III

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

III

Начиная с Руссо и Вордсворта, многие писатели в своих книгах отыскивали теплые, солнечные, чистые уголки, где можно предаваться воспоминаниям о детстве. Ни один из них не ценил детские годы больше, чем Набоков, и десятилетним Лужиным, так хорошо знавшим свои коленки, он возвращается в десятое лето собственной жизни, приглашая с собой и нас. Его Лужин даже смотрит на прошлое, как и он сам, влюбленными глазами памяти. Основываясь на своем собственном «совершенном прошлом», Набоков творит мир, созданный для счастья, — а затем помещает в него героя, сама натура которого приговорила его к горестям. В детстве Набоков был «вундеркиндом, юным гением», который выдумывал разные истории и радовался красоте окружавшего его Эдема. Лужин тоже был особенным ребенком даже до того, как он научился играть в шахматы, но весь мир представлялся ему чем-то вроде большого сада Раппачини[105], где каждое растение напоено смертоносным ядом: его особый талант не распахивает перед ним двери в жизнь, а захлопывает их.

Двойная перспектива позволяет Набокову представить детство Лужина одновременно лучезарным и безрадостно-холодным. Потом, когда волею обстоятельств Лужин неожиданно для себя попадает во взрослый мир, его любовь к жене и любовь к шахматам начинают борьбу за господство над ним — борьбу, за которой зияет трагедия. Большинству писателей вполне хватило бы столь смертоносного конфликта, но Набоков, сохраняя драматическое напряжение, не останавливается на этом.

В начале третьей части романа врач и жена Лужина внушают ему мысль о смертельной опасности шахмат. И они настолько преуспевают в этом, что, прежде чем окончательно вынырнуть из забытья, он подавляет в себе свое шахматное сознание. Выздоравливая, Лужин, кажется, заново пробуждается к жизни. Во время прогулки по санаторскому саду он даже спрашивает у своей невесты названия цветов. Поскольку шахматы, а с ними все его недавнее прошлое вычеркнуты из его мира, его мысли вновь обращаются к детству:

Дошкольное, дошахматное детство, о котором он прежде никогда не думал, отстраняя его с легким содроганием, чтобы не найти в нем дремлющих ужасов, унизительных обид, оказывалось ныне удивительно безопасным местом, где можно было совершать приятные, не лишенные пронзительной прелести экскурсии. Лужин сам не мог понять, откуда волнение, — почему образ толстой француженки с тремя костяными пуговицами сбоку, на юбке, которые сближались, когда ее огромный круп опускался в кресло, — почему образ, так его раздражавший в то время, теперь вызывает чувство нежного ущемления в груди.

Впервые Лужин обратился к воспоминаниям о своем прошлом. Более того, он, кажется, попадает в переработанную, выправленную редакцию своего детства, из которой изъята вся боль. После партии с Турати мысли о шахматах теснились в голове у Лужина до тех пор, пока город вокруг него не превратился в калейдоскоп таинственных призраков. Когда чей-то хриплый голос вкрадчиво шепнул Лужину: «Идите домой», то он, вместо того чтобы пойти к невесте, стал в полубреду отыскивать среди берлинских улиц дорогу в русскую усадьбу своего детства. Его паническое бегство «домой» заканчивается глубоким обмороком. Выйдя из забытья, он видит склонившегося над ним санаторского врача, чья курчавая борода напоминает ему бородатого мужика его детства, который нес его с чердака после побега в усадьбу. Деревья за окном больничной палаты, где лежит Лужин, пробуждают в его затуманившемся мозгу воспоминания о старой усадьбе, окруженной деревьями, и ему кажется, что «в окне было все то же счастливое сияние». Врач и невеста заботливо ухаживают за Лужиным, мир представляется ему ласковым и добрым, шахматы еще не изведаны: он вернулся в детство обновленным. Для Набокова щедрость жизни в конечном итоге есть щедрость прошлого: воспринимаемое нами — это уже «своего рода память даже в момент восприятия»3. Однако время уносит нас даже от нашего собственного прошлого, и память позволяет лишь поймать его зыбкий образ в обращенном назад зеркале. Шахматный талант Лужина уже открыл перед ним иное измерение по ту сторону обычного хаоса человеческой жизни — измерение, где царит гармония и порядок. Теперь с первого взгляда его фактическое возвращение в прошлое может показаться новой победой над ограниченностью человеческих возможностей, однако он лишь ненадолго обретает рай своего детства. Постепенно начинается сошествие во ад. По мысли Набокова, лишь искусство в высшем своем проявлении способно в конце концов указать выход из тюрьмы времени, творя свои особые миры, в которых каждому пустяку гарантирован иммунитет от забвения. Находясь в какой-то степени вне жизни, искусство, быть может, есть предтеча такой формы сознания, которая имеет неограниченный доступ в рай прошлого. Возвращаясь же в свое припудренное детство не в искусстве, а в жизни, Лужин просто-напросто не считается с фактом существования времени, крадет у себя две трети своего прошлого, забывает про свое колючее «я» и даже изгоняет шахматы, этот непрочный суррогат или заменитель искусства. Жизнь — или время — мстит ему за это. К счастью, человеческая личность неукротима, и натура Лужина медленно возрождается. Его природная осторожность, его умение видеть комбинацию и его инстинкт самообороны подсказывают ему, что в его судьбу вмешалась какая-то зловещая сила и что он должен подготовить контратаку. Хотя он не в состоянии распознать суть этой угрозы, мы со своей позиции стороннего наблюдателя начинаем догадываться. Вынужденная повторяться вопреки собственной природе, вместо того чтобы идти вперед, жизнь начинает весьма ловко проигрывать прошлое. Невинная реприза детства, которая должна была защитить Лужина от шахмат, превращается в кальку с рисунка его детства и поэтому ведет его прямо к первому открытию шахмат. Лужин встречает своего бывшего одноклассника, который смутно помнит, что он уже в школе был восходящей шахматной звездой, хотя сам Лужин это отрицает. Когда гостья из Советского Союза упоминает тетю Лужина, которая впервые показала ему шахматные ходы, память Лужина наконец пробуждается, и он чувствует «острую радость шахматного игрока, и гордость, и облегчение, и то физиологическое ощущение гармонии, которое так хорошо знакомо творцам». Почти в тот же момент он понимает, что комбинации времени, развивающиеся вокруг него, привели к очередному изменению позиции (и усадьба, и город, и школа, и петербургская тетя), и в панике пытается придумать какую-нибудь защиту против козней таинственного противника, кольцом окружающего его. Вместо этого он находит карманные шахматы, которые проглядела его жена, и прячет их — а вместе с ними и шахматные мысли — от нее точно так же, как ему приходилось это делать в детстве, когда он только открыл для себя эту игру.

Пытаясь постичь смысл комбинаций, развивающихся вокруг него, Лужин погружается во мрак одинокой сосредоточенности. Невольно он проживает еще раз не только финал первой части своей жизни, когда в детстве течение прибило его к шахматам, но и финал второй ее части, когда он, взбираясь по шахматной лестнице, вступил в борьбу с Турати за право сместить чемпиона мира и беспрестанно искал неуязвимую защиту против нового дебюта знаменитого противника. В то время он не выдержал напряжения. Теперь его ждет нечто еще более страшное.

По мере того как Лужин все глубже уходит в себя, одно повторение прошлого накладывается на другое: его дошахматное детство, его побег в усадьбу, его открытие шахмат, его прогулы, когда он не ходил в школу ради игры, его одинокие годы шахматных турне под надзором импресарио Валентинова, его поиски защиты в партии с Турати, его безумное бегство от отложенной партии назад, в туманный мираж усадьбы. Даже неожиданные ходы, которые охваченный ужасом Лужин делает сейчас, чтобы нарушить порядок повторения, вызывают лишь все новые и новые повторы, которые теснят его со всех сторон.

Некоторые из них сразу бросаются в глаза, другие слишком туманны или слишком искусно замаскированы. И в этом изобилии взаимопереплетающихся узоров сначала трудно различить что-либо, кроме судьбы, которая все неотступнее загоняет Лужина в угол. Затем, когда картины начинают проясняться, мы замечаем две враждующие силы — одна выступает на стороне жены Лужина и хочет, чтобы он вернулся в уютную защищенность детства, которую жена может ему обеспечить, другая же — очевидно, более мощная — направляет это повторение, добавляя к нему свои причудливые извивы, по иному руслу — к открытию Лужиным шахмат, к возобновлению его неоконченной партии с Турати. Когда Лужин наконец понимает, что атакующая его судьба стремится изгнать его из рая, который сулит ему жена, и вернуть его в холодный мир шахмат, под опеку бессердечного и расчетливого Валентинова, — уже одна мысль о подобном будущем приводит его в ужас. Против такой атаки он способен найти лишь один вариант защиты: он выпадет из игры, он покончит с собой. Когда Лужин летел навстречу смерти, он видел, как внизу, во дворе с

обирались, выравнивались отражения окон, вся бездна распадалась на бледные и темные квадраты, и в тот миг, что Лужин разжал руки, в тот миг, что хлынул в рот ледяной воздух, он увидел, какая именно вечность угодливо и неумолимо раскинулась перед ним.

Лужин не может убежать ни от самого себя, ни от потребности в защите, ни от присущей ему комбинационной зоркости, из-за которой шахматы и заполнили его жизнь с такой естественностью.

В последние несколько месяцев те уникальные умственные способности, которые ведут его к трагедии, поднялись на головокружительную высоту. Мальчиком он отгораживался от жизни ради шахмат. Взрослым мужчиной он позволил жене слегка приоткрыть для него мир. И в этот момент он начинает искать комбинации и стратегии не только на шахматной доске, но и в реальной жизни. Это было бы похоже на безумие, если бы не тот факт, что он обретает не дающее ему покоя непозволительное понимание структуры времени. Ибо эти узоры не есть плод больного воображения: когда мы, перечитывая книгу, смотрим на мир Лужина со стороны, мы замечаем смыкающиеся вокруг него узоры раньше него. Однако то, что и он способен различить узоры времени по мере их возникновения, бросает нас в метафизическую дрожь.

В начале «Защиты Лужина» перед нами мир, в котором ценится отдельное и непредсказуемое: замшевые шлепанцы, колокольчики, расцарапанные коленки, странный пукающий звук, который мальчик издает, зарыв лицо в подушку, его удивление оттого, что он будет называться Лужиным, его обреченный на неудачу побег в семейную усадьбу. Медленно, но неумолимо этот мир, который столь щедро воздает единичному, заполняется узорами, и собственная странная индивидуальность Лужина в свою очередь позволяет ему разглядеть те же узоры, которые привносятся в его мир извне. Быть может, по мнению Набокова, несмотря на всю торжествующую независимость элементов в мире, некая потусторонняя сила оттискивает свою печать на множестве случайностей.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.