СМЕРТЬ В ХОЛОДИЛЬНИКЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СМЕРТЬ В ХОЛОДИЛЬНИКЕ

Я мечтал о Москве — и с каждым днем все сильнее — но мечты мои все же не были легки и безоблачны. К ним постоянно примешивалось какое-то смутное беспокойство… С чем я приеду туда? — нередко думал я. — Что привезу? Выть может, все эти мои сочинения — пустое дело, зола, дилетантские бредни?

И тогда я извлекал из вещмешка помятую, замусоленную тетрадку и тугие, хрусткие свертки березовой коры. Иногда мне, за недостатком бумаги, приходилось писать и на ней — древесным углем, в мутном сумрачном свете костров. И разворачивая, разглаживая бересту на колене, я заново перечитывал корявые смазанные строки.

Возможно, тут не все еще ладно, — томился я, — но я ведь только начинаю… И как бы то ни было, поэзия живет здесь, кроется, я это чувствую. И ощущение мое — безошибочно.

А может, я все-таки ошибаюсь?

В таких вот сомнениях я провел все последнее время — и не знал, на что решиться: то ли уехать (теперь я мог это сделать — деньги на дорогу — были), то ли еще обождать немного, дозреть, упрочиться! Поднакопить побольше материала — и уже тогда… Тогда…

Однако жизнь моя всегда шла под знаком нежданных перемен. И вскоре обстоятельства сами вынудили меня к отъезду. Случилось так, что мне поневоле пришлось убираться из экспедиции, причем — как можно скорее!

Все произошло из — за женщины. А точнее — из-за Ани, жены начальника нашего отряда.

* * *

Изыскатель, этнограф, она работала с нами и часто и подолгу уходила в тайгу. И однажды, в начале апреля, меня с ней застигла в тайге свирепая вьюга. Весенние циклоны — самые опасные! Снег в эту пору насыщен влагой; он плотно облепляет одежду и лица, и застывает на них сплошною коркой — ледяною, погибельной, пронизывающей до костей… Мы знали это и поспешили укрыться от вьюги. И пережидая ее, целую ночь отсиживались в старом, полуразвалившемся охотничьем балагане, случайно встретившемся нам на пути.

Вернее, не отсиживались, — а отлеживались.

Мы были вдвоем с этой женщиной. И у нас на двоих имелся один дорожный спальный мешок. Мешок был поместительный, двухместный. Но все же лежать там приходилось вплотную, тесно прижавшись друг к другу. И так мы долго лежали в ту ночь, и дыхание наше смешивалось, и руки были переплетены. Густые жесткие Анины волосы щекотали мне лицо, лезли в глаза и в ноздри, и пахли томительно и пряно.

Сухощавая, рослая, со скуластым лицом, она была старше меня лет на шесть, стало быть — не так уж и молода. Но грудь ее — маленькая и крепкая с упругими, прохладными сосками, — была, как у девочки… и я ей так и сказал.

Она усмехнулась в ответ:

— Как у девочки… Пожалуй. Больно уж мала! А это ведь не каждому мужику нравится, это — на вкус.

— Ну, а твоему — то мужику? Твоему, — поинтересовался я, — ему это — как?..

Вопрос был глупый, мальчишеский, и я тут же пожалел о нем. Но Аня отнеслась к моим словам спокойно. И отозвалась с небрежной, чуть насмешливой, кисловатой гримаской:

— Ему это вообще — до лампочки. Он же у меня ученый! Кандидат наук! Диссертацию готовит и только этим одним и живет.

И добавила, помолчав:

— Только этим! А на все остальное ему накашлять. Что я, где я, как я — ему все безразлично.

— Он что же — и не ревнует тебя вовсе? — спросил я, закуривая. Спросил с некоторой надеждой… И был доволен ответом.

— Нет, — сказала она с коротким вздохом. — Он из другого теста. Сухарь, педант, понимаешь? Человек хо-ло-днокровный.

Аня сказала так — и я успокоился. И вернувшись на базу, в село, продолжал встречаться с ней время от времени. Она приходила ко мне по ночам… Я успокоился — и напрасно! Как выяснилось, мы оба с ней ошибались.

Муж ее — этот ученый сухарь — оказался вовсе не таким уж холоднокровным. Внезапно он вызвал меня к себе в контору (произошло это месяца три спустя) и сказал, угрюмо ссутулясь, катая в зубах трубку:

— Вот что, парень. Подавай-ка заявление об уходе.

— Это почему? — удивился я.

— Да так, — пожал он плечами. — Надо.

Он разговаривал, глядя не на меня, а в стол — в бумаги — шуршал ими, согнувшись. Я видел только темя его и седые жалкие пряди, и большие лоснящиеся залысины.

— Но почему, почему? — настаивал я. — Что случилось?

— А ты, что ли, не понимаешь?

При этих словах он поднял ко мне лицо — коротко блеснул очками — и тотчас отвел, опустил глаза. И я сразу же понял все. Я понял. Но по-прежнему продолжал упираться — теперь уже притворяясь, хитря:

— Как-то это все странно… И неожиданно… Работа мне нравится, и я вовсе не собирался бросить ее так вот, с маху.

— А все же придется, — сказал он жестко. — И если ты не хочешь скандала — уходи сам, по своей воле. А то ведь я могу и выгнать.

— Вот оно что — пробормотал я. — Н-ну, ладно. И когда же мне отчаливать?

— Когда хочешь, — сказал он, — хоть завтра. Здесь нам с тобой все равно не ужиться, и чем скорее ты испаришься — тем лучше.

И снова — быстро и холодно — блеснул на меня очками:

— Ты меня понял?

— Не совсем… Но, в общем, — да… Что ж без толку спорить.

— Ну, вот и хорошо. А теперь — проваливай.

И я ушел. И спустя сутки уже сидел с вещичками за селом, на взлетном поле, — дожидался рейсового самолета.

Здесь обычно курсировал небольшой почтовый АН. Он прибывал к нам из Игарки каждую неделю, по субботам, в середине дня. Доставлял продукты и почту и тут же уходил обратно.

Вот все и решилось — само собой, — думал я, сидя на скользких, сирых, сваленных в груду бревнах и неспешно дымя папироской. — Я бы, может, долго еще колебался, но теперь что ж… Теперь у меня дорога прямая.

* * *

Пилот — молодой, румянолицый парень — проговорил озабоченно:

— Не знаю, право, как быть. Свободных мест у меня нет — со мной еще один пассажир. И вообще, машина перегружена… Разве что в хвостовой отсек тебя поместить? Хотя и там…

— А что там? — поинтересовался я.

— Мороженая рыба.

— Ладно, — отмахнулся я. — Если есть возможность — я готов. Лететь — то ведь недолго?

— Да нет, — сказал он, — пустяки. Два с половиной часа. Ну, три — от силы. Смотря по погоде.

— Ну так давай, ищи место, — сказал я нетерпеливо. — Рыба мне не помеха… Какая хоть рыба — то?

— Семга, — мигнул летчик. — Первый сорт. Заскучаешь — пожуешь.

— Вот именно, — усмехнулся я. И вскинув на плечо вещмешок, пошагал к самолету.

Хвостовой отсек оказался забит до отказа. Мы с трудом разгребли мороженые рыбьи туши, расчистили небольшой участок — возле самой стенки. Я залез туда, вытянулся. Летчик сказал:

— Ну, будь!

И с грохотом захлопнул металлическую клепаную дверцу.

Отсек погрузился в темноту. Послышался частый, густой, все усиливающийся рокот. По металлу, по рыбьим тушам, прошла долгая судорога. Самолет сотрясся, разворачиваясь, тяжко взвыл — и оторвался от земли.

Я лежал, покуривая, в темноте и прохладе. И поначалу это было даже приятно. Но потом я почувствовал себя неуютно.

За воротник — продирая по коже мурашками — пополз холодок. Затем стали стыть уши и кончики пальцев. Заломило спину. Вздрагивая от озноба, я заворочался и привстал — еще не осознавая случившегося, но уже встревоженный, охваченный безотчетным томлением.

Я посмотрел на дверь. Она была заперта наглухо, надежно. Ни единой щели не было в ней — ни одного просвета. Я притронулся к дверце и ощутил сыпучую мягкость инея. Металл был опушен морозом; он обжигал руки… И только теперь я сообразил: куда я попал и что мне грозит!

Тесный этот, забитый мороженой рыбой хвостовой отсек являл собою нечто вроде холодильника. И я оказался запертым в нем, замурованным, напрочь отрезанным от людей.

Люди — летчик и пассажир — находились снаружи, в кабине. И только они могли меня сейчас спасти. Только они!

Я начал стучать, взывая к ним — но никакого ответа не последовало. Очевидно, они не слышали меня; рев мотора глушил и смазывал все сторонние звуки.

Я бил что есть силы в стальную дверцу — все бил и бил — расшиб до крови руку, вспотел и измаялся, и вконец охрип от крика… Но все было тщетно. Дверца оставалась запертой. На помощь мне не приходил никто.

Тогда я лег — передохнуть. И какое-то время лежал так, вытянувшись и не шевелясь. Я лежал и чувствовал, как из меня уходит тепло — уходит, уходит, истекает, словно вода из прохудившегося сосуда… Я снова привстал было — но тут же лег опять, испытав мгновенную слабость и головокружение.

Влажная рубашка подсохла и затвердела. Может, она просто замерзла? Однако холода я уже почти не чувствовал. Стало легко и томно, и как-то даже блаженно. Поклонило в сон. И тут я понял — что замерзаю.

Я застывал, проваливался в дремоту. И уже не хотелось ни двигаться, ни кричать. Хотелось одного: расслабиться, забыться, смежить отягченные веки… Мысли пошли ленивые, мутные. Вот оно, достойное завершение всех моих планов и подвигов! подумалось мне. Но сейчас же, отодвигая эту мысль, появилась другая: а чего они, в сущности, стоят, эти планы? Это же бред, пустяки… Как я жил бестолково, так и кончаю. Конец — то ведь все равно неизбежен! И какая разница, где он случится и как?

Я замерзал — представляете эту ситуацию? — погибал от холода в разгаре лета (а лето в Заполярье хоть и короткое, но солнечное, жаркое) и не на грешной земле, где я столько бродил и бедствовал, а — в облаках, в блистающем поднебесье.

* * *

Очнулся я в Игарском аэропорту, в поликлинике. Спасение пришло вовремя. Еще какой-нибудь час — и все ведь было бы кончено! Меня уже никогда не смогли бы добудиться… Я лежал на кушетке, полураздетый. Пальцы ног и руки, и лицо — все тело у меня горело, словно бы в огне, было пронизано острой, режущей болью.

Надо мной хлопотали местные медики — растирали меня, приводили в чувство. И здесь же мельтешил пилот — тот самый белобрысый и розовощекий парень — сокрушался, ахал, переживал.

Сквозь мутную одурь, сквозь поволоку, застилающую взор, я с трудом и не сразу различил его лицо. Низко склонившись ко мне, он бормотал, кривясь и вздрагивая:

— Ах, незадача… Боже мой! И как же это я вовремя не подумал, не сообразил? Ведь что могло бы произойти — страшно представить… Ах, я болван!

— Ладно, — сказал я, — чего там… Что было — прошло… — Я сказал это медленно, едва управляясь с дыханием. — Хотя, конечно, — болван. В этом ты можешь не сомневаться!

— Дак я разве — что? — засуетился он (теперь уже улыбаясь, как-то сразу просветлев, помягчев лицом). — Я разве спорю? Ну, прости, браток, ну, бывает…

— Ты мне вот что скажи, — перебил я его, — меня чем растирают — то?

— Спиртом.

— Так. А внутрь — нельзя?

— О чем разговор! — засмеялся тот. — Можно. Все можно!

Он распрямился и отступил — исчез из поля зрения — и через пару минут поднес мне полный, налитый вровень с краями, граненый стакан.

— Рвани, браток, — сказал он задушевно. — Рвани — и забудем, ладно? Получилось, конечно, глупо. Но кто ж бы мог предугадать? Такой уж ты, видать, незадачливый… А впрочем…

Тут он на миг примолк, собрал складками кожу на лбу. И поглядел на меня изучающе. И затем — поигрывая бровью:

— Впрочем, как посмотреть. Может, как раз — наоборот? Ведь подумай: была бы в Игарке плохая погода — туман, скажем, или дождь, — аэродром меня не принял бы. Я мог бы приземлиться где-нибудь в другом месте. А это значит… Нет, браток, ты, пожалуй, из тех — из фартовых… Судьба тебя не балует, но все же, видать, бережет. Дает тебе шанс, дает!

Кто же я, в самом деле? — размышлял я потом, рванув стакан спирту и размягчась, оттаивая, погружаясь в зыбкое, блаженное забытье. — Какой я? Со мной ведь постоянно что-нибудь происходит, ничего не идет гладко. Что бы я ни задумал, ни начал, все оборачивается кошмаром или анекдотом. Все получается скверно. До крайности скверно. Очевидно, такова моя участь. Судьба ничего не хочет дарить мне, давать задаром, легко. Летчик прав: она меня не балует. Но какой-то шанс все же оставляет. Это видно и в мелочах и в крупном… Вот и теперь… Из тайги я, хоть и с трудом, все же выбрался. Впереди — Москва! И самое главное — воспользоваться новым этим шансом, не оплошать, не дать маху, не упустить удачу… Несмотря ни на что, я где-то, в глубине души, верил в удачу, рвался к ней. Рвался, в принципе, так же, как и спортсмены, — как штангисты, к примеру, или же прыгуны. Потерпев неудачу на первом заходе, они, как известно, пытают счастья трижды. Три попытки дано им. Три попытки! И сейчас я — сорвавшись в самом начале, — мечтал о реванше, об отыгрыше, о новом решающем рывке.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.