VIII

VIII

Берлин сотрясал очередной приступ предвыборной лихорадки и очередная битва плакатов (Гинденбург! Гитлер!) обезобразила его улицы. Набоков, оставив Веру в одиночку решать, как ускользнуть от нескончаемой болтовни квартирной хозяйки, 3 апреля уехал на поезде в Прагу. Его оставила равнодушным красота города, который, как всегда, показался ему гнусным и грязным (к тому же он не выносил ворон, облепивших закопченные старые памятники), — однако все это время он не переставал накапливать впечатления для нового романа48. Разумеется, он приехал повидаться с семьей: сестры и Кирилл сохранили «поразительную душевную чистоту» (его особенно радовало, что Кирилл все больше отходит от реакционных правых взглядов, склоняясь влево); мать все еще была в отличной форме; Ростислав, недавно появившийся на свет сын Ольги и первый внук матери, привел его в восторг. Со своим другом Раевским он исследовал в местном музее новую коллекцию бабочек и объявил: «Летом поедем в Болгарию. Это решено». В доме философа Сергея Гессена, второго сына Иосифа Гессена и тоже бывшего тенишевца, он встретил очень понравившегося ему гарвардского историка Михаила Карповича, который станет его другом и сделает, возможно, больше для переезда Набоковых в Америку, чем кто-либо другой. Он «в сотый раз» перечитал «Мадам Бовари»49.

Разочарованный «Камерой обскурой» еще до того, как вышел из печати первый выпуск, Набоков открывает Вере план своего нового романа:

Представь себе такую вещь. Человек готовится к автомобильному экзамену по городской географии. Об этом приготовлении и разговорах, связанных с ним, а также, конечно, о его семье, человеческих окрестностях и так далее, с туманной подробностью, понимаешь, говорится в первой части. Затем незаметно переход во вторую. Он идет, попадает на экзамен, но совсем не на автомобильный, а, так сказать, на экзамен земного бытия. Он умер, и его спрашивают об улицах и перекрестках его жизни. Все это без тени мистики. На этом экзамене он рассказывает все, что помнит из жизни, то есть самое яркое и прочное из всей жизни. А экзаменуют его люди давно умершие, например, кучер, который ему сделал в детстве салазки, старый гимназический учитель, какие-то отдаленные родственники, о которых он в жизни лишь смутно знал50.

Роман на этот сюжет никогда так и не был написан. Однако Набоков будет снова и снова предпринимать попытку перенести своих героев за грань земного бытия и каким-то образом продлить их существование по ту сторону смерти.

В Праге Набоков всячески старался приобрести роман Джойса «Улисс», но смог найти его только в переводе на чешский. Как бы то ни было, он знал эту книгу достаточно хорошо, чтобы оскорбить в лучших чувствах какого-то русского эмигранта, сказав ему, что предпочитает Джойса Достоевскому51. Он также постарался продлить на два дня свою визу, но это оказалось нелегко сделать. Один бюрократ сначала отказался говорить с ним по-немецки (который Набоков знал, во всяком случае, лучше, чем чешский) потому, «что мы, дескать, оба славяне», а потом намекнул, что его брату славянину вряд ли стоит задерживаться еще на два дня. «Ежели и завтра будут пытаться ставить бревна в мои часовые колеса, я просто плюну, останусь здесь до 20-го, а там будь что будет, — писал он Вере. — Возможно, что на границе у меня из-за этого будут неприятности, но я проеду». Встревоженная мать настаивала, чтобы он ходил по инстанциям как положено, и после двух походов в канцелярию на всех полагающихся бумагах красовались полагающиеся печати52.

Поздним вечером 20 апреля поезд привез Набокова на берлинский вокзал Анхальтер. На следующий день он начал рассказ «Хват» и закончил его 5 мая53. Коммивояжер, эмигрант из бывших дворян, знакомится в купе поезда с женщиной, выходит вместе с ней на ее станции, идет к ней домой. Женщина ненадолго оставляет его одного в квартире, и в это время к ней приходят с известием, что ее отец при смерти. Когда она возвращается, сгорающий от вожделения коммивояжер ничего ей не говорит, торопливо овладевает ею — все происходит «очень неудачно, неудобно и преждевременно», — после чего, солгав ей, что, пока она накрывает на стол, он сходит за сигарой, возвращается на вокзал и уезжает.

Рассказ — блестящий портрет бойкого, бессердечного, самодовольного пошляка, увиденного изнутри, — написан в зловеще-выразительных тонах под стать пейзажам, мелькающим в вагонном окне, — в темпе, который задает ему перестук колес и нетерпение похотливого самца. Он прослеживает все малоприятные извивы мысли героя: шарлатанская скороговорка случайного знакомства, мутный поток сознания, претендующее на внушительность повествовательное «мы», которое раздражает, как и все остальное в этом человеке: «У нас темное, в пурпурных жилках, лицо, черные подстриженные усы и волосатые ноздри… В отделении третьего класса мы одни, и посему нам скучно». Нечасто встретишь у Набокова подобную драматизацию, столь глубокое проникновение в чужое «я». Чудо заключается в том, что ему удается представить бесцветные ум и повадки своего героя живописными и красочными — хотя и в отталкивающих тонах безвкусного галстука.

7 мая Сирин ездил в Дрезден, где выступал с чтением в подвале русской церкви54. Вернувшись в Берлин, он в течение всего следующего месяца работал над «Совершенством», еще одним рассказом, навеянным поездками по Германии55. На этот раз он резко меняет знак минус на плюс и вместо возмущения жизнью, в которой нет и следа нежности, пытается заглянуть в другое бытие, где нежность может пронизывать все. Нищий эмигрант Иванов кое-как перебивается уроками. Хотя он и робеет перед жизнью, он научился компенсировать одиночество своего убогого существования: со спокойной благодарностью принимает он те дары, которые мир раздает бесплатно (облака, старики на скамейках, девочки, играющие в классы), и упивается в воображении восторгом от того, что он никогда не видел и никогда не испытает:

Порою, глядя на трубочиста, равнодушного носителя чужого счастья, которого трогали суеверной рукой мимо проходившие женщины, или на аэроплан, обгонявший облако, он принимался думать о вещах, которых никогда не узнает ближе, о профессиях, которыми никогда не будет заниматься, — о парашюте, распускающемся как исполинский цветок… Страстно хотелось все испытать, до всего добраться, пропустить сквозь себя пятнистую музыку, пестрые голоса, крики птиц и на минуту войти в душу прохожего, как входишь в свежую тень дерева. Неразрешимые вопросы занимали его ум: как и где моются трубочисты после работы; изменилась ли за эти годы русская лесная дорога, которая сейчас вспомнилась так живо.

Летом Иванов сопровождает на балтийский курорт мальчика из еврейской семьи, своего ученика, которому в Берлине он давал уроки. Когда мальчик, изнывающий от скуки, притворяется, что тонет, Иванов плывет ему на помощь, но его слабое сердце не выдерживает. Ему кажется, что он вышел на песок словно в сумерках, но Давида он не видит. Представляя, как он будет оправдываться перед матерью мальчика, Иванов вдруг понимает: «что-то, однако, было не так в этих мыслях — и, осмотревшись, увидя только пустынную муть, увидя, что он один, что нет рядом Давида, он вдруг понял, что раз Давида с ним нет, значит, Давид не умер». Когда он осознает свою собственную смерть, все проясняется: «Ровный, матовый туман сразу прорвался, дивно расцвел, грянули разнообразные звуки…» Он видит Давида, перепуганного последствиями своей шутки, видит, как ищут его собственное тело,

и Балтийское море искрилось от края до края, и поперек зеленой дороги в поредевшем лесу лежали, еще дыша, срубленные осины, и черный от сажи юноша, постепенно белея, мылся под краном на кухне, и над вечным снегом Новозеландских гор порхали черные попугайчики…

Возможно, именно потому, что он так ярко представлял себе восторги бытия, ему недоступного, а может быть, просто потому, что он умер, ему кажется, что целая жизнь только что открылась перед ним, все его желания удовлетворены, на все его вопросы получены ответы.

В июле Набоков написал «Вечер на пустыре»56, первое из его зрелых поэтических произведений, находящееся на полпути от бессонницы к сомнамбулизму, подобно замечательному стихотворению «На пути в сон» («Walking to Sleep») Ричарда Уилбера. Ожидая на пустыре прихода вдохновения, поэт не может избавиться от ощущения утраты и противопоставляет нынешнему напряженному ожиданию ту легкость, с какой он складывал рифмы в юности, бродя по тропам старого парка. Он слышит свист и видит какого-то человека, который идет сквозь сумерки и зовет. Он узнает в нем своего отца:

Я узнаю

походку бодрую твою,

не изменился ты с тех пор, как умер.

В конце «Дара» Федор увидит во сне, как он идет на встречу со своим покойным отцом, и присутствие его отца, кажется, отбрасывает тень или отблеск на весь роман. Ко времени, когда Набоков написал «Вечер на пустыре», почти все материалы, которые жизнь неосознанно собирала для «Дара», уже были в его распоряжении.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.