево как дымом заливает небо. Несмотря на зажженные фонари, цвет неба кажется до позднего вечера мутно-огненным.
10 сентября. На Невском и др. главных улицах понемногу стали убирать, по приказу полиции, навесы над подъездами, выступавшие над всем тротуаром и опиравшиеся на железные колонки. Красоты в них было мало, зато в минуты внезапного, или очень усиливавшегося, дождя под ними спасались целые группы народа.
До каких курьезных нелепостей доходит у нас наша бдительная опекунша-полиция! Если извозчик везет троих седоков — городовые сейчас же хватаются за свои книги судеб и записывают № бляхи, что влечет за собой истечение из извозчичьего кармана трех рублей. Между тем, купчина-собственник на своей лошади может везти хоть кучу людей и никто не посмеет вмешиваться. Другая ерунда: — по воскресным дням после 5 часов вечера нигде нельзя купить спичек. Мелочные открыты, спички в них есть, а купить нельзя: воспрещено.
14 сентября. Из театральных сфер узнал, будто бы Савина подала в отставку. Известие сенсационное, но желательное. Эта почтенная старушка возомнила о себе превыше небес и положительно давила всю труппу. Я лично бывал свидетелем, как на репетициях она презрительно фыркала и строила величаво-оскорбительные физиономии на малейшие замечания режиссера Гнедича[34], и он не стыдился во время перерывов плясать перед нею на задних лапках, целовать ручки и заискивать милостей. Газеты страшно раздували талант и игру Марьи Гавриловны, да оно и понятно: отзывы пишут по большей части люди прикосновенные к театру или в качестве авторов, или приятелей их и не скупятся на похвалы нужным людям; Савина играет прекрасно, но — надо смотреть ее для сохранения впечатления не более раза-другого: она однообразна, она везде и во всем та же слегка гнусавая Марья Гавриловна; даже грим ею почти не изменяется.
История разгорелась из-за «Пустоцвета» — драмы неизвестной авторши — Персианиновой. Травлю начала «Петербургская газета»[35], напав на неизвестную еще никому пьесу и кивая попутно на Савину, под давлением которой, якобы, ставилась эта пьеса.
16 сентября. Дирекция Императорских театров заявила, что «Пустоцвет» она ставит по собственной инициативе, а не по настоянию Савиной. Савина остается. Приходится только руками развести перед степенью неуважения к себе дирекции. Да и то сказать — было бы за что ей уважать себя! Теляковский[36] — нынешний директор, — бывший гвардейский офицер, производящий впечатление переодетого в штатский костюм солдата, в бытность свою управляющим московскими театрами заслужил печальную репутацию. Делом заведовала его жена, доведшая свое безграничное нахальство до раздачи артистам ролей и вмешательства решительно во все. Какой-то машинист театра подвергался особенно преследованиям ее; тогда жена этого машиниста, доведенная до белого каления, явилась в театр и отвесила Теляковскому пару оплеух. История эта весьма порадовала в свое время закулисный мир Малого театра, Теляковский же, по примеру других битых властей, получил повышение: его сделали директором. Не будь умен, а будь бит! — говорит современная мудрость.
Перед Теляковским директором был князь Волконский, еще молодой человек, декадент и большой руки сибарит. При нем ставились и с треском уехали в Лету пьесы, вроде А. М. Федоровских, писались вызывавшие недоумение декорации, убивались уймы денег на постановки базарных опер личных его друзей, вроде «Ледяного дома» и т. д. Делом при нем заправляли Философов и редактор «Мира искусств» — Дягилев[37].
Князь известен был тем, что свободное время проводил в созерцании достаточно-таки дурацких барельефов, что на стенах Александринки (для удобнейшего созерцания у окна в его квартире устроили массивные подмостки, грозившие провалом потолку), и ушел со своего поста из-за стычки с балериной Кшесинской[38], особой к роду Романовых прикосновенной.
М. Кшесинская в костюме из балета «Камарго», в связи с которым произошла ее стычка с кн. С. Волконским
27 сентября. Был на днях в Исаакиевском соборе со специальною целью посмотреть на его знаменитость — протодиакона Малинина[39]. Народа было много, но меня провел один завсегдатай-богомолец на клирос, и я удостоился лицезреть Малинина. Это здоровенный, косоглазый детина, типичный представитель жеребячьей породы. Перед ним выходили на амвон и читали ектении басистые дьякона, но когда вышло и взревело это огромное чудовище — получилось что-то неистовое. Рыло у него — лицом никак нельзя назвать эту часть тела — все перекашивало, страшный голосина рвал ему грудь и горло, пасть разверзлась такая, что все рыло как бы исчезло в ней. Мне стало неловко: словно в церковь в самый торжественный миг впустили буйвола или носорога, и он взревел во все хайло. Рев действительно изумительный!
Что значит век психопаток! Не только у Фигнера и «душки» Собинова[40] есть сотни поклонниц, но и у этого буйвола тоже. От дам и девиц ему отбоя нет. Пьет Малинин страшно и всегда бывает подшефе; состоит любимцем у царской семьи и особенно у вел. князя Владимира Александровича[41], поэтому груб и дерзок до невозможности, как и все пользующееся фавором. Несколько лет тому назад, когда митрополит Антоний сделал ему замечание, тот обругал его в алтаре «ревельской килькой». Конечно, сейчас же раба Божьего сослали куда-то на покаяние, но изгнание его длилось недолго: в ближайший же царский день, в эти дни Малинин особенно отличался иерихонским многолетием — вел. князь Владимир спросил, почему нет Малинина, и велел возвратить его. Малинин водворился снова. Экземпляр во всяком случае поразительный!
И. Репин. Великий князь Владимир Александрович (1903)
30 сентября. Сегодня переполох в почтамте. Из Америки пришло открытое письмо на имя какого-то Короткова, Морская, д. 28, приблизительно следующего содержания: «Плеве, фон Валь, Раабен, Крушеван[42] и еще кто-то двое осуждены и будут убиты. Кости и кровь убиенных ими вопиет о мщении, не успокоимся, пока не покончим всех их. Наши уже поехали для этой цели, выезжаю завтра и я». На почтовых чиновников возложена обязанность прочитывать все открытые письма, и бранного содержания задерживаются. Конфисковано, разумеется, и это и будет препровождено в сыскную полицию. Не сомневаюсь ни минуты, что это лишь фарс со стороны какого-нибудь русского американца.
Пикантная подробность. Министерство финансов занялось развитием народных домов и попечительств о трезвости; народ, конечно, в этих домах спиртных напитков не пил, вернее, пил тайком принесенное с собою, и вот в конце концов министерство обратилось вдруг с запросом в попечительства: «Когда же наконец будут пить монопольку в них?» По крайней мере откровенно!
* * *
Много толков о Дальнем Востоке: того и гляди разразится война с японцами. Как бы именно в эту сторону не пустили г.г. Плеве и к-о<мпания> народное напряжение, взрывающееся то здесь, то там в виде беспорядков!
3 октября. Эту неделю слухи очень усердно назначали разных «особ». Между прочим, уверяли, что Клейгельс получит место киевского генерал-губернатора. Слухи остались слухами, но всплыл забавный анекдот, пущенный насчет Клейгельса. Градоначальник сей, как то у именитых русских градоначальников в обычае, любит щегольнуть русскими словцами, и из сего произошло следующее. На Петербургской стороне появился некий хулиган, Васька Кот. Производил он дебоши и скандалы, разгромлял «заведения», и полиция не знала, что с ним делать. С рук ему все сходило потому, что этот субъект, попав в первый раз в участок, стал там орать на пристава и грозить ему, что пожалуется своему «незаконному отцу» Клейгельсу. Всероссийский герб-кулак перед таким аргументом бездействовал, и дебоширник с каждым днем делался все невозможнее. Пристав терпел, терпел до последнего, наконец надел мундир и поехал к градоначальнику. Представляется ему и говорит: так и так, ваше превосходительство, явился доложить, что уж очень безобразничает в участке Васька Кот-с…
Н. В. Клейгельс
— Что же, приняли меры?
— Да ведь это Васька Кот, Ваше превосходительство…
— Что ж из этого? Что вы сделали?
— Кот-с это… Ваше превосходительство… — совсем умирая от избытка почтительности и страха, пролепетал опять пристав.
Генерал рассердился.
— Кой вы мне черт Кота этого все поминаете, кто он такой?
— Кот?.. Сын… Ваше превосходительство… Ваш сын…
— Мой?.. Что вы, ошалели? Кто вам сказал?
— Они-с… Кот…
— Притащить его, мерзавца, сюда!
Кота притащили. Генерал с пеной у рта накинулся на него,
— Как ты смел, сукин сын и такой и эдакий, болтать вздор, что я твой отец? А?! Кто тебе сказал?
— Вы-с… — развязно ответил Васька.
— Я??? — генерал остолбенел. — Когда?..
— Да в прошлом году-с… Иду я по Александровскому парку, думаю — не знаю я ни папаши, ни мамаши, и так это грустно мне. Вдруг вижу, вы изволите идти с господином приставом, увидали меня, да как крикните: «пшол вон отсюда, так-то твою мать». У меня и отлегло от души. Слава те, Господи, думаю: мамаши не знаю, зато хоть папаша обнаружил себя!
Табло![43]
Кстати сказать — «Петербургский листок»[44] поместил портрет этого хулигана; в связи ли это прославление с потешающим город анекдотом — не знаю.
Хулиганъ (босяку): Ты, да я, — насъ двое.
«Герои нашего времени». Карикатура из газ. «Петербургский листок» (1903)
6 октября. Встретил утром на Невском проспекте странного субъекта в подряснике и с высоким посохом в руке. Несмотря на снег, он шел босой и с непокрытой ничем головою. Лицо широкое, пожалуй, приятное, обросшее густой большой бородой. Навел о нем справки, сказали, что это некий странник Василий[45], путешествующий в таком виде в самые лютые морозы и собирающий на построение церквей. Говорят, что он пользуется широкой известностью не только у простого народа, но и у сильных мира сего.
В царской семье есть глубоко религиозные люди: это вдовствующая императрица Мария Феодоровна и молодая — Александра Феодоровна. Обе бывшие лютеранки… Первая перед родами великой княгини Ксении была очень больна, и кто-то надоумил ее съездить на Смоленское кладбище, где похоронена «блаженная» Ксения; народ очень чтит эту могилу и по праздникам протесниться к ней бывает немыслимо. Туда ездят и возят массы больных, и вера в частые исцеления на могиле крепко живет в петербуржцах, не ошибусь, если скажу, всех слоев общества.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.