III

III

Родители Набокова, нашедшие временное убежище в Брюсселе и Гааге, вернулись домой, когда, по их расчетам, прошло достаточно времени, чтобы улеглись страсти, вызванные роспуском Первой Думы. Не то чтобы Россия успокоилась после революции 1905 года. При Столыпине расстрельные команды, револьверы и бомбы все еще продолжали свою разрушительную работу. Лидеры кадетской партии, которые стремились к реформам без насилия, провели совещание перед созывом Второй Думы. На этом совещании Набоков играл ключевую роль, хотя ему, вместе со всеми депутатами, подписавшими Выборгское воззвание, было запрещено баллотироваться в новую Думу. Лишившись возможности непосредственного участия в парламентской политике, он делал все, чтобы помочь партии другими способами: продолжал издавать партийный еженедельник, пока в 1908 году его не задавила цензура, и работать в редакции «Речи», неофициального органа кадетской партии, основанного в 1906 году и сразу же ставшего ведущей либеральной газетой столицы.

Когда осенью 1906 года семья Владимира Дмитриевича переехала из Выры в Петербург, они поселились не в своем особняке, а сняли квартиру в доме номер 38 на Сергиевской улице, недалеко от Таврического дворца. Расстрел детей на Мариинской площади в Кровавое воскресенье произвел настолько сильное впечатление на Елену Ивановну — она даже написала рассказ об этом событии, — что она отказывалась возвращаться на Морскую, 47, до осени 1908 года11. Позднее Набоков отдал дом на Сергиевской с его архитектурным декором тете героя в «Защите Лужина» — той самой, которая учит мальчика играть в шахматы12.

Впечатлительность Елены Ивановны уже передалась Володе. После того как в 1944 году Набоков с сыном посмотрели фильм «Жилец» (где жильцом верхнего этажа оказывается Джек Потрошитель), Дмитрий перестал спать по ночам, представляя, что в квартире над ними — а они жили тогда в городе Кембридж, штат Массачусетс — тоже поселился кровожадный злодей. Размышляя об этом, Набоков писал: «Когда я сравниваю его детство со своим, мне почему-то кажется, что я был намного больше подвержен страхам, навязчивым идеям и ночным кошмарам, чем он» — и это несмотря на то, что в дневные, залитые солнцем часы его детства он находился под исключительно надежной защитой, о чем всегда с удовольствием вспоминал. «В одной из моих книг была картинка, вызывавшая у меня такой тайный ужас (хотя на ней не было изображено ничего особенного), что я не мог выносить самого ее вида на книжной полке». На протяжении всей его взрослой жизни ему приходилось раза два в неделю испытывать «настоящий, продолжительный кошмар»13.

В начале декабря 1906 года Володя заболел: грипп с высокой температурой после Нового года перешел в тяжелую форму пневмонии, мальчик был близок к смерти. «Кажется, жизнь в доме замерла, сосредоточившись у постели больного ребенка»14, — сообщали его дяде в Брюссель. Прежде Владимир проявлял исключительные способности к математике, но после того, как ему пришлось в бреду бороться с огромными числами, которые «беспощадно пухли у него в мозгу», он внезапно потерял этот дар. Мать, всегда остро чувствовавшая, что именно нужно сыну, обложила его постель бабочками и книгами о них, и «желание описать новые виды напрочь вытеснило желание открыть новое простое число». После еще одной долгой болезни мальчик пережил припадок ясновидения: лежа в кровати, он видел, как мать едет в санях на Невский проспект, потом входит в магазин и покупает карандаш, который, уже завернутый в бумагу, выносит и укладывает в сани слуга. Володя не мог понять, почему такую мелочь, как карандаш, мать несет не сама, пока она не вышла из видения и не переступила порог его спальни, держа в объятиях двухаршинный фаберовский рекламный карандаш, о котором, как она догадывалась, Володя давно мечтал15.

Впоследствии Набоков всегда стремился исследовать природу и границы сознания. Частичное объяснение этому дают его детские болезни: таинственная утрата математического дара, его бред и его ясновидение, а особенно чувство, что он соприкоснулся со смертью, которое он позднее передал некоторым из своих любимых героев (Федору, Джону Шейду, Люсетте).

В надежде, что преджизненная пустота небытия может дать ключи к тайне пустоты посмертной, он уже в зрелом возрасте попытался мысленно вернуться к тому моменту раннего детства, когда впервые пробудилось его сознание16. Туманное состояние медленно выздоравливающего после пневмонии, казалось, повторяет туманное состояние младенца, только на этот раз наблюдатель не дремал17. Отчасти в результате своего соприкосновения со смертью и страшного момента ясновидения, Набоков всегда подозревал, что, вопреки представлению о гибели сознания со смертью человека, с ним происходит некая метаморфоза, которую мы не в состоянии понять.

Эта гипотеза, которую он предпочитал оставлять под сомнением, возможно, обязана своим зарождением лепидоптерологии. В двадцать четыре года Набоков, вторя Данте, в одном стихотворении написал: «Мы гусеницы ангелов»; когда ему было за шестьдесят, он ответил шуткой на вопрос интервьюера о его планах на будущее: «Я еще собираюсь половить бабочек в Перу и Иране, прежде чем сам успею окуклиться»18. Для Набокова метаморфозы насекомых не были ни ответом на загадку смерти, ни доводом, ни моделью, ни даже метафорой, которую следует принимать всерьез. Одному священнику русской православной церкви, высказавшему предположение, что интерес Набокова к бабочкам, быть может, связан с высшим состоянием души, он ответил дерзко, что бабочка — отнюдь не ангельское подобие и что она «иногда садится даже на трупы»19.

Однако в то же время всякая метаморфоза — это напоминание о том, что природа полна неожиданностей. В раннем рассказе Набокова «Рождество» холодной петербургской зимой умирает от лихорадки мальчик, увлекавшийся бабочками, и его хоронят в загородном имении. Прежде чем вернуться в город, отец мальчика, сидя в промерзшем доме, перебирает вещи сына и, сложив их в ящик, переносит в жарко натопленную гостиную флигеля, где ему предстоит провести еще одну ночь. В глубокой тоске проводит он долгие часы и наконец решается на самоубийство — всё лучше, чем земная жизнь — «горестная до ужаса, унизительно бесцельная, бесплодная, лишенная чудес». И в этот момент в жестяной коробке из-под бисквитов, принесенной из комнаты сына, что-то громко щелкнуло. Кокон индийской тропической бабочки, когда-то купленный его сыном, прорвался, согретый жаром горящей печи, и из него вырвался громадный индийский шелкопряд, «и крылья — еще слабые, еще влажные — все продолжали расти, расправляться, вот развернулись до предела, положенного им Богом…»20.

Последнее слово могло бы указывать еще на один источник набоковского интереса к потустороннему. В действительности же, когда прошло время детских молитв, Набоков всегда оставался равнодушен к «христианизму» — как он его называл — и совершенно безразличен к «организованному мистицизму, религии и церкви — любой церкви»21. Поскольку среди отдаленных предков его матери были староверы, она, по мнению Набокова, испытывала «здоровую неприязнь к обрядам православной церкви и ее священнослужителям», однако столь же сильно повлияла на развитие сына и ее горячая и искренняя религиозность, которая «одинаково принимала и существование вечного, и невозможность осмыслить его в условиях временного»22. Отношение В.Д. Набокова к религии было более традиционным, и он довольно часто — особенно на Великий пост — водил детей к службе, однако не в грандиозный Исаакиевский собор неподалеку, но в очень мало кем посещаемую церковь Двенадцати Апостолов на Почтамтской улице, почти за их домом23. Любопытно, что эта церковь занимала два элегантных зала в здании, построенном знаменитым Кваренги для приближенного Екатерины II князя Безбородко, которому предназначалась и усадьба Рождествено, более века спустя полученная в наследство от дяди шестнадцатилетним Владимиром. Несмотря на все мраморно-золоченое великолепие убранства, Владимир, которому не исполнилось еще десяти лет, возвращаясь с отцом со службы, сказал, что ему было скучно. «Тогда можешь не ходить больше»24, — услышал он в ответ. Терзания Стивена Дедала ему явно не грозили.

Поделитесь на страничке

Следующая глава >