Секс в поэзии Бродского Наблюдения с комментариями

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Секс в поэзии Бродского

Наблюдения с комментариями

Марине А.

Одним вредит, других спасает плоть.

Иосиф Бродский

Бродский был гений, я же был – так,

нечто бесстыдное людям болтал.

Те бушевали, краснели, блевали,

похотью тайной заболевали.

Этих дразнил, а тех заводил,

всех доводил, чтобы всяк завопил.

Люд же остался инертным, как гелий.

Я был такой. А Бродский был гений.

Михаил Армалинский

Впервые опубликовано в General Erotic. 2001. № 36.

Правильнее было бы назвать эти наблюдения: «Скудость секса в опубликованных стихах Бродского». Однако в таком заголовке звучит приговор, но я – не судья, а лишь увлечённый читатель.

Начну с несомненной для меня аксиомы: Бродский – гений. Причём его гениальность – это не преувеличение. Скорее – приуменьшение. Поэтическая вселенная, им созданная, – явно дело рук божественных.

В математике исхитрились сравнивать бесконечности. Так вот, бесконечность Бродского несоизмеримо огромнее, чем мне доводилось замерять у других поэтов. Потому взгляд мой на поэзию Бродского видит в ней далеко не всё, а лишь то, что способен увидеть вследствие своей ограниченности. Благо в этой вселенной есть что угодно – это свойство любой бесконечности – а значит, и найти в ней можно что захочешь, особенно в такой громадной.

Найти-то можно всё, но, как оказывается супротив математики, в бесконечной вселенной поэзии Бродского находится весьма конечное количество сексуальной материи и духа.

А с конечным, да ещё небольшого размера, можно легко справиться. Вот я и решил сделать опись, зафиксировать всё сексуальное, увиденное мной в стихах Бродского, и поумничать на тему замеченного.

* * *

Личного знакомства у меня с Бродским не было, хотя, будучи современником, я бы мог его организовать. Но заглядывать снизу вверх – неприемлемое для меня искажение перспективы. Так что мои наблюдения над поэзией Бродского не обезображены «личными впечатлениями», а основываются исключительно на самих его стихах.

Более того, я изо всех сил пытаюсь не принимать во внимание читанные воспоминания о Бродском его друзей и знакомых.

В своём прочтении Бродского я исхожу из предпосылки, будто я нашёл рукописи совершенно не известного мне поэта и всю информацию о нём можно почерпнуть только из его стихотворений[53].

К чему такой подход и в чём его полезность, продуктивность? По меньшей мере это совпадает с той защитой, прижизненной и особо посмертной, которую установил Бродский, обороняя свою личную жизнь от внимания публики.

Опубликованные в пятитомнике стихотворения – это то, что Бродский писал с намерением не скрыть, а продемонстрировать миру, то есть это та часть его жизни, которую он афишировал, а значит, она содержит информацию, которую называют открытой, и посему дозволенную к интерпретации.

Понимая это, Бродский, очевидно, не публиковал тех стихов, а быть может, даже и не писал вообще (это ещё предстоит узнать), которые без тщательного камуфляжа говорили бы о его интимной жизни, то бишь сексуальной.

Тем интереснее становится, соблюдая установленные Бродским правила игры, а именно используя только его собственные слова, умышленно произнесённые вслух (то есть всё те же опубликованные стихотворения), покопаться в них – уж это никто не сможет назвать «копанием в чужом грязном белье». Такое скорее принято значительно называть литературоведением, а того глядишь – и текстологическим анализом.

Кстати, о «копании в чужом грязном белье». Это смотря чьё грязное бельё? Прежде всего под «грязью» подразумевают сексуальные выделения человека. Однако если это бельё красивой женщины, да ещё желанной народом, типа нынешней Дженнифер Лопес, то её грязное бельё продавалось бы шибче, чем её песни и фильмы.

Мы видим, как музыканты или спортсмены бросают свои потные рубашки и прочие части туалета в публику и как она за них дерётся. Женщины бросают свои трусики на сцену любимому исполнителю, и тот вовсе не бежит от них в отвращении. Так что давайте не будем про грязное бельё.

Более того, определение следует перевернуть: грязным бельём красавицы или знаменитости для страстного почитателя будет их только что выстиранное, не ношеное бельё, а грязное, с их тела, пропитанное запахами, – оно для влюблённого есть чистое бельё.

Всё это справедливо и по отношению к любому человеку, которым по тем или иным причинам страстно восхищаются народные массы.

Так что кое-какое своё «грязное бельё» Бродский вывесил на обозрение печатным способом. Меня только оно в данном случае и привлекает. (Бродский подобен энциклопедии. А я, как великовозрастный мальчишка, раскрыв её, прежде всего отыскиваю статью про женские половые органы.)

Максимальная точность и удовольствие от «копания» могла бы быть достигнута, углубись я в ПОЛНОЕ собрание сочинений Бродского. Пока же существует лишь избранное с купюрами. Например, что это за пропущенные строфы VII и IX в «Строфах» 1968 года? (2:95,96.)

Судя по опубликованным стихам, гениальность Бродского определялась, увы, не только его сексуальной жизнью. Во всяком случае, секс в поэзию почти не просачивался.

Подавляющее обилие стихов о смерти, вероятно, вытеснило интимные, любовные стихи за пределы избранного. Можно, конечно, предположить и то, что их просто нет. Однако по тем имеющимся немногим стихотворениям и намёкам нетрудно заключить, что Бродский смело обращался с любовным лексиконом просторечья, в особенности в зрелом возрасте, и от женщин не бежал, а к ним в открытую стремился.

Быть может, опбуликованное есть результат самоцензуры отбора, то есть вполне возможно, что Бродский не пускал в обращение и не давал в печать какой-то группы своих стихов. Но всё-таки даже в допущенных к печати можно высмотреть очертания его сексуальной личности.

* * *

Первое впечатление от прочтения стихотворений Бродского не особо меняется после многократных перечитываний и остаётся верным: из двух китов, на которых зиждется поэзия – Любви и Смерти, подавляющий вес взвален на кита Смерти.

Как правило, мысли о смерти заботят в юности даже физически и психически здорового поэта, поскольку в этот период происходит первое глубокое осознание своей смертности. Потом эти мысли забиваются (редко насмерть) Любовями и жизненными заботами, а затем с новой силой всплывают к старости (если поэт до неё доживает), когда уже абсолютно ясно, что «одной не миновать».

Несмотря на то, что в поэзии Бродского практически нет прямых упоминаний болезней и страданий, с ними связанных, тем не менее постоянное присутствие смерти и умирания позволяет заключить, что здоровье поэта постоянно его заботило. Тем интереснее становятся те редкие стихотворения, в которых упоминается сексуальная жизнь.

Однако даже там, где пахнет женщинами, они конкретно (кроме посвящений к стихотворениям) не только почти не упоминаются, но становятся всего лишь предлогом для разговора об умирании.

Нигде у Бродского нет страсти, пламенной жажды женщины, всё идёт под интеллектуальную сурдинку.

Итак, ещё раз – сухой остаток в поэзии, передаваемый из поколения в поколение, – это любовь да смерть. Читая огромное поэтическое наследие Бродского, всякий заметит, что разноликая смерть является у него главным действующим лицом, телом, душой. Любви у Бродского уделяется минимальное количество поэтического времени и пространства, да и то эта любовь представляет интерес настолько, насколько она напоминает ему о смерти.

Повсеместное присутствие смерти в поэзии Бродского снимается его феноменальным чувством юмора. Поскольку юмор – это явление, как известно, эротическое, то сексуальность часто уходит в хохот или хотя бы в ухмылку. Примеров множество: от «Речи о пролитом молоке» до «Представления» и «Театрального». Однако я постараюсь меньше связываться с косвенным, а буду лишь ухватывать прямые заявки.

Идти я по текстам буду хронологическим путём.

* * *

Примечательно, что непристойности совершенно отсутствуют в ранних стихах, именно в тот период юности, когда использование мата воспринимается как одна из форм сексуального самоутверждения и приобщения к взрослому миру. Лермонтов, Полежаев и другие девятнадцативековые живо использовали мат и описания ебли в юности, хулиганили, а потом «умнели» и целомудренели. У Бродского, судя по опубликованному, направление обратное – юношеское хулиганство ему было чуждо, и он сразу начал с классики, идя от романтического языка юности к зрело-честному языку чувств, в которых всегда есть место непристою.

(Я лично знаю одну литературоведшу, обожающую стихи. То есть любящую Пушкина. Лет двадцать назад, узнав о Бродском, она наугад раскрыла какой-то его сборник и увидела в стихе матерное слово. Она захлопнула книжку, и с тех пор Бродский как поэт перестал для неё существовать. Такая вот литературоведша…)

В ранних стихотворениях двадцатилетний Бродский упоминает о существовании мата, но не использует его:

Потом, уходя,

презрительно матерились:

«В таком пальте…» (1:34).

Я хватаюсь за упоминание мата лишь потому, что просто не за что больше сексуально ухватиться. Судя по стихам того периода, двадцатилетнего поэта секс абсолютно не волнует (чего в жизни также абсолютно быть не могло).

В том же стихотворении появляется гастрологический поэтический образ, где прямая кишка начисто лишена эрогенных зон.

…у длинной колонны Прямой Кишки

на широкой площади Желудка (1:34) —

и далее, в традиции отвращения с оскорблением:

…и получить дерьмо…

…вдыхай амбре дерьма… (1:118)

В последние годы это слово используется как ключевое в основополагающем определении:

…Люди вообще дерьмо.

В массе – особенно (167).

Копрофилии здесь, конечно, никакой – но такое поголовное отрицание людей отрицает вместе с ними даже несомненную прелесть женщин, причём даже в массе. Более того, женщины вообще прелесть. В массе – особенно, ибо, чем больше женщин, тем лучше.

Затем Бродский использует разок просторечия «блядун» и «мудак» в холодном перечислении типажей толпы.

…грузины, блядуны, инженера (1:120) —

и далее:

…обманывать, грубить и блядовать (1:123),

а также:

А ну, заткнись, мудак! (1:125)

«Мудила» будет присутствовать до самых последних стихов:

Поставьте к воротам ещё сто мудил… (163)

Не страшась цитировать «русских людей», Бродский письменно признаёт существование людей такого сорта и называет их для полноты картины, а вовсе не для эпатажа, что в те времена воспринималось той же толпой как матерщина.

Бродский неоднократно и виртуозно доказывает, что использование мата для обозначения сексуальной атрибутики или для точности внесексуального изображения не может осквернить божественное, будь оно поэзией или соитием.

Ночь. Камера. Волчок

хуярит прямо мне в зрачок (1:423).

Бродский демонстрирует, что поэзия действительно не имеет границ, ибо она – внеземная, а значит, её невозможно уничтожить никакими земными средствами и, более того, все земные атрибуты при умелом их использовании только идут поэзии на службу.

На протяжении многих стихотворений Бродский без стыда даёт понять, что занятия онанизмом в одиночестве отрочества-юности были обычным повсеместным делом, и таким образом из физиологической азбучной истины, которую слепо попирала мораль, Бродский делал поэтическую правду. Потому среди страшных проклятий, которые сыплет персонаж его «Зофьи», появляется и такое:

…не будет вам поллюции во сны (1:172),

а также и более замаскированное описание:

Так, видимо, приказывая встать,

знать о себе любовь ему даёт.

Он ждёт не потому, что должен встать,

чтоб ждать, а потому, что он даёт

любить всему, что в нём встаёт,

когда уж невозможно ждать (1:441, 442).

Детский стишок: «Пошёл козёл в коператив, купил большой презерватив» преображается во вполне успешное введение слова «презерватив» в высокую поэзию, несмотря на совпадение размера строки:

…Как просто ставить жизнь в актив,

<…> купив большой презерватив… (1:131).

Насколько мне известно, советская резиновая промышленность того времени не баловала мужчин (а точнее – женщин) доступностью и разноразмерностью презервативов. Так что «большой презерватив» – это поэтическая гипербола юного Бродского. Мечты, мечты…

…каким еще понятием греха

сумею этот сумрак озарить (1:197), —

пишет юноша Бродский, но согласно стихам, главный грех пока – это «блядство», и как всякий грех – вожделенный:

Счастье – есть роскошь двух,

горе – есть демократ (1:241).

Тогда ему в голову не приходила идея оргии, где счастье становится тоже весьма демократичным.

Понятие греха озаряет известные ситуации подслушанных совокуплений:

Не громче, чем скрипит кровать,

в ночную пору то звучит,

что нужно им и нам скрывать (1: 256).

Но в то же время происходит и уход от «греха», от якобы предоставившейся возможности «согрешить»:

Дай мне объятья, нет, дай мне лишь взор насытить (1:313).

Юношеская иллюзия, что якобы взирание значительней объятий. А основано это на боязни объятий или боязни, что попросишь, а тебе не дадут.

Потом, в 90-х, появляется перекличка – устранение от объятий:

…и мускул платья

в своём полёте

свободней плоти

и чужд объятья (21).

В ночи не украшают табурета

ни юбка, ни подвязки, ни чулок (1: 392).

Согласно этому описанию, его любовница ходила без трусиков. Либо Бродский решил не упоминать о них в стихе, либо они не казались ему достаточно поэтичными. Но именно они – самое поэтичное из женского белья.

…мы загорим с тобой по-эскимосски,

и с нежностью ты пальцем проведёшь

по девственной, нетронутой полоске (1:421).

Сам он не касается, он наблюдает за ней. Нет порыва взять, есть отстранённость наблюдателя, а не вовлечённость участника.

За что нас любят? За богатство,

за глаза и за избыток мощи.

А я люблю безжизненные вещи

за кружевные очертанья их (1:430).

В каждой поэтической шутке есть доля прозаической правды.

Даже в женщине Бродский видит безжизненную вещь, ибо не ебёт даже глазами. Быть может, он имеет в виду женскую комбинацию. Опять же на стуле.

Вынужденность интеллектуализации похоти из-за невозможности её удовлетворения – уж точно: либо ебёшь, либо пишешь о ебле, ибо и тем, и другим одновременно не займёшься – руки заняты. Хотя рассказывают, что, кажется, старик Гёте записывал стишки, обнимая молодуху.

Ты, ревность, только выше этажом.

А пламя рвётся за пределы крыши.

И это – нежность. И гораздо выше.

Ей только небо служит рубежом.

А выше страсть, что смотрит с высоты

бескрайней на пылающее зданье…

…А выше только боль и ожиданье… (1:444)

Бродский называет это строение «иерархией любви». Холодная конструкция, несмотря на упомянутое пламя.

Как хорошо нам жить вдвоём,

мне – растворяться в голосе твоём,

тебе – в моей ладони растворяться,

дверями друг от друга притворяться… (1:447)

Что это за такая жизнь вдвоём? Отстранённая жизнь, вдвоём да порознь, разделяется дверьми, а контакт телесный исчерпывается ладонью.

Хотя речь идёт о некоем похотливом мальчике Феликсе, но мыто знаем уже, что поэт всегда пишет только о себе.

Дитя любви, он знает толк в любви (1:450).

Однако нигде этот толк в любви не показывается, и приходится верить или не верить на слово.

Поэтически убедительно, поэтому верить хочется. Но проверять – тоже.

При нём опасно лямку подтянуть,

а уж чулок поправить – невозможно.

Он тут как тут. Глаза его горят…

И, слыша, как отец его, смеясь,

на матушке расстёгивает лифчик,

он, наречённый Феликсом, трясясь,

бормочет в исступлении: «Счастливчик» (1:451).

Никуда не деться от зависти к отцу, пусть это даже и Феликс. Посрамить Фрейда не удаётся, хотя ниже об этом заявляется (см. 2:97).

Всё это – и чулки, и бельецо,

все лифчики, которые обмякли —

ведь это маска, скрывшая лицо

чего-то грандиозного, не так ли? (1:452)

Так, так…

Испытывать вожделение к женскому белью, потому что оно касается женского тела, – это всё равно что жадному до денег испытывать жажду обладания кассиршей, потому что через неё проходит множество денежных купюр.

И опять-таки трусики не попадают в перечень, или неужели и впрямь его женщина(ы) ходила без трусиков? Что вообще-то вполне могло быть. Но не в питерском климате.

На склоне лет я на ограду влез,

Я удовлетворял свой интерес

к одной затворнице…

…и я Луной залюбовался,

я примостился между копий,

открылся вид балтийских топей,

к девице в общежитие я лез,

а увидал владычицу небес (2:18).

Такова судьба интеллектуала: смотришь в фигу, а видишь книгу.

Прощай, дорогая. Сними кольцо,

выпиши вестник мод.

И можешь плюнуть тому в лицо,

кто место моё займёт (2:24).

Первое прямое обращение в лицо женщине и без всякой философии.

Однако когда другой займёт место, то уже поздно будет плевать. Стремящемуся занять место ещё можно успеть плюнуть в лицо, да только такого рода сопротивление вряд ли того стремящегося остановит. А если желанная женщина плюёт тебе в лицо, то это не очень-то отличается от поцелуя на расстоянии – воздушный французский поцелуй и есть плевок.

Не могу я встать и поехать в гости…

ни в семейный дом, ни к знакомой девке.

Всюду необходимы деньги (2: 27).

Интересно «девки» и «деньги» – это лишь хорошая рифма или правда Бродский был готов купить женщину, будь у него деньги? Если так, то его могли бы не пустить в Америку – ведь при допуске в неё заполняешь анкету, где спрашивается, имел ли дело с проститутками. Следует писать: нет, и ему пришлось бы солгать. К счастью, родина спасла своего пророка, лишив его не только свободы, но и денег.

Зная мой статус, моя невеста

пятый год за меня ни с места;

и где она нынче, мне неизвестно:

правды сам чёрт из неё не выбьет.

Она говорит: «Не горюй напрасно.

Главное – чувства! Единогласно?»

Это с её стороны прекрасно,

Но сама она, видимо, там, где выпьет (2:27).

Непоэтическая позиция – желать жениться (а не просто переспать) и не получать от женщины согласия.

Должно бы наоборот – женщина мечтает выйти за Поэта замуж, а он витает в облаках и не желает земных семейных забот или просто предпочитает обильных любовниц. Какая молодец невеста, сохранила для нас поэта своим отказом, а то погрузился бы в советский семейный быт, который бы…

«Бога нет. А земля в ухабах».

«Да, не видать. Отключусь на бабах».

Творец, творящий в таких масштабах,

делает слишком большие рейды

между объектами. Так что то, что

там Его царствие, – это точно.

Оно от мира сего заочно (2:35).

Пытаюсь разобраться: между объектами – это между бабами, живущими в разных концах города? Но почему большие рейды обязательно связаны с атеизмом? Уж не потому ли, что вера самодостаточна и ездить никуда не надо, а можно сидеть на месте и заниматься онанизмом или самосозерцанием? Что одно и то же. «Бога навалом. Особо – в бабах» – это моя версия.

Непротивленье, Панове, мерзко.

Это мне – как серпом по яйцам (2:37).

Серпом всё же лучше, чем молотом. Но как чудесно здесь ругань превращается в поэзию, хотя яйца представляются как символ боли, а не наслаждения.

Смотрит с обоев былая сотня.

Можно поехать в бордель, и сводня —

нумизматка – будет согласна.

Лень отклеивать, суетиться… (2:38)

Если лень, то не так уж и хотелось.

…что где бы любви

своей ни воздвигла ты ложе,

всё будет не краше, чем храм на крови,

с общим бесплодием схоже (2:41).

Вот я, как шафер в «Клопе», что бодро реагировал на слово «мать», реагирую на «ложе любви». И так же безосновательно – здесь явное бесплодие сексуальной тематики.

И слепок первородного греха

свой образ тиражирует в канале (2:43).

Гондоны или зародыши от абортов плавают? Мой одноклассник занимался ловлей гондонов в Карповке и потом победоносно приносил очередной на палочке и показывал девочкам, искренне и самозабвенно радуясь их страху и отвращению.

Красавица уехала. Ни слёз,

ни мыслей, настигающих подругу… (2:68)

«Настигающих» – главное слово. Обыкновенно поэты пытаются именно настичь своими словами ускользнувших женщин, то есть выебать их словесно, коль не удаётся хуем. Бродский уводит своё желание типично христианским способом – в Бога или в вещи.

Правда, возможен ещё один вариант – пресыщение после визита красавицы.

Вообще-то любовная поэзия состоит из:

1. описаний и восхищений прелестями женщин, своей возлюбленной в частности,

2. описаний силы своего желания с женщиной соединиться,

3. переживаний по поводу ревности, измены, женской недоступности,

4. удручённости от собственного безразличия к женщине и, наконец,

5. из описаний состоявшегося соития.

Практически ничего из этого у Бродского нет. За редким исключением, например, из пункта 3:

Зачем лгала ты? (2:99)

Да, но разве ж это секс?

Поехали дальше:

Сбегавшую по лестнице одну

красавицу в парадном, как Иаков,

подстерегал… (2:72).

Подстерегал? И только-то?

И тут же вдогонку:

В густой листве налившиеся груши

как мужеские признаки висят (2:73).

Голодно значит – семенем налился. Подстерегал, да ничего не вышло.

…коль двое на постель да нагишом взойдут,

скроив физиономью кислу… (2:73)

Это должны быть только многолетние супруги, иначе физиономия сладка. О ком это он, интересно? Неужто о себе, неженатом? Или о своей партнёрше?

Одни горнисты,

трубы свои извлекая из

чехлов, как заядлые онанисты,

драят их сутками так, что вдруг

те исторгают звук (2:85).

Образ семяизвержения, как и следует – родной, вовремя изливается на поэтические образы.

Рядовые в кустах на сухих местах

предаются друг с другом постыдной страсти (2:85).

Бесстрастность – вот что постыдно. А любая страсть – прекрасна.

Однако фраза «постыдной страсти» так хихикающе использована, что я не собираюсь «учить учёного».

И теперь у меня – мандраж.

Не пойму от чего: от стыда ль, от страха ль?

От нехватки дам?.. (2:86)

Проклятая нехватка, но бунта нет, лишь констатация да анализ. На то Бродский и поэт, а не революционер.

А вот и расширение сексуального лексикона, и наделение новых терминов «охранной грамотой» поэзии:

…мошонка

…от пейс до гениталий (2:90).

…она, пристёгивая чулок,

глядит в потолок (2:93).

А отстёгивая чулок, глядела бы в кровать.

Но всё чулки, максимум – лифчик и никак до трусиков не добраться.

Так чужды были всякой новизне,

что тесные объятия во сне

бесчестили любой психоанализ (2:97).

В чём же было бесчестие психоанализа, известного своей пансексуальностью? В том, что даже тесные объятия были асексуальны?

Я сделал ей намеренно ребёнка.

Я думал, что останется она.

Хоть это – психология подонка (2:107).

Подонством это принято считать в ранней юности, хотя это вполне традиционный метод привязывания сопротивляющейся женщины и, пожалуй, самый благородный из имеющихся способов принуждения. Это уж всяко лучше, чем шантажировать, угрожать, бить ипр.

«А он отвык от женщины?» «Отвык.

В нём нет телодвижений характерных

для этого… ну как его… ах ты!..» (2:110)

Красной нитью сквозит проблема нехватки женщины. Или женщин. Сколько небось баб теперь живёт с искусанными локтями, которые когда-то не дали Бродскому или дали мало.

А вот ещё одно пополнение поэтически-матерного словаря Бродского:

Кончай пороть херню (2:118).

Далее превратно понятая геометрия:

Красавице платье задрав,

видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.

И не то, чтобы здесь Лобачевского твёрдо блюдут,

но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут —

тут конец перспективы (2:161,162).

Принимая сие за чистую монету, можно подумать, что на раздвинутых ногах своей первой любовницы новизна женщины для Бродского завершалась. Всё свелось к трюизму: «у всех баб пизда одинаковая». Здесь поэтическая гениальность выдала жизненную ограниченность полового мышления: там, где перспектива только начинает открываться, Бродскому виделся её конец.

…перепачканной трубой,

превосходящей мужеский капризнак (2:164) —

«капризнак» – неологизм, намекающий, что мужская труба капризна, то есть не всегда встаёт или капризно быстро кончает?

Дрочил таблицы Брайдиса… (2:171)

Характерные для времяпровождения учёбы занятия дрочкой.

Поэтически узаконенный онанизм. Ему в стихах уделяется самое большое внимание из всех возможных сексуальных проявлений. Ниже примеров будет предостаточно.

А так мы выражали свой восторг:

«Берёшь всё это в руки, маешь вещь!»

и «Эти ноги на мои бы плечи!» (2:175)

Фольклор становится поэтическим воплощением желания, которое высказывается здесь наиболее откровенно. С помощью фольклора Бродскому удаётся избежать иносказаний и экивоков, и он точно цитирует свою мечту. Общемужскую мечту.

Лишь помню, как в полуночную пору,

когда ворвался муж, я – сумасброд —

подобно удирающему вору,

с балкона на асфальт по светофору

сползал по-рачьи, задом наперёд (2:184).

Сумасброд – это слишком легко. Тут, видно, страх обуял. Или в чём состояло сумасбродство? Уж конечно, не в том, что молодой мужчина имеет любовницей замужнюю женщину. Быть может, Бродский имел в виду, что не следовало удирать, а… Но не буду заниматься домыслами.

В стихотворении «ДЕБЮТ» речь идёт о лишении девушки, как повелось, невинности. Разрыв плевы Бродский итожит тем, что возникло:

…еще одно

отверстие, знакомящее с миром (2:223).

Однако тут анатомическая неувязка: отверстие в плеве существует и до её разрыва, через него выходит менструальная кровь. То ли эту маленькую дырочку Бродский и за отверстие считать не желал, то ли эта дырчатая деталь женской анатомии была ему в то время незнакома?

Причём это не единственная неточность, есть ещё одна, следующая далее. Бродский описывает член юноши, совершившего этот мужской подвиг:

…припахивавший потом

ключ (2:224).

На хуе нет потовых желёз, как и во влагалище. Но в последнем зато есть железы, выделяющие не пот, а смазку, которая, вестимо, пахнет послаще пота.

Остаётся только один вариант, что юноша ебал бабу в подмышку, только тогда это возможно. Во всех остальных случаях хуй будет пахнуть пиздой, дерьмом или в самом дурном случае – гнилыми зубами.

Анатомические заблуждения не отпускают гениального поэта:

– Сука я, не сука,

но, как завижу Сидорова, сухо

и горячо мне делается здесь (2:242).

В месте, называемом «здесь», при возбуждении становится не сухо, а мокро. Но то, что горячо, – здесь Бродский не ошибся. Многозначительное «здесь» может быть горлом, но тогда к чему многозначительность? Как поэт Бродский не ошибался, а как мужчина – вполне мог.

Всё это – не уличение в сексуальном невежестве тридцатилетнего мужчины, а разглядывание статуса сексуального сознания Бродского в то время. И этот статус, каким бы он ни был, всегда становился Поэзией.

…воскресни он, она б ему дала (2:243).

Ещё один знак внимания к прямоте изъяснения, но в третьем лице, от имени женщины. В первом лице мало что происходит сексуального:

Полно петь о любви,

пой об осени, старое горло! (2:260)

Самоодёргивание в 31 год. Не для того ли Бродский поёт о смерти, о старении, чтобы не петь о любви?

Мы там женаты, венчаны, мы те

двуспинные чудовища, и дети

лишь оправданье нашей наготе (2:265).

Во-первых, почему чудовища? Процесс совокупления представлялся Бродскому в то время эстетически ужасным? И во-вторых, почему надо оправдываться за наготу? Христианская подлятина, заставляющая человека виниться в своём существовании. Оправдываться надо в одетости – извините, мол, холодно или – ветки царапают. А наготой гордиться надобно.

…подавальщица в кофточке из батиста

перебирает ногами, снятыми с плеч

местного футболиста (2:267).

Наконец, практическое воплощение поговорки (см. 2: 175). Но, увы, опять-таки наблюдение за той, что сняла ноги не с плечей Бродского, а с плечей другого мужчины.

Бессонница. Часть женщины. Стекло…

Часть женщины в помаде

в слух запускает длинные слова… (2:268)

Явно не та часть да не то и не туда запускает. Вот если бы ноги на плечи… Или член в помадную часть… Тогда бы и к Мандельштаму поближе: «Бессонница. Гарем. Тугие пениса».

Дева тешит до известного предела —

дальше локтя не пойдёшь или колена (2:284).

Это почему же? Предел дева устанавливает только тогда, когда ей позволяют его устанавливать. Что, опять не даёт?

Сколь же радостней прекрасное вне тела:

ни объятье невозможно, ни измена! (2:284)

Сразу на попятную: раз не дают, то не силой брать или деньгами, а ретироваться в лису и виноград.

Поэтически тем не менее всё остаётся красиво и убедительно. Если бы ещё жить не на земле, а витать в облаках, то никаких бы комментариев не возникло.

Этот ливень переждать с тобой, гетера,

я согласен, но давай-ка без торговли:

брать сестерций с покрывающего тела

всё равно, что дранку требовать у кровли.

Протекаю, говоришь? Но где же лужа?

Чтобы лужу оставлял я, не бывало.

Вот найдёшь себе какого-нибудь мужа,

он и будет протекать на покрывало (2:285).

Русский ход – не платить за проститутку.

Почему «не протекаешь» и почему муж будет протекать на покрывало? Потому, что кончаешь вовнутрь, а мужу она не будет позволять кончать в себя, и он будет изливаться на покрывало?

Или это лужа, которую делают со страха?

Одно ясно, что без лужицы (внутри или снаружи женщины) любви никакой не получается.

Дай им цену, за которую любили,

чтоб за ту же и оплакивали цену (2:286).

Излишне щедро. Оплакивать они могли бы и за существенно меньшую цену. Ебясь, проститутки рисковали подхватить болезнь, забеременеть, а тут – хнычь, кати слезу – никакого риска.

Девица, как зверь, защищает кофточку (2:290).

По поводу этой строчки я уже распространялся в General Erotic. 2000. № 21.

Иосиф Бродский эмигрировал 4 июня 1972 года, а 18 декабря он написал один из своих многочисленных шедевров – стихотворение «1972 год», где слышны отголоски «date rape»[54]. Второй строчкой стихотворения является весьма значительное описание интимных обстоятельств: «Девица, как зверь, защищает кофточку». Как наглядно изображена и как знакома эта ситуация любому сколько-нибудь мужчине, и насколько опасной она может оказаться для него в Америке, особенно для российского одинокого недавнего эмигранта, голодного до женской плоти. Судя по тому, что, насколько мне известно, проблем с американским законом у Бродского не было, эта девица передумала и перестала сопротивляться, осознав наконец, что её кофточку пытается снимать далеко не обыкновенный мужчина, но, скорее всего, Бродский позволил кофточке остаться неснятой и дал девице выскользнуть из рук, что стало основанием для грустных размышлений о старении, составляющих дальнейшее содержание стихотворения.

Итак, движемся дальше…

В своём столетье белая ворона,

для современников была ты блядь (2:339).

Белой вороной могла быть лишь добропорядочная женщина, а блядь, она – повсеместна и является обыкновенной чёрной вороной.

коснуться – «бюст» зачёркиваю – уст! (2:339).

А почему бы, чёрт подери, не наоборот: «коснуться – “уст” зачёркиваю – бюст!»? Вечное давание себе по рукам, когда они до нужного места добираются.

Мулатка тает от любви, как шоколадка,

в мужском объятии посапывая сладко.

Где надо – гладко, где надо – шерсть (2:368).

В итоге – весь мужик измазан шоколадом и облизывает пальцы. А надо бы всеми пальцами – в шерсть. Чтоб не посапывала, а постанывала.

…пустое место,

где мы любили (2:407).

Наконец-то: уж здесь точно «любили» в смысле «еблись», ибо место конкретизирует ебучую форму любви, которая во всех остальных своих проявлениях не ограничивается местом.

Присядь, перекинься шуткой

с говорящей по-южному, нараспев,

обезьянкой, что спрыгнула с пальмы и, не успев

стать человеком, сделалась проституткой (2:423).

То есть проститутка – это недочеловек? А почему бы не сверхчеловек? Иль хотя бы просто женщина.

Я ночевал в ушных

раковинах: ласкал

впадины, как иной жених —

выпуклости… (2:451)

А впадины ласкать жениху надобно больше, чем выпуклости. Ибо впадины таят вожделенные отверстия, которые больше всяких выпуклостей ждут ласки.

Жизнь есть товар на вынос:

торса, пениса, лба (2:457).

На вынос, то есть напоказ? Хорошо, но тогда и языка, и пальцев рук, не менее необходимых, чем пенис. Правда, всех их в строчку не запихнуть. Но лоб оказывается важнее другого товара.

молодёжи, знакомой с кровью

понаслышке или по ломке целок (3:10).

Уж лучше по менструальной крови – она встречается чаще и надёжнее, чем появление крови при дефлорации.

…праздник кончиков пальцев в плену бретелек (3:15).

В плену? – Да сорвать их, коль пленяют. Что это ещё за праздник – завязнуть в бретельках?

Но что трагедия, измена

для славянина,

то ерунда для джентльмена

и дворянина.

Граф выиграл, до клубнички лаком

в игре без правил.

Он ставит Микелину раком,

как прежде ставил.

Я тоже, впрочем, не внакладе:

и в Риме тоже

теперь есть место крикнуть: «Бляди!» (3:23)

Иными словами: Микелину увели, тогда, отбросив ревность, перейдём на блядей. Так, что ли? Нашлось место в Риме, где блядей достать можно… но Бродский ретируется в поэзию, ибо она подручнее, чем бляди:

Как возвышает это дело!

Как в миг печали

всё забываешь: юбку, тело,

где, как кончали.

Пусть ты последняя рванина,

пыль под забором,

на джентльмена, дворянина

кладёшь с прибором (3:24).

Поэзия – надёжное убежище от любовных неудач, от безбабья. Поэзия – это то место, из которого дворянину показывается фига. А баба – это то место, из которого дворянин показывает фигу поэту.

Стихотворение «ГОРЕНИЕ» – одно из редчайших стихотворений в жанре прямого, конкретно любовного обращения к женщине, без привлечения смерти в помощники. Там есть прежний лейтмотив женщины то влекущей, то недоступной:

Я всматриваюсь в огонь.

На языке огня

раздаётся «не тронь»

и вспыхивает «меня»!

От этого – горячо.

Я слышу сквозь хруст в кости

захлёбывающееся «ещё!»

и бешеное «пусти!» (3:29)

Практичность этой поэтической ситуации могла состоять в просьбе-требовании женщины довести её до оргазма, но когда мужчина извергается чуть раньше, то женщина звереет и с той же силой требует: «пусти!»

Я был только тем, чего

ты касалась ладонью… (3:42)

Возможен широкий диапазон метаморфоз бытия, который уже обозначался Бродским: от лба и торса до пениса (см. 2:457).

Мир состоит из наготы и складок.

В этих последних больше любви, чем в лицах (3:43).

Если нагота, да ещё складки, то это уж точно пизда. То есть в пизде больше любви, чем в лице. Пизда как олицетворение любви. Так и есть. Зрелость возраста даёт понимание сути секса.

Бюст, причинное место, бёдра, колечки ворса…

…Временные богини!

Вам приятнее верить, нежели постоянным.

Славься круглый живот, лядвие с нежной кожей! (3:48)

Каждая женщина – временная богиня, потому что смертная, а также и потому, что женщина видится богиней, пока не наступил и отхлынул оргазм, что снова делает их смертными. Но на время желания – они и в самом деле богини.

До сих пор, вспоминая твой голос, я прихожу

в возбужденье (3:68).

И всё? Сказав А, никакого Б не произносится: ничего от возбуждения не остаётся, опять вещи и прочее грустное. То есть следует не Б, а классический Бродский.

Ты тоже был женат на бляди.

…сонмы чмокающих твой шершавый

младенцев… (3:108)

– У нас немало общего, – говорит Тиберию Бродский. Но до сосущих член младенцев, уверен, общее не дошло. Остановились на блядях. И что (вернее, кто) может быть лучше?

В стихотворении-поэме-эпосе «ПРЕДСТАВЛЕНИЕ» Бродский пользуется возможностью темы, которая позволяет ему от третьего лица вдоволь покасаться сексуальной тематики. «Третье лицо» позволяет ему чужими руками жар загребать:

(И косвенная речь

в действительности – самая прямая…) (3:114)

Между прочим, все мы дрочим… (3:116)

Непременность мастурбации – самый сильный сексуальный образ во всей поэтике Бродского. Повторение его многократно на протяжении лет (см. 2:85,2:171,3:236,3:243).

Ещё бы – самое доступное сексуальное общение – это с самим собой.

Всё пропало:

…красавицыны бели (3:117).

Почему же красавицыны бели пропали – никак, вылечилась? Тогда чего же о них горевать? Но раз они попали в перечень пропавшего, характеризующий ушедшую эпоху, то скорее всего красавицыны бели пропали вместе с самой красавицей. А тут действительно можно пожалеть, и в таком случае красавицыны бели, как и прочие выделения красавицы, станут достойным предметом ламентаций.

…И младенец в колыбели,

слыша «баюшки-баю»,

отвечает: «мать твою!» (3:117)

Лингвистически-юмористическая иллюстрация акселерации. Стилизация под частушки, наверно, давно уже сделала эти слова народными. Небось поют их остатки спившейся деревенской молодёжи под дырявую тальянку и знать не знают, что самого Бродского поют.

«Влез рукой в шахну, знакомясь».

«Подмахну – и в Сочи…» (3:117)

Одно из самых романтических знакомств описано. Причём не разовое, а с продолжением медового месяца в Сочи. Впрочем, я, быть может, и не так понял: со знакомством – всё верно, а вот в Сочи она могла поехать и одна, получив награду за подмахивание. Как бы там ни было, но отношения описаны – здоровые. Что может быть прекраснее – для первого знакомства, без всяких слов – прямо лезть рукой промеж…

Шахна – любимое (повторяется даже аж два раза) слово Бродского для пизды (см. также 3:151). Слово, конечно, хорошее, но пизда всё-таки лучше.

«Хата есть, да лень тащиться».

«Я не блядь, а крановщица» (3:119).

Если лень, то, значит, желание слабо, а ведь «хата» в то время, когда имело хождение это слово, была высшим дефицитом, большим, чем сами женщины.

После того, как ей отказали («лень тащиться»), она машет кулаками, что, мол, я не блядь. Ведь если было бы не лень, то она бы и не вспомнила о своей профессии крановщицы, а радостно ухватилась бы за само собой разумеющееся хобби. Уход от секса даже в третьем лице. С логическим объяснением – «не блядь, а крановщица». Опять лисовиноградничание.

…скорей вздохнул бы, чем содрогнулся,

…услышав

что-нибудь вроде: «Ребёнок не от тебя»… (3:120)

Ну и правильно – облегчение сильнее всякой ревности в этом вопросе – снимаются обязательства и ответственность. Сравнить с юношеским отношением, когда, наоборот, делал ребёнка, чтобы удержать (2:107).

…И про араба,

и про его сераль.

Это редкая баба,

если не согрешит (3:135).

Согрешит, то есть поебётся? Или откроет лицо незнакомцу? Скорее всего грех в христианском понимании – ебливом. Какая женщина не возжелает свободы, которую у неё отнял муж или любовник? Последняя фраза при чтении вслух должна произноситься с торжеством.

Вдалеке воронье гнездо, как шахна еврейки,

с которой был в молодости знаком… (3:151)

Пизда используется не для восторга ею, а лишь как средство сравнения, холодного, предметного, царапучего – из сухих веток.

…Любовь состоит из тюля,

волоса, крови, пружин, валика, счастья, родов (3:163).

Есть в этом перечислении и последовательности любовных действий: сначала задёргиваются тюлевые занавески, потом добираются до лобковых волос, обнаруживается кровь дефлорации или менструации, несмотря на это, начинают скрипеть не держащие тела старые пружины, женщина приостанавливается и просит подложить ей под голову или под зад валик, происходит счастье оргазма и когда-то так или иначе не обойтись без родов – Love story[55].

…возле кинотеатра толпятся подростки, как

белоголовки с замёрзшей спермой (3:166).

Быть может, боеголовки? Тогда хуй, как боеголовка, и на нём замёрзшая сперма, выплеснутая при мастурбации. Белоголовка, насколько я помню, – это бутылка водки. Что-то мне никак с этим образом не справиться – почему на бутылке водки замёрзшая сперма – уж не жестяная ли пробка с хвостиком навела его на мысль о замёрзшей сперме? А может, Бродский хуеобразные белые грибы белоголовками зовёт? Помогайте разобраться!

Монументы событиям, никогда не имевшим места:

…Руке, никогда не сжимавшей денег,

тем более – детородный орган (3:170).

«Всегда найдётся женская рука», говоря словами «любимого» Бродским Евтушенко, которая не сжимала мужского органа, вследствие дурного воспитания или по религиозным соображениям. Что одно и то же. Сказать о женщине, что она сжимала пизду, свою или чужую, нельзя. Слово «сжать» здесь будет совершенно неточным, что для Бродского невозможно. Итого, монумент руке ставить нельзя.

…А если войдёт живая

милка, пасть разевая, выгони не раздевая (3:213).

Это только представить – приходит живая милка, разевает пасть, очевидно, для минета, а ты её выгоняешь, даже не раздев. Имеет ли Бродский в виду, что он дал ей отсосать и потом выгоняет, не заботясь о её удовлетворении, или он выгоняет её без минета, не заботясь ни о своём удовлетворении, ни о её. Вероятнее всего, последнее. Но оба варианта какие-то не мужские. Они – всего лишь поэтические.

…Запрись и забаррикадируйся

шкафом от хроноса, космоса, эроса, расы, вируса (3:213).

Всё это продолжение ухода, отгораживания от секса по имени эрос. Чёткая тенденция: не навстречу пиздам, а от них.

А одну, что тебя, говорят, ждала,

не найти нигде, ибо всем дала (3:232).

А ведь вполне можно ждать, всем давая. И любить, всем давая, можно. А то получается: либо ждёшь, либо ебёшься. Бродский следует нравственности, вынуждающей женщину голодать, и тем гарантировать её желание-ожидание. Будто у неё желание может исчерпаться…

Мужской метод обеспечения преимущества своему семени, именующийся нравственным.

Открытые бёдра появляются не в любви, а лишь подсмотрены в танце:

О, этот сполох

шелков. По сути —

спуск бёдер голых

на парашюте.

Зане не тщится,

чтоб был потушен

он, танцовщица… (3:230)

И получается, что не столько голые бёдра интересны, сколько платье, представившееся в виде парашюта. Прочь от бёдер!

видит во сне неизбежное: голое тело, грудь,

лядвие, смуглые бёдра, колечки ворса (3:233).

А где же вагина да анус? Неужто они менее неизбежны в сновидении, чем колечки ворса? Впрочем, во сне видишь то, чем любовался наяву.

…онанюги (3:236).

Детский страх перед онанизмом преобразуется в устрашающий суффикс. Нет, чтобы сказать с умилением – онанишки или онанята или хотя бы нейтрально: онаниствующие.

Помнишь скромный музей, где не раз видали

одного реалиста шедевр «Не дали»?

Был ли это музей? Отчего не назвать музеем

то, на что мы теперь глазеем? (3:238)

Перманентное и межконтинентальное отсутствие обильных и доступных пизд.

Ещё – я часто забываю имя-отчество.

Наверно, отрочество мстит, его одрочество (3:243).

Шутки шутками, а тема не отпускает. Ещё и очки стал носить из-за того же. И на ладонях волосы выросли. А в итоге умер уж точно из-за дрочки. И нет в этом никакого кощунства. Уж лучше умереть от разрыва сердца при оргазме, полученном от онанизма ли, от женщины ли, чем без всякой конкретной причины. Почему-то умереть от физического напряжения при беге считается более достойным, чем при ебле или онанизме. Тогда как в действительности всё наоборот, подобно большинству утверждений нравственности.

Я позабыл тебя; но помню штукатурку…

байковое одеяло

станка под лебедем, где ты давала

подростку в саржевых портках и кепке (3:245, 246).

Умершая любвница, которая вне памяти, а помнятся лишь вещи, бывшие вокруг любовницы. Как должно быть лестно этим вещам. Так и представляешь – ебёт «подросток» эту любовницу, а глаза блуждают по штукатурке, руки хватаются за байковое одеяло, глаз не отвести от лебедей на стене, шуткуется, что из блядей сделали лебедей… Где уж тут запомнить тело любовницы и даже её лицо.

…дерюга небытия…

…сохраняет…

…тепло, оставшееся от изверженья (3:247).

Тепло, тем более от изверженья, то есть семя, может сохраниться только другим теплом – теплом тела, в которое изверженье произошло. Небытие же пожирает тепло бесследно. Неужели пренебрежение этой азбучной истиной делается во имя одержимости и чуть ли не влюблённости Бродского в небытие? Но, быть может, он оживляет небытие своим гением и тем самым наделяет его теплом, которое обучается благодаря его поэзии сохранять тепло от изверженья? Поэзия, бля.

Стоп – семя можно в пробирке заморозить, а потом разморозить и оплодотворить им бабёшку. Небытие – оно морозное, так что, может быть, опять Бродский прав через свою поэзию.

…ибо земле, как той простыне, понятен

язык не столько любви, сколько выбоин,

впадин, вмятин (3:250).

Получается, что любви на той простыне было не так уж и много, а всё больше спаньё да ворочанье на ней, что произвело вмятины и прочее. Опять любви не хватает, как всегда.

У Варвары Андреевны под шелестящей юбкой

ни-че-го (3:254).

В провинции тоже никто никому не даёт.

Как в космосе (3:255).

Вот оно, отсутствие трусов, которое ранее выражалось в неполноте перечня женской нижней одежды (см. 1:451, 452; 2:93, 97).

Грусть сплошная: баба голая под одеждой (как и любая баба с трусами или без), то есть движутся рядом дыры, созданные для заглатывания хуя, – а не даются. А когда и трусов нет, то втрусне, то есть втройне, обидно.

Две самые проблемные мужские идеи: «не дают» (см. также 3:238) и, увы, всё ещё постыдный онанизм (см. повсюду выше).

…в сонной жене, как инвалид, по пояс (3:259).

Это как – нырнул в пизду головой по пояс? Или трясина за хуй засосала с ногами, а тело выше пояса торчит? Но в том или другом случае сонливость у жены должна бы пропасть. Уж слишком любовь глубока.

Рука, где я держу теперь полбанки,

сжимала ей сквозь платье буфера.

И прочее. В углу на оттоманке.

Такое впечатленье, что вчера…

…Когда я слышу чаек,

то резкий крик меня бросает в дрожь.

Такой же звук, когда она кончает,

хотя потом ещё мычит: не трожь (4:10, 11).

Это стихотворение ещё советское, 1969–1970-х годов. Просто включено с запозданием в четвёртый том. Высокая поэзия смачно плетётся «низкими» словесами. Женщина с мужским типом оргазма, которая требует отдыха после конца, мужчина ей становится противен, а не как некоторые, что пребывают якобы в непрестанных оргазмах, пока в них: хуй торчит.

Но в стихотворении нет осознания женщины, а лишь наблюдение, без понимания, что стоит за этим – речь ведётся, как обычно, в третьем лице, чуть заходит речь о конкретной ебле, в данном случае от имени жлоба, которому одно, поверхностное, напоминает другое, глубокое. Но глубина не осознаётся, а отдаётся на откуп ощущениям.

В конце жизни Бродский не экивокничал. Ему было всё можно, ибо, к чему он ни прикасался, всё становилось поэзией:

И голуби на фронтоне дворца Минелли

е. утся в последних лучах заката (198).

Буква «б» в слове «ебутся» пропущена. Но я-то, молодец, сразу догадался. Кто точку поставил вместо буквы – Бродский или редактор «Ардиса»? Надеюсь, что редактор, Бродский не боялся слов.

И в заключение – самое крепкое из последних сексуальных напутствий Бродского грядущим поколениям мужчин:

…вцепись в её мокрый волос,

ткни глупой мордой в подушку и, прорычав «Грызи»,

сделай с ней то, от чего у певицы садится голос (3:257).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.