Разоблачитель Бродского
Разоблачитель Бродского
Десять лет (лет — с середины июня до начала августа) Наум Моисеевич ("Эма") Коржавин был моим соседом. В Норвичской летней школе мы всегда оказывались в соседних комнатах. Я его полюбил. Эма был уже почти слепой, но стремительный. Весь составлен из шаров разного диаметра, самые выпуклые — лоб и пузо. Но также шарообразны нос, толстые очки, даже, кажется, пальцы коротковатых рук. Он напористо катался по норвичскому кампусу в запорожских шароварах — вверх по холму, вниз с холма. В столовую в чистой майке, из столовой заляпанный сегодняшним меню, но заботливая Любаня тут же переодевала поэта в чистое. Своим красно-белым посохом слепца он на знакомых дорожках не пользовался, но нес его перед собою как маршальский жезл. Я обычно не мог удержаться и говорил: "Словно гуляка с волшебною тростью…"
Хотя выпуклостью Эма и напоминает Сократа, он не столько собеседник, сколько монологист. Голос у него странный — очень сиплый и очень звонкий. Я к нему подсаживался в столовой и вообще любил слушать его, когда было время. Дивился его сильной памяти и уму. Если бы я хоть что- то понимал в шахматах, я бы сказал, что ум у него алехинский — многоходовый и неожиданный. Еще в нем очень привлекательна честность по отношению к себе. Вспоминая, он не заботится о том, чтобы выставить себя в выгодном свете, но и не кокетничает расчетливо своими промахами и недостатками. Рассказывает, как пытался дать свои стихи любимому Пастернаку и Пастернак сказал: "Я слишком занят, чтобы разбираться в микроскопических различиях между вами и Евтушенко". Такое многие бы утаили или постарались забыть, а Эма упрекнет Пастернака за бестактность и рассказывает дальше.
Наше летнее соседство началось в 1987 году и совпало с историческими переменами на родине. На эти темы Эма, в основном, и рассуждал, а я слушал. Его мысли часто меня удивляли и пророчества оказывались верны. Так, например, в те перестроечные времена на мои сетования, что в стране просто нет кадров, чтобы рулить в сторону капитализма и представительной демократии, старый антисоветчик сказал: "Есть. КГБ — наименее коррумпированная организация". Эма хорошо знает русскую историю. Однажды в начале 70-х годов мы с Ниной были в Москве и случайно попали в театр Станиславского на пьесу Коржавина "Однажды в двадцатом". Сюжет и спектакль я не помню (смутно напоминает "Бег" Булгакова). Помню, что очень понравился резонер, профессор-историк, как бы Ключевский, со свойственным Ключевскому скептическим гуманизмом, но комментирующий события после 17-го года. Историка играл популярный Евгений Леонов, но мы тогда еще не знали, что Леонов и внешне похож на Эму.
Познакомились мы года за три до того, как я начал служить в Норвичской летней школе. В то лето 1984 года они вместо обычного симпозиума устроили вроде фестиваля писателей и поэтов, своих, работавших тогда в Норвиче[39] — Коржавина, Ржевского, Саши Соколова, и приезжих: Ивана Венедиктовича Елагина, Юза, Виктора Платоновича Некрасова (с ним я только там единственный раз и встретился), Бахыта Кенжеева. Впрочем, Бахыт был не приезжий, он в Норвиче жил при тогдашней жене, преподавательнице. (Там-то, с этими писателями, я играл в кошмарную "пти жё", о которой расскажу в другом месте.) Выступление каждого писателя предварялось похвальным словом, и меня попросили сказать о Коржавине.
Когда Леонид Денисович Ржевский обратился ко мне с этим предложением, я умилился. К тому времени я давно уже не читал стихов Коржавина, только его статьи в эмигрантской прессе, но в памяти всплыли листки первого в юности самиздата. Самое раннее самиздатское воспоминание — две поэмы Цветаевой, "Горы" и "Конца", и листочки со стихами Коржавина: "Можем строчки нанизывать, поскладнее, попроще, но никто нас не вызовет на Сенатскую площадь, мы не будем увенчаны, и в кибитках снегами настоящие женщины не поедут за нами…",".. а кони все скачут и скачут, а избы горят и горят…" Особенно нравилось определение Сталина в одном стихотворении: ".. не понимавший Пастернака угрюмый, мрачный человек". Я и сейчас думаю, что это очень хорошая поэтическая мысль. Тот же страшный душевный изъян, который делает человека садистом и тираном, выражается в его неспособности воспринимать лирическую поэзию. Собственно говоря, эту же мысль развивает и Бродский в Нобелевской лекции. Можно даже предположить, что сам Сталин об этой своей патологии догадывался. Ведь он спрашивал у Пастернака про Мандельштама: "А он — мастер?" Сам не знал.
Я прочитал насквозь два имевшихся тогда сборника Коржавина. Стихов было много, но мне только понравилось, ностальгически, то, что я знал в юности. Разве что вот еще простенький куплет: "И нас от сдирания шкуры на бойне хранят, защитив, лишь тонкие стенки культуры, приевшейся песни мотив". Даже неудачный сдвиг, "на бойне хранят", мне тут не мешает. Да я и вообще не верю в эту крученыховскую сдвигологию — ну, сделай паузу, когда читаешь, трудно, что ли? Остальные многочисленные стихи были усталыми, необязательными. В них и тени не было того темперамента, что раскалял коржавинские статьи. И неожиданностей не было, что делали интересными разговоры с Коржавиным. Мне и потом, когда мы познакомились поближе, часто казалось, что собственные стихи Эме не слишком интересны. Так некоторые (не буду указывать пальцем в зеркало) тянут лямку, потому что не могут в силу разных жизненных обстоятельств бросить службу, когда на самом деле им только одного хочется — стихи сочинять. Эма, кажется мне, много лет тянул лямку поэта, а хотелось ему только заниматься публицистикой — ораторствовать, излагать свои мысли об истории и современности в печати, полемизировать. Так или иначе, мне нужно было и хотелось, из благодарности, сказать о нем нечто приятное. Я подумал и понял, о чем надо говорить — о том, что так привлекло меня в тех ранних стихах и что привлекает в его прозе, о храбрости. Я имел в виду не только смелость писать стихи, за которые заведомо можно было загреметь на Лубянку и в лагерь, что и произошло в 1947 году, но и смелость мысли. Мысль часто, на мой взгляд, неправильная, но зато свободная, не зависящая от мнений. Об этом я и сказал.
В Норвиче Любаня преподавала русский язык, а Эма числился на американский манер "poet-in-residence", а на русский манер раз в неделю "вел поэтический кружок". На кружок к нему приходило несколько студентов из тех, кто старается ничегошеньки не упустить из десятинедельной программы, за которую деньги плачены. Отдельные слова и кусочки фраз из Эминого часового монолога им удавалось понять, и они были довольны — практика. А Эма в течение часа своим сипло-звонким голосом рассуждал о русской поэзии, в основном споря с невидимыми, но ненавистными модернистами-авангардистами. Доводы свои он подкреплял чтением стихов. Занятия кружка проходили по вечерам в холле нашего, второго, этажа университетской гостиницы. В это время я обычно валялся у себя в номере с книжкой и сквозь закрытые двери не мог разобрать, какие стихи читает Эма, но легко определял в звонко-сиплых подвывах стихотворный размер. "У-у-у у-у-у у-у-у-у-.." Пятистопный хорей. То ли "Выхожу один я на дорогу..", то ли "Ты жива еще, моя старушка…" "У-у-у у-у-у у-у-у-у…" Трехстопный анапест. Что-нибудь из Блока.
Наивная вера, что твой собеседник все поймет, если продекламировать ему стих с выражением, была свойственна и Иосифу. В интервью шведскому телевидению он рассуждает о Пастернаке. Ироническое отношение к Пастернаку он отчасти, видимо, усвоил от Ахматовой, отчасти то была собственная идиосинкразия, глубокая личностная несовместимость. Но, казалось, он испытывал неловкость, не совсем знал, как быть с этой антипатией, потому что стихи Пастернака, особенно стихи из романа, он любил. (Зато с видимым облегчением ругал сам роман — тут ему все было ясно.)
На видеозаписи он говорит так: вот я недавно слушал, как Пастернак читает свои стихи, и понял: "Он ведь совершенно не понимает, что читает!" И тут Иосиф пытается показать, как Пастернак читает "Марию Магдалину". Имитаторского дарования у него не было, изобразить жалобные подвывания Пастернака он не мог, а просто постарался прочитать несколько строк потише и помонотоннее: "ногиявподолтвоиуперла-ихслезамиобли- лаисус…" "А ведь на самом деле это совсем другое!" — сказал Иосиф. И во всю мощь своей оркестроподобной носоглотки запел: "Ноу-ги — я-ау — в по-доул — твои-нг — упё-нг-рла…"
Иногда попозже вечером, когда я уже собирался спать, Эма вдруг вкатывался в мою комнату и в полном запале без меня начатого спора со мной с порога кричал: "А твой Бродский…" В отличие от его рассуждений о судьбах человечества слушать его филиппики против Бродского было не очень интересно. Вкусовая система и выражавшая ее бедная поэтика 30-х годов были для Эмы онтологичны: это так, потому что так оно и есть. Всю прошлую поэзию — Ахматову, Блока, да что там, Пушкина — он мерил мерками Ярослава Смелякова, А.Т. Твардовского, своими собственными, и, поскольку романтическая риторика и сентенциозность этих поэтов не на голом месте явились, а уходят корнями в XIX век, поэзия прошлого ему, в основном, нравилась. А вот послекоржавинские поколения уже раздражали нарушением правил. А ведь вся Эмина эстетика — такая же данность, как сама природа, нарушать ее — значит делать нечто противное природе, даже Богу, это значит выпендриваться, гениальничать, "свое я показывать". Ему представлялось, что это и есть модернизм. Как-то он еще связывал эту вселенскую порчу со структурализмом. И вообще это был типичный ленинградский снобизм. И только пустозвонам американских кампусов это может нравиться.
Он был честен в своем наивном гневе. Он искренне старался обнаружить хорошее в стихах поэтов подозрительного поколения. Иные из них даже почти полностью отвечали его требованиям: Олег Чухонцев. Иные отчасти: Кушнер. И у Бродского он выискивал хорошие места, а одно стихотворение, "Ты забыла деревню, затерянную в болотах…", он даже считал замечательным и читал наизусть: "У-у-у-у у-у-у у-у-у-у-у у-у-у…"
Вечная, блин, проблема эстетической пропасти между отцами и детьми (вечная, Блум, проблема). У Коржавина нет ни строчки, которая напоминала бы настоящего Бродского, а у юного Бродского полно коржавинских строк, есть и целые стихотворения, которые могли бы быть написаны Эмой, — "Стансы" ("Ни страны, ни погоста…"), например. Потому-то Иосиф и не любил эти стихи, не хотел их печатать в собраниях — не свои.
Как-то в юности Рейн привел меня к Самойлову. Из этой единственной встречи Самойлов запомнился мне как большой весельчак. Он рассказывал нам о парижском поэте-возвращенце Алексее Эйснере и с удовольствием цитировал рифмованные мечтания евразийца, что-то вроде "Оделись дымкою бульвары, росой покрылася трава, и поскакали кашевары в Булонский лес рубить дрова…" и "Перед Венерою Милосской застыл загадочный калмык…" (на мой вкус, не бог весть что). В какой-то момент нашей болтовни я выразил восхищение Коржавиным, и Самойлов сказал: "Когда Эмка вернулся из ссылки, он приходил в грязной вонючей шинели и мы всегда хором кричали: "Мандель, сними свою мандилью!""
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Мир Бродского: предварительные замечания
Мир Бродского: предварительные замечания Если бы мы не знали его стихов, а только его высказывания о поэзии, у нас возникло бы абсолютно превратное представление о том, какие стихи пишет Бродский.Ни с кем из поэтов старшего поколения не был он так близок, как с Ахматовой,
Родина Бродского
Родина Бродского Иосиф Александрович Бродский родился 24 мая 1940 года в Ленинграде, в клинике профессора Тура на Выборгской стороне[16]. В православном календаре 24 мая празднуются дни святых Кирилла и Мефодия, создателей славянской грамоты, но выросший в ассимилированной
Образованность Бродского
Образованность Бродского Несмотря на свои двойки, в том числе и по английскому (у того, кому предстояло стать признанным мастером английской эссеистики), Бродский неплохо усвоил школьный запас знаний. В первую очередь это относится, конечно, к превосходному пониманию
Юношеские стихи Бродского
Юношеские стихи Бродского В детстве и в юности Бродский не прошел такой обработки. Ему не вбили в голову, что романтическая позиция поэта-изгоя, прямо трактующего вопросы жизни и смерти, веры и неверия, – это «дурной вкус», а культурно-исторические сюжеты –
Преследования Бродского в Ленинграде
Преследования Бродского в Ленинграде Правила советских идеологических кампаний требовали, чтобы по примеру шельмования, которому были подвергнуты молодые писатели и художники в Москве, нечто подобное произошло и в других культурных центрах страны, в первую очередь в
Мир глазами Бродского (вступление)
Мир глазами Бродского (вступление) Стихи, собранные в «Остановке в пустыне» и «Конце прекрасной эпохи», представляют поэтическую модель мира, созданную зрелым Бродским. Что бы ни происходило с ним в последующие четверть века, его мировоззрение принципиально не менялось,
«Азия» в мире Бродского
«Азия» в мире Бродского На поверхностный взгляд «Остановка в пустыне» – бесхитростный текст. Биографический факт: у поэта были знакомые девушки-сестры, татарки, из окна их квартиры он видел, как началось разрушение Греческой церкви. Его историософские размышления по
Мир глазами Бродского (заключение)
Мир глазами Бродского (заключение) Вот что надо сказать, заканчивая беглый обзор мировоззрения Бродского. В нем можно найти отголоски многих философов и философских школ[358]. Более или менее стройна и внутренне непротиворечива его политическая философия. О родной истории
Нью-Йорк Бродского
Нью-Йорк Бродского В 1974 году Бродский снял квартиру в доме 44 на Мортон-стрит, там, где эта тихая боковая улица в западной части Гринвич-Виллидж, начинающаяся от Восьмой авеню, делает изгиб. Дальше, через два квартала, Мортон упирается в Гудзон. Этот типичный для жилых
Цифра-разоблачитель
Цифра-разоблачитель Участник Великой Отечественной войны генерал-майор в отставке Леонид Георгиевич Иванов, ветеран военной контрразведки и легендарного СМЕРШа, член Совета ветеранов Департамента военной контрразведки ФСБ РФ, как-то на встрече с коллегами поделился
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Вуд — разоблачитель ученых дураков и мошенников. Его война с медиумами
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Вуд — разоблачитель ученых дураков и мошенников. Его война с медиумами У доктора Вуда длинная карьера, начавшаяся еще до «N-лучей» Блондло и визита Евзапии Палладино в Америку, по разоблачению мошенников и добросовестно заблуждающихся ученых, исходят
Дело Бродского
Дело Бродского К этому времени у А<хматовой> накопился сорокалетний опыт ходатайств за преследуемых, видимо, с сопутствующим подобному опыту фатализмом, — ср. воспоминания <…> об эпизоде еще 1929 года: «Наш разговор прервался приходом дамы, которая начала просить
ДЕЛО БРОДСКОГО
ДЕЛО БРОДСКОГО «Она помогала вам, не так ли?» — «Да, она здорово мне помогала». — «Когда вы были в тюрьме?» — «Благодаря ей я был освобожден. Она развила бурную деятельность, подняла народ».Иосиф БРОДСКИЙ. Большая книга интервью. Стр. 1813 марта 1964 года в Ленинграде поэт
Глава III ЖИЗНЬ ДО БРОДСКОГО
Глава III ЖИЗНЬ ДО БРОДСКОГО Как-то мы с Бродским вспоминали детство – каждый, естественно, свое. Я рассказала, что прекрасно помню день, когда месяца через полтора после Победы, то есть в середине июня 1945 года, в город вошли войска Ленинградского фронта. Был солнечный,
РЕДАКТОР-РАЗОБЛАЧИТЕЛЬ
РЕДАКТОР-РАЗОБЛАЧИТЕЛЬ Одним из близких друзей Георгия Димитрова в то время был переплетчик Иордан Караиванов, социалист, задорный молодой человек, не боящийся ничего.Переплетная мастерская, где работал Караиванов, находилась около типографии. Каждый вечер после