ИЗ ХАКАССКОЙ ТЕТРАДИ МИРСКАЯ ТРОПА
ИЗ ХАКАССКОЙ ТЕТРАДИ
МИРСКАЯ ТРОПА
— Черт знает… а? Кешка? Уж не заблудились ли мы? Гляди — забрели в какую-то трущобу…
— Ничего. Я тут бывал.
В полумраке — путаным, заросшим ущельем — шли трое. Над головами их висли кремнистые глыбы, поскрипывал под ветром ивнячок. На западе — слева — оранжевою полоской догорало воскресенье. Справа лиловою глыбой горбился перевал. На склонах его тревожно гудела тайга. Густое месиво облаков шевелилось в седловине водораздела.
Облака кипели и пенились, и медленно стекали в долину.
— Гроза идет, — сказал Федя. И посвистал негромко. — А тут, как в ловушке. Хлынет по ущелью вода — сразу затопит. Не выскочишь, не уйдешь.
— Вообще—то конечно, — согласился Кешка. — Если хлынет… Но — погоди.
Он ступил на обломок скалы, вытянул шею — понюхал воздух.
— Гроза пока идет стороной. Ее к Аскизу относит. Ветер западный… Ничего, успеем!
— Ты уверен? — спросил третий.
— Не боись, — усмехнулся Кешка. Небрежно повел плечом, поправляя ружейный ремень. И пошагал дальше.
Третьим был — я. Мы возвращались с охоты. Шли, вслед за Кешкой, одному ему известным путем; по лесным завалам, по руслу старого высохшего ручья.
Мы часто так бродили втроем: бригадир Федя, бывший военный моряк, широкогрудый, медлительный, с руками, словно бы свитыми из железных жил; я… Ну, меня вы знаете! И молоденький, щуплый, востроносый этот кержак. Нас сблизила общая любовь к тайге, неистребимая охотничья страсть. Да мы и вообще все время держались вместе. Самым сильным в нашей компании был, конечно, Федя, а самым тихим — Кешка… Он настолько был тих и застенчив, что я однажды сказал ему: "Послушай, чего это ты — такой? Тебя толкнут, а ты — извиняешься… Нельзя!"
— "Почему?" — спросил он, помаргивая белесыми своими ресницами. "Потому что слабых здешняя публика не уважает. А если ты все время извиняешься — значит, слаб. А если слаб — тебя уже не боятся. А раз не боятся — будут вечно тобой помыкать. Понял? Учись огрызаться!" Он покивал задумчиво — но, в общем, так и не переменился… Однако таким вот, застенчивым и нескладным, он был на людях, в бригаде; в тайге же Кешка преображался неузнаваемо. Лицо его твердело, суровело, поступь обретала звериную бесшумность и легкость.
Он знал природу. "Старики у меня кряжистые, угрюмые, — говаривал он, — вся их жизнь — как у волков — в лесу. И меня они тоже ни в школу не пускали, ни на работу, никуда! Круглый год одно: смолокурничаем, рыбачим, пушнину промышляем, и все дела! Потому я и убег — хочу другую жизнь повидать… А к тайге вот все же — преклонен". Да, он знал природу; мыслил и чувствовал слитно с ней, с просторным этим миром, — разговаривал с деревьями, слушал траву, понимал голоса и запахи. — Гляньте-ка, медвежья метка!
Кешка остановился внезапно. Пригнулся. И сильно потянул ноздрями воздух.
— Совсем недавно прошел косолапый. Теплое еще… — Теперь он сидел на корточках, натужно шарил по земле рукою. — Ага, ага! Орехи ел! Вон скорлупы сколько — пощупайте-ка сами…
— Ладно, — сказал я, поеживаясь, — чего там. Пошли.
Рванул и затих в ивняке ветер. И загасил зарю. И тотчас густая зябкая мгла до краев затопила ущелье… Федя сказал, прикуривая:
— А ведь не дай Бог затеряться здесь одному…
— Он поднял лицо от ладоней, швырнул спичку — по сторонам шатнулись мохнатые тени. — Особенно одному! Да еще — без пути. А если какая тропа, тоже неизвестно — куда выведет…
И он, озираясь, тронул осторожными пальцами дробовик.
— Кеш, а Кеш, — проговорил он затем, — а что это за Мирская тропа такая? Я давно о ней слышу.
Какая-то, говорят, особенная тропа была в этих местах.
— Мирская тропа? — Кешка замедлил шаг. И странно во тьме блеснули его глаза. — А вот мы как раз идем по ней, по этой самой тропе.
Я оглянулся медленно. Под откосами, смывая очертания, гнездилась темнота. Она была густа и тревожна. Что-то двигалось в ее недрах — похрустывало, подрагивало, скрежетало…
— Ну, — спросил я, — и что?
— А то, что ежели б, к примеру, попали вы сюда годков двадцать—тридцать назад, тут бы вам и конец. Отсюда бы уж вы не вышли.
— Это-то почему такое? — строго спросил Федя.
— Да вот так.
— Ну, а все же?
— Погодите, ребята, вы только гляньте: ночь-то какая!
Ночь обволакивала влажными шорохами. Вот впереди забила крыльями — шарахнулась неясная тень. Поверху, по кромке ущелья, шелестело прерывисто, настороженно… Что это было? Может, просто — ветер?
Кешка спросил, непонятно к чему:
— Ты, Федь, сам отколь?
— Из Подмосковья, или забыл? Я сюда после демобилизации попал, по вербовке.
— Что ж так?
— Вернулся домой, а там — карусель. Баба с соседом спуталась… Ну, я пошумел и плюнул. И ушел. А куда идти? Гляжу, объявление о найме на сибирские стройки… Вот и подался сюда. И в общем, вспоминать теперь нечего: все — зола.
Помолчали. Каждый думал свое. Скрипел под ногами валежник. Где-то во тьме пугалась птица — вскрикивала диковинным голосом; вскрикнет и затаится. И опять. И опять… Незримого движения и тайн полна была эта ночь. И с каждым шагом она становилась все холодней и сумрачней, и казалось, не будет ей края.
— Глушь, дикость, — сказал я, — а все-таки люблю… Люблю Сибирь! И ни на что ее не променяю. Такой охоты, как здесь — в целом свете не сыщешь!
— Вот так же и предки мои думали, — заговорил вдруг Кешка. — Ты верно сказал: такой охоты нигде не сыщешь. И когда они явились сюда — а было это давно — им сразу тут приглянулось. Ну и верили они, что вот так-то, в тихости и благолепии, царить им до скончания времен.
Лица Кешки не было видно в ночи, но угадывалась в его голосе необычная, торжественная суровость. Он говорил негромко, чуть затягивая слова, — так рассказывают древние легенды.
— И вот однажды случилась история… Прибрел к нам в село человек — слабый, крепко застуженный. Неделю отлеживался в тепле. А когда собрался уходить, созвал мужиков… Я-то этих делов не знаю, меня тогда и в помине не было. Про это все мне бабка рассказывала — вечерами, потаенно от всех… Когда собралась община, человек этот (она звала его Безбородым) достал из котомки тряпицу. Развернул, на стол покатились самородки. "Берите! — сказал Безбородый. — Вы спасли мне жизнь." — "В тайге за ночлег не платят, — возразили старики, — зачем обижаешь? Тебе идти далеко, а это, видать, последнее…" Тогда он сказал: "Хорошо. Весной я приду снова. Я нашел в здешних горах богатую россыпь. И обещаю вам: я одарю вас по-царски!" Вот этого обещания давать ему было не надо; оно встревожило всех… О чем-то шептались кержаки. А затем появилась самогонка. Гуляли всю ночь. И Безбородый, захмелев, тянул нездешнюю варнацкую песню… Я помню ее — бабка порой напевала мне тихонько:
По Сибири долго шлялся
каторжанин молодой.
Полюби ты меня, чалдонка,
Я налетчик золотой.
А если ты меня полюбишь,
не побрезгуешь ты мной,
мы пойдем с тобой, чалдонушка,
по дороге столбовой.
Где достанем, где добудем,
где обманем чудака,
где купца в лапти обуем, —
все возьмем наверняка!
Хрипло и диковато прозвучал в тишине кешкин голос. Он запнулся, примолк, словно бы вслушиваясь в ночь. И затем:
— Значит, ушел Безбородый. Простились с ним перед утром. И провожать его отправился мой дед, Антоний. С тех пор Безбородый в Белых Ключах не появился. А через год в тайге — вот в этом самом ущелье ребятишки наткнулись на мертвеца. Ходили за ягодой и нашарили невзначай в буреломе. Человек был свален выстрелом в спину. Волчий заряд картечи начисто снес ему затылок, глаза и губы выели муравьи. Они покрывали лицо его сплошной шевелящейся массой… А рядом, в ворохе гнилого тряпья, валялись золотые самородки. Понимаете, те самые самородки! Ну, ясное дело, ребятишки подхватили их, приволокли домой. И тогда собралась община, и заговорил Антоний: "Золото, — сказал он, — это дьявольский соблазн, адское прельщение. Там, где золото, там всегда — люди. А древняя наша вера, она живет в тайности, в стороне от суеты. И нам не нужен сторонний мир, и каждый человек оттуда — враг. И каждый, кто забредет на Мирскую тропу, пусть на ней и останется… Пусть никто вовек не знает про это проклятое золото! — Вот как он говорил. — Будем стражами веры!" И долго затем старики творили молитвы, и выли бабы, и жалась ребятня по углам… И с тех пор на этой тропе — вплоть до самого перевала и дальше, по пути к Туве, — стали тайно пропадать пришлые люди. Забредет случайно человек в эти места — и конец. И все. Сколько их так-то вот пооставалось в тайге — не счесть!
— Ого, — сказал Федя, — вон оно как… — голос был жесткий, чужой. — И что же — неужто так все с рук и сходило?
— Чудак, — проворчал я тогда, — здесь же ведь Сибирь! Закон — тайга, прокурор — медведь. Верно, Кешка?
— Верно, — кивнул тот. — Власти в эти края никогда почти не заглядывали… Правда, когда сгибли трое геологов из Красноярска, начался шорох: приезжала полиция, были допросы… Чуть было деда моего не повязали… Но тут как раз подоспела революция.
— И что же после? — спросил Федя.
— Ну, а после все перевернулось. Сами понимаете: гражданская война, потом — разные стройки, рудники, то да се… Хлынул народ отовсюду… Что ж тут поделаешь? После гражданской старики, правда, пытались еще продолжать — но ничего не вышло.
— Не удержали, стало быть, границу?
— Какая уж тут — граница! Году в тридцатом кокнули было двоих (одного на Ала-Тау, другого здесь, неподалеку), но тут такое началось, ой-ой! Пересажали почти половину села. Конфисковали все оружие… Дед мой Антоний сразу попал под следствие — и так и не вышел, помер в красноярской тюрьме.
Низкое, струящееся над нами небо словно бы поблекло и отодвинулось. В кустарник, над кромкой ущелья, вкрались зеленые просветы. И постепенно — из редеющей сумеречи — проступило скуластое крепкое федино лицо. У Кешки — под бровями и на впалых щеках — легли плотные тени.
— Так вот какой тропой мы прошли, — сказал медленно бригадир. — Вот какой!
— Да, вот такой, — невнятно пробормотал Кешка. В этот момент — где-то очень близко — заурчала машина. Мигнул короткий огонь. Ущелье распалось, и обозначилось просторное урочище, ведущее к леспромхозу.
— А что ж, — улыбнулся вдруг Федя, — неплохо все-таки прошли. — И он потряс увесистой, пестрой связкой битых уток и глухарей. — Неплохо! Сделали все, что надо, и вернулись вовремя, без хлопот.
— Слава Богу, — сказал я, вспомнив кешкин рассказ. — Грозу пронесло стороной…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.