IV

IV

В конце октября Набоков приехал в Париж — впервые с тех пор, как город стал центром эмиграции, а Сирин — самым значительным из молодых эмигрантских писателей. Отчасти поездка была литературным турне, отчасти разведкой возможностей переезда (смогут ли они с Верой найти здесь какие-нибудь средства существования?) и в целом — событием публичным, а не частным.

Он приехал во второй половине дня 21 октября, остановился у двоюродного брата Николая на рю Жак Мавас, 9, и в половине восьмого уже был у Фондаминских, куда станет заглядывать ежедневно. Подобно другим знакомым Фондаминского, Набоков скоро уверовал, что тот — «прямо ангел». Знакомых же он встречал здесь очень часто. Среди них — Владимир Зензинов, один из редакторов «Современных записок», в прошлом эсер-террорист[122], неразлучный друг Фондаминского и его жены, который в парижские и американские годы Набокова станет и его близким другом. Бывал у Фондаминских и Александр Керенский, близорукий, резковато-жовиальный и такой же неестественно-театральный, как и на главной своей сцене в 1917 году. Когда все принялись хвалить «Камеру обскуру», Керенский пожал Сирину руку, долго ее не выпускал и, глядя на него через лорнет в золотой оправе, прошептал с чувством: «Изумительно!» Фондаминский привел Сирина в гости к веселому кругленькому Марку Вишняку, третьему редактору «Современных записок». У Вишняка он познакомился с тихим Вадимом Рудневым, четвертым и последним редактором журнала, а также с двумя литературными столпами «Последних новостей» — Игорем Демидовым и толстяком Марком Алдановым11.

На следующий день высокую, стройную, спортивную фигуру Сирина можно было увидеть в редакции «Последних новостей». Здесь ему представили одного из сотрудников, талантливого молодого поэта Антонина Ладинского, в чьи обязанности входило отвечать на телефонные звонки. Из редакции Набоков, Алданов и Демидов отправились в ближайшее кафе. К ним присоединилась писательница и поэтесса Нина Берберова. Сверкая живыми глазами, Берберова подробно поведала Сирину о своем недавнем разрыве с Ходасевичем, с которым она прожила десять лет12.

Дни были похожи один на другой — встречи продолжались сплошной чередой с утра до ночи — в кафе, конторах, квартирах, залах, снова в кафе — с братом Сергеем (тусклый взгляд, что-то трагическое в облике), с тетями и двоюродными братьями, с друзьями отца — Павлом Милюковым, Александром Бенуа, мадам Винавер (гордыми тем, что Владимир Дмитриевич не зря гордился сыном), со школьными приятелями, товарищами по лучшим берлинским временам, по первым годам супружества, с французскими писателями, переводчиками, редакторами, издателями и почти со всем русским литературным Парижем. Все, кому он звонил, уже знали о его приезде. Париж был полон слухами о нем, и он писал Вере в Берлин: «Меня находят „англичанином“, „добротным“. Говорят, что путешествую всегда с табом, по соответствию с Мартыном, что ли. И уже bons mots[123] мои возвращаются ко мне»13.

Он навестил Ивана Лукаша, которому было тоскливо и одиноко в Медоне. Встречи с Мережковскими он старался избежать, но случайно столкнулся с ними, зайдя поздно вечером к Фондаминскому; они уже собирались уходить — рыжеволосая, почти глухая Зинаида Гиппиус и ее муж Дмитрий Мережковский, невысокий, с бородой как у пророка. В комнате повеяло холодком, и, не проронив ни слова, Мережковские и Сирин разошлись в разные стороны. Он познакомился с Михаилом Осоргиным, журналистом, писателем и одним из давних парижских почитателей его таланта, однако тот его не заинтересовал. Борис Зайцев, окруживший себя иконами и портретами патриархов, показался ему довольно симпатичным и прямодушным человеком. Он не встретился с Ремизовым, который, как предупредил его Зайцев, смертельно обиделся на него за рецензию. Он обедал у драматурга Николая Евреинова, где уловил смешивающийся с кухонными запахами «мистико-фрейдо-гойевский дух»: «Евреинов, человек совершенно чуждого мне типа, очень смешной, и приветливый, и горячий. Когда он изображает что-нибудь или кого-нибудь, то выходит талантливо и чудно. Но когда философствует, то ужасная пошлятина. Говорил, например, что все люди делятся на типы… и что Достоевский — величайший в мире писатель»14. Он познакомился с Александром Куприным, который нравился ему как писатель, и нашел его «ужасно милым, эдаким стареющим мужичком с узкими глазами», который едва говорил по-французски. Его очаровала мать Мария (Елизавета Кузьмина-Караваева), «толстая розовая» монахиня, писавшая стихи. Он нанес визит Андре Левинсону, который восседал в своей роскошной квартире, завернувшись в красный халат, торжественно и благосклонно опускал веки, взвешивал каждое слово, отделенное от следующего многозначительной паузой. К эмигрантской прессе он относился с презрением, какое может испытывать император к далекой, ничтожной и непослушной стране15.

С кем Набоков по-настоящему сблизился в эмигрантских литературных кругах, так это с Ходасевичем, Алдановым и Фондаминским.

Вечером 23 октября он зашел к Ходасевичу, жившему на окраине Парижа в бедной, тесной, грязной квартире, где стоял какой-то кисловатый запах. Они никогда раньше не виделись, хотя уже давно с восхищением читали друг друга.

Худое мальчишеское лицо сорокашестилетнего Ходасевича показалось Сирину похожим на обезьянью мордочку. Он почувствовал что-то трогательное в Ходасевиче, который ему сразу понравился, несмотря на мрачную обстановку, на несмешные шутки, на то, как его собеседник выщелкивал слова, и по достоинству оценил доброту, с которой отнесся к нему старший поэт16. На встречу с Сириным Ходасевич пригласил Нину Берберову вместе с другими молодыми писателями — Юрием Терапиано, Валерием Смоленским и Владимиром Вейдле. В своих мемуарах Нина Берберова вспоминает разговор между хозяином и почетным гостем как прообраз воображаемых бесед Федора с поэтом Кончеевым в «Даре»17. Набоков отрицал это сходство, и, разумеется, был прав. Зайдя к Берберовой через два дня после своего второго визита к Ходасевичу, он встретил у нее Юрия Фельзена, молодого прозаика и почитателя сиринского таланта. Хотя Берберова ему понравилась, беседы с нею его утомили: «Говорили исключительно о литературе, меня скоро от этого начало тошнить. Таких разговоров с гимназических лет не вел. „А этого знаете? а этого любите? а этого читали?“ Одним словом, ужасно»18.

Набокова, помимо прочего, привлекала в Ходасевиче та быстрота, с которой он реагировал на его шутки. Марк Алданов, наоборот, никогда не мог понять, шутит ли Набоков или говорит всерьез19. Это было характерно для отношений между Набоковым и Алдановым, которых связывала искренняя дружба, ограниченная абсолютным несовпадением темпераментов. Алданов, химик по образованию и исторический романист по роду деятельности, был по натуре литературным дипломатом и брокером. Благоговея перед сиринским талантом, он побаивался его как чего-то колючего и непредсказуемого. Сирин, со своей стороны, уважал скептическую интеллигентность и продуманную стройность алдановских романов, но знал, что магия искусства их не коснулась. Как бы то ни было, он всегда будет благодарен другу за его добрую заботу и советы по поводу литературного рынка.

Через Алданова Сирин познакомился с еще одним эмигрантом, профессором Калифорнийского университета Александром Кауном. Кауну нравились сиринские романы, и он взял несколько его книг с собой в Америку, чтобы показать их знакомым издателям. Сирин написал в Берлин: «И если американцы купят хотя бы один роман… Ну, ты сама понимаешь». На обеде, где он встретил Кауна, разгорелся «жаркий спор о современности и молодежи, причем Зайцев говорил крестьянские пошлости, Ходасевич — пошлости литературные, а мой милейший и святой Фондик [Фондаминский] очень трогательные вещи общественного характера, Вишняк разглагольствовал о здоровом материализме… Я, конечно, пустил в ход свои мыслишки о несуществовании эпох»20.

Набоков вошел также во французские литературные круги. Он познакомился с Денисом Рошем, который переводил «Защиту Лужина» на французский, и остался доволен его скрупулезным отношением к деталям. Поэта Жюля Супервьеля он нашел «страшно милым и талантливым», и они скоро подружились. Он перевел несколько стихотворений Супервьеля на русский, а тот пришел в восторг, прочитав по-французски фрагменты «Защиты Лужина». Набоков подружился также с философом и драматургом Габриэлем Марселем, который уже давно живо интересовался его творчеством, и обедал с Жаном Поланом из «Nouvelle revue fran?aise». Он нанес визит Грассе и Файяру, двум своим будущим французским издателям. Он познакомился с Дусей Эргаз, будущей переводчицей «Камеры обскуры», которая его очаровала. Благодаря блестящим связям в литературном Париже она скоро станет его главным литературным агентом в Европе21.

В промежутках между деловыми визитами Набокову удавалось повидаться с родственниками и друзьями. Еще в 1926 году он познакомился с Бертраном Томпсоном, мужем Лисбет Томпсон, близкой подруги Веры Набоковой, и с тех пор они стали друзьями на всю жизнь. Американцу Бертрану Томпсону (в жилах которого, как у Пушкина, текла африканская кровь) было за сорок. В пятнадцать он поступил в университет, а в восемнадцать закончил его с дипломом юриста. Слишком молодой для юридической практики, он писал работы по вопросам права и изучал музыку; получив степень доктора социологии, преподавал в Гарварде, затем оставил место ассистента, стал консультантом по проблемам управления и одновременно работал над книгами по управлению, социологии и экономике. Когда ему было за шестьдесят, он увлекся биохимией и некоторое время занимался ею в университете, пока не был вынужден уйти на пенсию, после чего почти двадцать лет изучал раковые заболевания. Он глубоко знал религии — христианство, мусульманство, индуизм; он положил на музыку стихотворение Лермонтова. По мнению Набокова, Томпсон, как никто иной, «мог интересно и со знанием дела говорить практически на любую тему». В Париже чета Томпсонов потчевала его шампанским, вином и искристыми, пьянящими речами Бертрана22.

Несколько раз Набоков заходил также к Самуилу Кянджунцеву и, к радости своей, нашел его и мать совершенно не изменившимися; «они все до последней строки знают, что я писал… У меня было такое чувство, что я только что, на днях, был у них на Литейном… Сава пошел к себе, порылся и вернулся с длинными стихами, которые я ему послал в Кисловодск из Петербурга 25 октября семнадцатого года, то есть в первый день советской эпохи»23. Кянджунцев пообещал Сирину, у которого не было смокинга для публичных выступлений, одолжить ему свой.

Набоков был «прямо удивлен прелестному, какому-то бескорыстно-нежному отношению» к нему всех — литераторов, друзей, родственников. Когда из Страсбурга вернулась Наталия Набокова, Владимир 5 ноября переехал к бедному, но гостеприимному кузену, барону Раушу фон Траубенбергу на бульвар Мюрат, 122. Ему приходилось ночевать в гостиной, которую порой он делил еще с каким-нибудь гостем. Ежедневные визиты и встречи, невозможность уединиться помешали Набокову закончить задуманный рассказ — почему-то для этого нужно было перечитать Ронсара, — к работе над которым он, кажется, уже не вернется даже в относительно спокойном Берлине24.

До того как Набоков почувствовал, что людская круговерть мешает ему сосредоточиться и утомляет его, он решил, что Париж мог бы стать идеальным местом для работы и что перспективы здесь гораздо лучше, чем в Берлине. Ему нравилось новое для него ощущение собственной известности, с которым он не был знаком в Берлине, и он думал, что было бы глупо с его стороны не воспользоваться теми возможностями, которые сулила ему слава. Он пишет Вере: «Я думаю, что мы должны перехать сюда» и предлагает сделать это уже в январе. Он надеялся, что Василий Маклаков, соратник отца по кадетской партии, а ныне официальный представитель русской эмиграции в Париже, поможет им получить визу25. Вера отказывалась переезжать, не вполне разделяя уверенность мужа, что они смогут прожить в Париже на его литературные заработки.

Поделитесь на страничке

Следующая глава >