РЕЗАЛИ ГУСЕЙ — ОНИ УМИРАЛИ, КАК ЛЕБЕДИ
РЕЗАЛИ ГУСЕЙ — ОНИ УМИРАЛИ, КАК ЛЕБЕДИ
И вот еще одна история, в которой трагическое густо перемешано с курьезным…
Но сначала необходимо сделать коротенькое отступление. В Алтайске, как я уже говорил, выходила районная газета, и у нее имелся определенный круг своих авторов. В этот круг со временем вошел и я и познакомился кое с кем. Особенно любопытным показался мне молодой поэт по имени Сема Дробышев, который писал забавные миниатюры.
В каждой миниатюре заключалась какая-нибудь изюминка, была запоминающаяся деталь. Вот, например: „мое занятие теперь — ремонт воздушных замков". Или еще: „резали гусей — они умирали, как лебеди".
Я несколько раз встречался с Семой, мы были бегло знакомы. Но как он живет и что вообще делает, я не знал. И совершенно неожиданно накануне Пасхи я вдруг получил от него письмо с приглашением приехать к нему домой по случаю его, Семиного, дня рождения.
Отказываться было неловко, да и не хотелось. И в назначенный день вместе с неизменным своим шофером Петром Азаровым я прибыл в районный центр.
* * *
Меня с самого начала слегка удивил адрес, указанный на конверте, — Первомайская, 40. Он полностью совпадал с адресом больницы, где я уже успел побывать. Но, может, тут какая-то ошибка, думал я, какая-то путаница? Проверим на месте…
Ошибки, однако, не было; Сема ждал нас у ворот больницы. Он стоял, катая в зубах окурок, а над ним — освещенная закатом, виднелась вывеска: „Психиатрическое отделение".
— Наконец-то, — воскликнул он радостно, — я уж целый час вас жду!
И повел нас куда-то в сторону — вдоль забора.
— Куда это ты? — спросил я.
— К себе, — ответил он, — увидишь… Тут есть одна лазеечка, я всегда ею пользуюсь.
Вскоре мы достигли этой лазеечки и проникли через нее на больничную территорию. Затем миновали „мертвецкую" и спустились в какой-то подвал.
Здесь находилась котельная. И Сема работал в ней кочегаром.
Помещение это было мрачное, полутемное. У входа в подвал громоздилась груда угля, а в другом его, дальнем конце зияло багровое круглое отверстие пылающей топки.
— Вот тут я, братцы, и работаю, и живу, — широко поведя рукой, сказал Сема. — Как в преисподней, правда?
Освещенный колеблющимися отблесками огня, он сейчас и в самом деле походил на черта… На веселого черта.
Усадив нас на каких-то досках, он захлопотал; постелил на полу чистую тряпочку, выставил закуски. Затем извлек из бочки с водой бутылку охлажденной водки. Мы присовокупили к ней свою, прихваченную в качестве подарка. И так начался праздничный этот пир!
Первый стакан был поднят за поэзию.
— Я почему в первую очередь за нее? — сказал Сема. — Потому, что в этом нашем бредовом мире поэзия — единственная реальность, единственная стоящая вещь… Мы все, как тени, появляемся и исчезаем… А она остается!
Мы выпили. И я возгласил:
— Ну, а теперь все-таки за тебя! Нынче ведь твой день… Сколько тебе, старик, грянуло?
— Двадцать восемь.
— Значит, мы с тобой ровесники!
И мы еще приняли по одной. И Сема сказал:
— А теперь за вас, ребята! За моих гостей!
Бутылка кончилась. Раскупорили новую. И следующий тост предложил уже Петя:
— А теперь, — сказал он, — за нас за всех!
— Верно, — поддержал я его. — За нас, за удачу. За то, чтобы мы хотя бы сумели умереть лебедями!
Мы дружно сдвинули стаканы. И опорожнили их. И тут же наполнили снова. И я было начал:
— Ну, а теперь…
Но Сема перебил меня:
— Ребята, а куда мы гоним? Давайте-ка передохнем, потолкуем. И он закурил. И посмотрел на меня:
— Вот ты про лебедей вспомнил… Значит, читаешь меня! И я тоже тебя приметил… Потому и позвал. И вот, что я тебе скажу: я-то сам уже конченный, пропащий, а ты еще, пожалуй, сумеешь „помереть лебедем". У тебя судьба легкая.
— Это у меня-то легкая? — усмехнулся я.
— Ну, а что, — прищурился он, — что у тебя было? Война? Лагеря?
— Да. И война, и лагеря. Было все.
— Вот именно — все! Значит, ты жил полной мерой. А я, например, ничего вообще не видал! Ничего, кроме детдомов и больниц!.. И уже устал. И знаю, что долго не вытяну со своей болезнью…
— А какая у тебя болезнь? — осторожно спросил я. — Надеюсь, ничего страшного?
— По-научному это называется „сумеречное состояние". А по-простому — вечная тоска, тяжесть на душе. Ну, и иногда еще галлюцинации…
Сема был уже заметно пьян и вероятно поэтому говорил о себе с такой откровенностью.
— Галлюцинации-то бывают нечасто — приступами, но все же я предпочитаю от больницы не удаляться. И вот так и живу. Сам видишь! Место здесь спокойное, теплое. И врачи под боком. Чего еще надо?
— И давно это началось?
— С детства. У меня родители были ссыльные, понимаешь? Отец — инженер из Москвы, мать — выпускница художественного училища… Родился я уже в тайге. А потом их угнали куда-то еще дальше на север, а я попал в детдом. Ну и вот с тех пор…
— А пить, — поинтересовался Петр, — пить-то тебе можно?
— Много не рекомендуется…
— Ну, так и хватит, — сказал я тогда, — и нам, пожалуй, пора уж отчаливать. На дворе — ночь, а дорога не близкая…
— Нет, ребята, погодите, — сказал он просительно, — куда вам спешить? Я еще хочу вас со своими друзьями познакомить.
— Это с кем же?
— Есть тут у меня ребятишки, — подмигнул Сема, — я по вечерам к ним хожу, развлекаю… Им же ведь грустно — они на запоре.
„Что это еще за ребятишки? — подумал я с сомнением. — Везет мне последнее время на психов… Но что ж поделаешь? Раз человек просит…"
* * *
Пройдя пустой темный двор, мы проникли в больничное здание, поднялись по скрипучей лестнице на второй этаж и попали затем в коридор — тоже безлюдный, слабо освещенный одинокой синей лампочкой.
Здесь было несколько дверей. Возле одной — самой дальней — Сема остановился, прислушался. И поковыряв в замке какой-то железкой, ловко открыл его. И глазам нашим предстало странное зрелище.
В палате помещались дети — восемь мальчиков. Но что это были за дети! Мы попали в мир маленьких уродцев. Некоторые — параличные — лежали недвижно на своих постелях, другие же возились, балуясь, на полу…
Сема сейчас же шепнул мне:
— Вот потому их и запирают, — чтоб не разбредались.
Волоча за собою иссохшие, тоненькие неживые ноги, к Семе подполз мальчуган лет восьми. Голова у него была непомерно большая, раздутая, и лоб тяжело нависал над крошечным личиком.
— Сегодня опять будешь сказки рассказывать? — спросил он.
— Нет, — сказал, присаживаясь на корточки, Сема. — Сегодня будет концерт. Мои друзья устроят что-нибудь веселенькое…
— Они артисты! — раздался звонкий голосок.
Кто-то цепко ухватил меня за пиджак. Я глянул — и обомлел. У детской, державшей меня ручонки, было шесть пальцев! Петр, засопев, пробормотал тоскливо:
— Не могу… Идемте-ка, братцы, отсюда.
— В самом деле, — сказал я, — как-то жутко здесь, душно… Пошли!
— Нет, нет, — быстро, горячо заговорил Сема, — останьтесь. Для них это праздник! Ведь их же никто не любит…
Горло мое стиснула мгновенная судорожная спазма. „Господи, — сказал я мысленно, — как же так? За что им такое? Ведь ничего нет страшнее, если никто не любит!.."
И медленно оглядев помещение, я сказал, поворотясь к Петру:
— Ладно, дадим им концерт… Я сейчас спляшу, а ты делай музыку!
— Какую? — спросил он растерянно.
— Любую.
— Но как?
— Как умеешь… Соображай. Зря я, что ли, тебя держу?
Петр раскрыл рот, оскалился, обнажив крупные желтоватые зубы. И быстро начал щелкать по ним ногтями. Родился негромкий, четкий музыкальный ритм… И мы услышали мелодию штраусовского вальса.
И тотчас же палата огласилась восторженными детскими воплями.
Сема замахал руками, зашикал, требуя тишины. И в этой тишине я прошелся по комнате, выбивая дробную цыганскую чечеточку.
Мы старались вовсю. Увлекшись, войдя помаленьку во вкус, Петр стал затем имитировать голоса птиц и животных; он свистал, и выл, и гугукал. А я продолжал бить чечетку и что-то вопил невнятное, надрывное — цыганское. А Сема все пытался встать на руки — и беспрерывно падал, рушился на пол. Мы ведь были здорово тогда пьяны. Но ребятишки на это не обращали внимания; они с восторгом принимали любой наш трюк. Они были счастливы! И более благодарной аудитории я еще не встречал на своем веку.
Но всему всегда приходит конец.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.