Вагончик тронется – перрон останется

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вагончик тронется – перрон останется

На Тихорецкую состав отправится,

Вагончик тронется – перрон останется.

Михаил Львовский

Кого бы я ни вспоминал из дорогих мне людей, уже ушедших от нас – Алексея Арбузова или Зиновия Гердта, Бориса Слуцкого или Давида Самойлова, Севу Багрицкого или Сашу Галича, – рядом с ними непременно возникает Михаил Львовский, один из самых дорогих и близких спутников почти всей моей жизни.

Познакомился я с ним у Зямы Гердта, в деревянном доме, не помню уже в каком по счету Астрадамском тупике, летом тридцать девятого года. Нам – по двадцать три, ему – двадцать.

Жил он в том же доме, что и Зяма, со своей матерью, с которой я так и не познакомился. С его слов знаю, что была она в свое время активной большевичкой, участвовала в “эксах”, сидела в тюрьме и принимала участие в знаменитом побеге Котовского из кишиневской тюрьмы.

Мы с Зямой днем работали, а вечерами занимались в Арбузовской студии. Миша учился в Литературном институте.

Он вошел в Зямину комнату запросто, не постучавшись, и c милой, по-детски обескураживающей улыбкой объявил:

– А у меня ангина!

Зяма что-то сострил по поводу его болезни и тут же, без перехода, потребовал, чтобы тот почитал свои стихи. Миша взглянул на меня, проверяя, насколько я в этом заинтересован, и, убедившись в моей готовности слушать, прочел небольшое, в восемь строк, стихотворение, которое я запомнил с ходу и помню до сих пор:

В Третьяковской галерее есть картина:

Гуси проплывают в облаках…

Где теперь ты ходишь, Валентина,

На своих высоких каблуках?

Как легли твои лукавые дороги?

Так ли дни твои по-прежнему легки?

О какие чертовы пороги

Ты свои стоптала каблуки?

И тут же, без перерыва, еще одно:

Частные греки работали в деле —

Сидели в лавках,

а на халве

Мухи сидели,

и чебуреки

Таскали черкесы на голове…

За кислый гривенник позеленевший,

За тихое мамино “не ходи”

Я брал билет на хорошие вещи

С участьем актрисы Лиа де Путти.

Поздно вечером, по привычке,

Читая вывески наоборот,

Я плелся домой, и песню “Кирпичики”

Стонали девушки у ворот…

Это был отрывок из его поэмы о Маяковском в Краснодаре, городе, где прошло Мишино детство. Запомнились своим ироническим пафосом заключительные строки отрывка:

На кухне чайниками гудело…

И вот из чуланов, комнат, квартир

Мои соседи торопились по делу,

Перестраивать старый мир.

Потом еще одно, тоже очень юношеское, не лишенное спрятанной за иронией грусти. Начиналось оно так:

Мы любим девушку заранее,

Не угадав ее из многих,

Предпочитаем только крайние,

Невероятные дороги;

Мы выбираем три, не меньше,

Из существующих осанок

И говорим, что знаем женщин,

Перечитавши Мопассана.

Он читал, а Зяма поглядывал на меня с гордостью за своего друга, чувствуя, что Мишины стихи, как говорится, “доходят” до меня. У Зямы было замечательное свойство – он принимал успехи друзей как свои собственные.

Для меня это было не только открытием нового поэта, но и встречей с человеком, ставшим сразу своим, близким и оставшимся таким до самых последних дней его жизни…

Потом Зяма привел Мишу в студию почитать стихи. Атмосфера, царившая в физкультурном зале школы, где мы репетировали свой “Город на заре”, настолько увлекла Львовского, что он стал не просто другом студии, но и активным участником всей нашей жизни, фактически одним из авторов “Города”, принимая участие в работе литературной бригады на том этапе, когда заново переделывался последний акт пьесы.

Мишу в студии любили. Подкупали его одаренность, интеллигентность, мягкость характера и, не в последнюю очередь, удивительно умные и тонкие высказывания при обсуждении этюдов, делавшихся в процессе работы над пьесой. Между прочим, в своих воспоминаниях о том времени Давид Самойлов особо отмечает “тончайшие анализы Львовского” на семинарах у Сельвинского.

В Мишиных высказываниях, в его суждениях о прослушанном или прочитанном поражало умение понять и почувствовать как все достоинства самого произведения, так и просчеты, о которых он умел говорить с редким тактом. Подчас он открывал авторам ими самими не осознанный смысл их детища, и делал это с удивительной доброжелательностью.

И не случайно впоследствии одним из первых читателей наших с Заком пьес был именно Львовский. Ему же я приносил и свою прозу. Помню, как поразило меня его восприятие моего рассказа “Маленький Талипов”. Мне эта история с неудачной попыткой мальчишки-солдата изнасиловать молодую немецкую фрау представлялась просто забавной. Миша воспринял ее серьезно и даже с сочувствием к маленькому Талипову. Ему, одному из первых, принес я свой роман “Лестницы”. Не могу воспроизвести, что он тогда сказал, – я плохо запоминаю то хорошее, что мне в таких случаях говорят, осталось только чувство удовлетворения и благодарности.

Львовский был одним из тех, кто входил в когорту талантливых молодых поэтов предвоенного времени. Само собой разумеется, он их привел к нам в студию, и все они стали ее друзьями. Борис Слуцкий, Давид Самойлов, Николай Майоров, Михаил Кульчицкий, Евгений Агранович, Павел Коган, Борис Смоленский приходили к нам, читали свои стихи, иногда присутствовали на репетициях.

Надо сказать, что среди этих поэтов Миша занимал особое место. В его стихах не было того политического накала, который так отчетливо проявлялся у Слуцкого, Кульчицкого или Павла Когана. Он не воспевал комиссаров Гражданской войны, не предавался мечтам о будущей победе коммунизма во всем мире, не мечтал “дойти до Ганга и умереть в боях”. Его волновали простые человеческие чувства. А интонация его стихов, их лиричность, их доверительный тон подкупали естественностью и изяществом.

А потом была война.

Миша не сразу ушел в армию. Вместе с Арбузовым, Александром Гладковым и Севой Багрицким он принимал участие в создании концертной программы для студии, собирался вместе с ней ехать на фронт.

На фронт ни со студией, ни как-либо иначе он так и не попал. Призванный в армию, он оказался в частях, дислоцированных в Иране. Он не любил вспоминать это время, судя по всему, очень для него тяжелое. Что такое служба в частях, не принимающих участия в боевых действиях, легко себе представить. Это, как правило, издевательство старшин и сержантов над “хлюпиками-интеллигентами”, вечные наряды вне очереди, изнуряющие, по существу, бессмысленные строевые занятия и столь же бессмысленные учебные марш-броски по ночам, для сохранения “постоянной готовности”. В Иране ко всему этому наверняка прибавлялась особая атмосфера пребывания в чужой стране, повышенная “бдительность”, почти полная изоляция в казармах…

Но и в этих условиях Миша оставался поэтом. Он пишет песню “Вот солдаты идут по степи опаленной”. Она завоевала огромную популярность, стала действительно народной.

Кончилась война. Я был демобилизован лишь летом сорок шестого. Все эти годы ничего о Мише не знал.

Первые месяцы после демобилизации прошли для меня в тщетных попытках осознать свое положение и поисках ответа на вопрос “что делать?”. Арбузовской студии уже не существовало. Профессии у меня, по существу, никакой не было. К тому же я женился. Надо было зарабатывать деньги.

Львовский, демобилизовавшийся раньше, работал на радио, в детском отделе, в редакции школьных передач. Заведующей была прелестная, талантливая Вика Мальт, а Миша, среди прочего, занимался спортивной передачей “Внимание, на старт!”. Он сочинил для нее песенку с припевом “Внимание, на старт! Нас дорожка зовет беговая”, с которой начиналась передача, и еще около ста песен, в том числе одну вместе с поэтом Анисимом Кронгаузом, ставшую особенно известной:

Ни мороз мне не страшен, ни жара,

Удивляются даже доктора,

Почему я не болею,

Почему я здоровее

Всех ребят из нашего двора?

Потому что утром рано

Заниматься мне гимнастикой не лень,

Потому, что водой из-под крана

Обливаюсь я каждый день.

Это при том, что сам Миша был человеком далеко не спортивным.

Миша предложил мне прийти на радио, с тем чтобы они с Викой придумали мне какое-нибудь задание, а я сделал бы передачу. Мне эта мысль понравилась. Едва ли не ежедневно я приезжал в Радиокомитет, в Путинковский переулок, и часами просиживал на диване, стоявшем в детской редакции, в тщетном ожидании обещанного задания, болтая с кем-нибудь из авторов, знакомых еще с довоенных времен. Однако никаких предложений не поступало. Всем было не до меня.

– Придумай сам что-нибудь оригинальное, – говорил Миша на ходу, пробегая мимо по каким-то срочным делам.

Я придумывал и с воодушевлением излагал ему потрясающие идеи оригинальных передач.

Миша выслушивал с сочувственно-скептической усмешкой.

– Ну конечно, до тебя до этого никто не додумался! Есть уже такая передача. Придумай что-нибудь пооригинальней! – И убегал.

В конце концов я понял, что ничего “оригинального” придумать не могу. Просто потому, что не знаю ни самого радиовещания, ни той жизни, которой живут люди в это послевоенное время.

Однажды он сунул мне несколько исписанных листочков.

– Держи! Сделаешь к завтрашнему дню передачу о школьном кружке “Умелые руки”.

– Когда же я успею там побывать? – спросил я растерянно.

– Ходить никуда не надо. Напишешь по этому тексту.

– Но я ничего про этот кружок не знаю… не видел…

– Ничего видеть не надо. Тут все написано. Ну, немного пофантазируй, добавь от себя, придумай подробности.

– Но это же будет “липой”.

– Ты что же, думаешь, что все наши передачи – правда и только правда? Если рассказывать все, как есть, – со скуки сдохнешь. Нужен элемент домысливания, оживления.

Целый вечер я “придумывал подробности”. В тех листках были кое-какие ориентиры. Написал. Самое удивительное не то, что передача прошла, а то, что все, о ком шла речь, ребята и педагоги, были очень довольны. Никому не пришло в голову сказать: “Я этого не говорил!” А говорили они по написанному мною тексту. Не исключено, что им казалось, что именно так все и было, а то, что они говорят перед микрофоном, – их собственные слова.

С этой передачи началась моя работа на радио в качестве внештатного автора. Естественно, виделись мы с Мишей едва ли не ежедневно. И не только в Радиокомитете на Путинках. Встречались у Зямы, вместе с которым начали даже писать пьесу, вернее, писать так и не начали – бросили. Связано это было отчасти с тем, что Валентин Николаевич Плучек взял меня к себе в передвижной театр режиссером-ассистентом и я уехал в гастрольную поездку. Моя деятельность на радио временно прекратилась. Вскоре меня уволили из театра в соответствии с “пятым пунктом”.

Вернулся я на радио в сорок девятом. Моя внештатная работа стала до некоторой степени постоянной: делал мелкие работы для “Пионерской зорьки” и большие передачи, так называемые радиокомпозиции на международные темы.

К тому времени прошла послепобедная эйфория. Уже прогремело постановление об Ахматовой и Зощенко, шла борьба с “низкопоклонством перед Западом”, нарастала антисемитская компания против “космополитизма”, ужесточалась цензура.

Сейчас никому ничего не говорит имя американки Анабеллы Бюкар, тогдашней то ли стенографистки, то ли секретарши в посольстве Соединенных Штатов. В сорок девятом году она выпустила книгу с разоблачением небезвредной для советского государства деятельности некоторых работников американского посольства. Даже тогда мало кто сомневался в том, что эта пресловутая книга писалась под диктовку представителей соответствующих “органов”. Говорили, что она влюбилась в какого-то русского, оказавшегося кагэбэшником и, возможно по доброй воле, а может, и под нажимом, выступила со своими “разоблачениями”. Не знаю, что уж там было особо опасного для нашего государства, но Мишу книга коснулась самым непосредственным образом. В этой книге упоминался советский гражданин, заведовавший хозяйством посольства, некий Биндер.

Вероятно, я бы даже не обратил внимания на эту публикацию и, во всяком случае, никогда бы не запомнил имени ее автора, если бы не этот самый Биндер, оказавшийся родным братом Мишиной матери. Девичья ее фамилия была Биндер.

Логика нормального советского человека в такой ситуации подсказывала – ни в коем случае не подавать виду, что эта злополучная книга имеет хоть какое-нибудь к тебе отношение.

Миша поступил с точностью наоборот: он отправился к тогдашнему начальнику Всесоюзного радиовещания Лапину и сообщил, что упоминаемый в книге Биндер – его родной дядя. Предпочел, чтобы начальство узнало это от него, а не от какого-нибудь бдительного доброхота. Миша был испуган, что вполне естественно по тем временам, и думал, что “добровольная явка”, честное признание, избавит его от неприятных последствий.

Не избавила.

Вика Мальт рассказывала, что Лапин в разговоре с ней сказал, что уволить Львовского был вынужден именно из-за его признания.

– Зачем он пришел ко мне? – недоумевал Лапин. – Кто бы стал выяснять, не является ли этот чертов Биндер его дядей?

В книге, насколько мне помнится, ничего особенно зловредного в деятельности Биндера не было, просто выполнял какие-то мелкие неофициальные поручения сотрудников посольства. Но… он был “упомянут”! И это оказалось решающим обстоятельством для судьбы Львовского.

Для Лапина увольнение Миши было делом естественным и рутинным. В любом случае он проявлял бдительность. Тем более что Львовский был евреем. А на дворе – сорок девятый год.

Для Миши это было событием, которое не могло не оставить след в его жизнеощущении.

Жил он тогда со своей первой женой Олей в крохотной комнатке в Докучаевом переулке. Я часто бывал у него. Он почти не выходил из дому, жил в страхе, ожидая неизбежного, как он полагал, ареста. К сожалению, его страхи подогревались кое-кем из его знакомых доброжелателей. Кто-то обещал выяснить через кого-то, заведено ли на него в “органах” дело. Кто-то предлагал написать Сталину.

Мысль эта возникла в связи с забавным эпизодом из его детства.

Двадцатые годы, двадцать шестой – двадцать седьмой… Где-то на юге, кажется в Сочи, Миша живет с матерью в санатории, рядом с дачей Сталина. Однажды за тем, как он резвился в море, наблюдал Сталин с “сопровождающими его лицами”. Когда Миша вышел из воды, Сталин сказал ему, что он хорошо плавает. Миша похвастался, что может переплыть Кубань – он жил с матерью в Краснодаре. Сталин повел его к себе на дачу, расспрашивал о родителях. Он знал и его мать, “Рыжую Клару”, и отца, в свое время помогавшего ему бежать из ссылки в Туруханске. Он вручил ему пакет с фруктами и виноградом и попросил передать матери привет.

Миша поблагодарил и собрался уходить.

Провожавший его охранник спросил:

– А ты знаешь, с кем ты разговаривал?

– Нет, – простодушно ответил Миша.

– Это же Сталин! Иосиф Виссарионович Сталин!

Так что мысль о Сталине имела некоторый смысл. Однако мудрый Давид Самойлов обращаться к “отцу народов” отсоветовал:

– Не надо. Может быть еще хуже.

В конце концов Миша решился отправиться на Лубянку. Его приняли весьма вежливо. Слова о том, что своего дядю он мог видеть только в двухлетнем возрасте и никогда с ним не встречался, были выслушаны “с пониманием”. Ему сказали, что у них нет никаких к нему претензий, но он обращается не по адресу – ведь не они его уволили. Разговаривать надо не с ними.

– Вот так, ребята, – говорил Зяма Гердт. – Напрасно ты поперся на Лубянку!

Да, напрасно. Но за этим его поступком стоял подлинный страх, чисто советский страх, хорошо знакомый моему поколению.

Однако постепенно он выходил из этого состояния. В значительной степени помогали ему в этом друзья на радио, в первую очередь Вика Мальт, тоже вскоре вслед за Мишей уволенная Лапиным, и будущая жена Миши Лена Махлах. Им удалось организовать группу авторов, под чьими именами шли его передачи. Среди них Вадим Коростылев, Олег Писаржевский и Николай Александро?вич, работавший на радио режиссером.

Кстати, именно для Александровича, с которым Миша вместе служил в Иране, он еще в сорок седьмом году, когда тот играл в пьесе Малюгина “Старые друзья”, сочинил песню – знаменитый “Глобус”.

Я не знаю, где встретиться

Нам придется с тобой,

Глобус крутится, вертится,

Словно шар голубой…

У этой песни, исполнявшейся на мотив шуточной песенки Михаила Светлова, поразительная судьба: она стала одной из самых любимых песен туристов, и не только туристов. Я слышал ее и на Клухорском перевале, и в Сванетии, и на Эльбрусе, и в Сибири, на Енисее. Для туристов она стала настолько своей, что неизвестные авторы присочиняли к ней десятки новых куплетов, а имя настоящего автора знают далеко не все, кто ее пел, да и сейчас поет.

Передачи Львовского, подписанные другими, давали ему средства к существованию и отвлекали от мрачных мыслей и предчувствий.

К этому времени в его жизни произошло серьезное событие – он разошелся со своей первой женой и стал мужем Лены Махлах. Все ее звали Лялей. Брак этот был на редкость удачным. Прекрасный редактор, она стала его верным помощником и другом, сумела создать ему самые благоприятные условия для его жизни и творчества. Он стал спокойней, уравновешенней, к нему вернулись его юмор и живость восприятия.

В начале пятидесятых Миша с Вадимом Коростылевым написали пьесу “Димка-невидимка”. Пьесу поставили в Центральном детском театре. Это был дебют не только самих драматургов, но и первая режиссерская работа Олега Ефремова, будущего создателя “Современника”. Пьеса имела успех и шла многие годы.

Так поэт Львовский стал драматургом.

В предвоенное время их было шестеро – молодых, еще не слишком известных поэтов. Именно шестерых называет Самойлов в своих “Памятных записках”: Бориса Слуцкого, Павла Когана, Михаила Кульчицкого, Сергея Наровчатова, Михаила Львовского и себя – Давида Самойлова, в главе, которая называется “Кульчицкий и пятеро”.

На первом своем сборнике “Память”, подаренном Мише, Борис Слуцкий написал: “Михаилу Львовскому – одной шестой той компании, которая несколько изменила ход развития советской поэзии. От другой одной шестой, на память об остальных четырех”.

Михаил Кульчицкий и Павел Коган погибли.

Слуцкий и Самойлов заняли свое место в русской поэзии, место достаточно высокое.

Наровчатов, побывав на высотах литературно-чиновничьего олимпа, больше известен как функционер, чем как поэт.

Львовский… Что помешало ему осуществиться в поэзии на высоте Самойлова и Слуцкого? Для этого у него были все данные. Впрочем, это не совсем так – в поэзии он осуществился. Его песни стали настолько популярны, что порой теряли имя автора – высшая степень признания.

По уровню таланта – если можно в отношении таланта употребить такое выражение – Львовский не уступал ни Самойлову, ни Слуцкому. Это говорили и они сами. Даже такой глубоко политизированный поэт, как Кульчицкий, услышав его стихи, признал в нем настоящего поэта. Борис Слуцкий и Давид Самойлов часто высказывали сожаление, что Миша ушел из поэзии в драматургию.

Да, драматургия стала для Львовского главным его делом. И не случайно. Не случайно в свое время пришел он к нам в студию – у него была тяга к театру. Он, если я не ошибаюсь, даже поступал в театральное училище, правда, неудачно. Постепенно театр вытеснял стихи. В драматургии он находил лучший путь для самовыявления. Но и в драматургии оставался поэтом.

Кстати сказать, в кино он в большей степени нашел себя. Вернее, там ему больше сопутствовала удача. Фильмы, снятые по его сценариям – “Я вас любил”, “Точка, точка, запятая”, “В моей смерти прошу винить Клаву К.”, – пользовались огромным зрительским успехом. И кто бы их ни ставил – Фрэз, или Митта, или еще кто-то, – это были, прежде всего, фильмы Львовского, они несли его эстетику, его ощущение жизни, его размышления и тревоги.

В кинословаре, изданном в 1986 году, сказано, что Львовского волнуют “проблемы нравственности и эстетического воспитания”. Чушь! Его пьесы и сценарии посвящены тому трудному и болезненному периоду человеческой жизни, когда юноша стоит в растерянности перед проблемами, которые ставит перед ним взрослая жизнь. Детство занимало его своей значительностью и важностью для всей последующей жизни человека, и не в последнюю очередь – его драматизмом. Помню, как Леонид Федорович Макарьев, актер и режиссер ленинградского ТЮЗа, развивал перед нами мысль о трагизме этого возраста. Миша чувствовал и понимал этот трагизм. Потому что при всей остроте его ума, при всем глубоком понимании поэзии, литературы, кинематографа, будучи уже заслуженным деятелем искусств и лауреатом многих премий, он оставался “родом из детства”.

Приход Львовского в драматургию и прозу диктовался не охлаждением к собственно поэзии, а естественным выбором той области литературы, которая в данный момент соответствовала его внутреннему состоянию. Впрочем, он всю жизнь писал и стихи.

– Я не бросал стихи, я пишу! – с некоторым раздражением говорил он тем, кто высказывал сожаление, что он оставил “поэтическое поприще”.

Писать стихи он не переставал, но “поприще” оставил. Сигнальный экземпляр небольшого сборника им самим придирчиво отобранных стихов он успел подержать в руках еще при жизни, в один из моментов, когда к нему возвращалось сознание.

– Посмертно… – проговорил он, держа сборник в руках.

Мы с Заком часто встречались с ним, много разговаривали, нередко спорили. Именно ему одному из первых читали свои пьесы и сценарии. Он удивительно точно ощущал наши удачи и промахи. Мы прислушивались к его мнению. Спорили и прислушивались. И не мы одни. У него можно было встретить и Анатолия Гребнева, и Ролана Быкова, и Бена Сарнова, и Александра Володина, не говоря уже о Зиновии Гердте, дружба с которым никогда не прерывалась. Александр Володин, всегда державший дистанцию в общении даже с людьми ему симпатичными, стал его ближайшим другом. Миша обладал свойством привлекать к себе людей.

Среди тех, кто посещал его квартиру на седьмом этаже дома на Красноармейской, были Александр Галич, Юлий Ким, Юрий Визбор, Ада Якушева, Владимир Высоцкий. Между прочим, среди немногих песен, исполнявшихся Высоцким и сочиненных не им самим, была прелестная песня Львовского, написанная им в 1961 году для своей пьесы “Друг детства”:

На Тихорецкую состав отправится,

Вагончик тронется – перрон останется.

Стена кирпичная, часы вокзальные,

Платочки белые, глаза печальные…

Песню эту использовал в своем фильме “Ирония судьбы” и Эльдар Рязанов. Музыку написал Микаэл Таривердиев.

Миша увлекался звукозаписью, едва ли не фанатично. Он непрерывно совершенствовал свою звукозаписывающую аппаратуру, в чем ему помогал его сын Коля. Помню, как во время нашей поездки в Швецию он не пропускал ни одного магазина в Гётеборге и Стокгольме, разыскивая какую-то необходимую ему деталь.

Гердт посмеивался над этой его страстью.

– Если вдруг по радио сообщат, что началась война, Миша, прислушиваясь к звучанию своего радиоприемника, скажет: “Нет, ты слышишь, какой звук: А?!” И с сожалением добавит: “И все-таки высоких тонов не хватает”.

Да, была страсть, способная вызвать улыбку. Но в результате – сотни метров бесценных записей песен в исполнении самих авторов, с их комментариями и высказываниями, множество записей бесед с известными писателями, артистами, режиссерами. Это увлечение Львовского – не случайное хобби. Миша всерьез занимался изучением уникального явления – русской авторской песни. Я слышал от него немало интереснейших соображений по этому поводу. Песню он чувствовал и понимал – не случайно все так полюбили его собственные песни.

Мы частенько посмеивались над Мишиной мнительностью, был в ходу даже такой термин, как “львовщина”. А между тем болезнь подкрадывалась к нему, и, скорее всего, это была не мнительность, а предчувствие.

И болезнь пришла.

Ему дважды делали операцию, он приходил в себя, а через какое-то время снова оказывался в клинике. Ляля не отходила от него, проводя почти все время рядом с ним. Какого напряжения и стойкости это стоило, можно себе представить. Но ни ее забота, ни усилия врачей не могли его спасти.

Мы с моей женой Женей навестили его незадолго до его кончины.

Ляля рассказала нам, что накануне, когда она разговаривала с Женей по телефону, Миша спросил, с кем она говорит. Она назвала Женю.

– Как хорошо, что есть на свете Женя Петрова, – сказал он.

Когда мы пришли, он спал. Ляля проводила медсестру, которая приходила три раза в неделю. Это стоило, по тогдашнему курсу, около четырехсот долларов в месяц. В этих непомерных тратах ее поддерживал Зяма Гердт. Мало кто столько сделал для того, чтобы спасти Мишу.

Мы разговаривали на кухне с Лялей, когда Миша проснулся и позвал ее. Она прошла к нему и немного погодя пригласила нас.

Говорил он с трудом, я разбирал плохо. Я что-то спросил. Он отвечал коротко.

– Оказывается, что я живу, – сказал он. – Трудно, но живу. А я думал, что меня уже нет.

Мы понимали, что видим его в последний раз. Понимали, но верить в это не хотелось.

Не считая стихов и рассказов, он написал и портреты близких ему людей – Зиновия Гердта и Ролана Быкова. Оба написаны с присущим ему блеском, глубиной и точностью.

Ушел и Ролан. Ушел вслед за Мишей и его ближайший друг Зяма.

Уходят, уходят, уходят…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.