Осмысление современности

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Осмысление современности

Уже в самом начале войны доктор Штейнер пытался говорить с нами о втором, скрытом плане событий и его воздействии на духовную жизнь. Шовинистические настроения, поднявшиеся в среде слушателей, которые были заброшены сюда со всех концов света (мы представляли около 17 наций), тогда воспрепятствовали этому. Он отказался от своего намерения с горечью, и в его словах все вновь возникало что-то вроде укоризны. И теперь, спустя более двух лет, поздней осенью 1916 года он сказал в одной из лекций, что мы в качестве сообщества не исполним своей задачи, если не будем в состоянии спокойно выслушать то, что он должен нам сказать о современных событиях; и он начал снова их разъяснять. После лекции оставалось лишь несколько человек, когда к нему ринулась пожилая возбужденная американка, которая сказала, что в своих рассуждениях он ошибается, что дело обстоит совсем не так, как он это представляет. Я никогда не видела доктора Штейнера в таком смятении. Что-то должно было произойти. Поскольку из-за болезни я с утра не выходила, моя сестра взяла на себя труд вместе с другими составить письмо к доктору Штейнеру с просьбой продолжить начатое, даже если недовольные будут протестовать. Восемнадцать, я думаю, человек подписали это прошение, и на следующий день доктор Штейнер заметил, что благодаря этому письму он счел возможным не отступать от своего замысла, — в противном случае ему бы пришлось не затрагивать этой темы.

Так были прочитаны эти лекции о современном положении; они продолжались до конца января 1917 года. — "Когда во время своей лекции я бросаю взгляд на людей, то одна половина из них спит, другая пишет, и лишь несколько человек слушают", — сказал мне однажды доктор Штейнер. Он часто призывал нас не записывать лекций. Но на этот раз его запрет стал более строгим. Конечно, и спавших стало меньше — уже потому, что говорилось о нашей современности. После одной из лекций наш столь робкий и сдержанный в иных случаях друг доктор Трапезников неожиданно решился выйти к подиуму и громким голосом задать доктору Штейнеру несколько вопросов. Прочие присоединились к нему, и вскоре все мы окружили доктора Штейнера и забросали его вопросами. Лишь около полуночи доктор Штейнер отправил нас домой, ласково сказав нам "доброй ночи!" — В опубликованные лекции вошло не все из сказанного тогда; а из последующих разговоров до будущих поколений не дойдет многое, вернее, не дойдет ничего. Внешне он чувствовал себя теперь гораздо свободнее. Этому способствовало и то, что члены Общества из западной Швейцарии просили его не обращать внимания на их симпатии: истина для них была важнее.

Последствия лекций в наших кругах были различными. Происходили бурные дискуссии, и несмотря на серьезные усилия, не всегда удавалось полностью избежать националистических вспышек, — ведь в мире бушевали ненависть и страсти. Но из России также приходили неутешительные известия. Как могла русская интеллигенция, гордящаяся своей духовной свободой, сползти в военный психоз? Как могли русские антропософы заразиться им хотя бы отчасти? Все более странными казались мне вдохновенные письма Бугаева из Москвы, где он описывал свои встречи со старыми и новыми друзьями. В одном из них он воспроизвел свой длинный разговор с госпожой Вырубовой, которая играла такую важную роль при царской семье, — однако там отсутствовало то, что вызывало у меня такой жгучий интерес именно в современности. "Что слышно в России?" — спросил у меня однажды в столярной доктор Штейнер. "Бугаев посылает мне стихи молодых поэтов из народа. Он пишет, что в интеллигенции, а также в наших кругах пробудилось сильное стремление к мистике русской Церкви, что Церковь стала действеннее.." Доктор Штейнер недовольно перебил меня. (Я передаю только смысл его слов.) "В русской Церкви жизни больше нет. Она действует усыпляюще, тормозит развитие; там нет пути в будущее… В России будет много новых талантов, но Церковь не породит ничего значительного". Я заговорила о своих размышлениях: не следует ли мне вернуться в Россию — там можно было бы действовать в пользу мира. "Что Вы там сможете сделать?" — "Бугаев умеет писать и говорить; если я буду рядом, он станет делать это иначе, нежели теперь". — "Уже слишком поздно заниматься писанием: надо действовать. Но, кажется, к этому склонности у Бугаева нет. Если бы Вы были с ним, все было бы по-другому. Но Вам этого не позволяет Ваше здоровье. Если Вы сейчас поедете туда, то через несколько месяцев Вас не будет в живых… Когда госпожа Волошина собралась недавно уезжать в Россию, я не мог ее удерживать. Это означало бы вмешиваться в ее судьбу. Она здорова. Но поскольку Ваше здоровье этого не позволяет, я должен это сделать… Мы живем в такое время, когда надо делать все, чтобы сохранить свободу; но это время меньше всего располагает к пониманию и принятию свободы. Если бы я взял плетку и сказал Эллису, как Распутин: "ты, собачий сын, лежи у моих ног…" — он до сих пор оставался бы моим самым верным сторонником. — Распутин действовал непосредственно на волю. Это недопустимо. Но люди хотят этого. Он — именно необузданный человек, "Распутин" (по-русски "беспутный", распутник). Все, что о нем говорят, сущая правда, но несмотря на это, он — "боговидец", — а это — оккультный термин для некоей ступени посвящения. Только через него одного духовный мир, дух русского народа может теперь действовать в России, — и ни через кого другого." Эти слова навсегда запечатлелись во мне. Он мне сказал еще, что ему хочется, чтобы я осталась в Дорнахе, поскольку здесь для меня найдутся дела.

Спустя несколько дней мне приснился покойник в древнерусских одеждах на великолепном катафалке. Его лик изменялся от выражения грубой чувственности до христиански просветленной духовности. На следующий день мы узнали об убийстве Распутина… Наступил хаос.

Благодаря лекциям Рудольфа Штейнера и пребыванию возле него мы могли интенсивно сопереживать тому, что разыгрывалось во внешнем мире. Но нам приходилось в бессилии видеть, что он — тот, кто мог вмешаться и помочь — не имел для этого условий; сами мы также были неподходящими инструментами, чтобы послужить ему в этом.

Доктор Штейнер часто задерживал нас, чтобы поговорить с нами об обрушивающихся на мир событиях. Мы не ожидали, что он обрадуется разразившейся в России революции. Ошибки царизма исправить было невозможно. "Наконец Россия освободилась от этой ужасной кармы Романовых", — сказал он. — "Почему Вы повесили нос? Русские должны радоваться будущему!" Он надеялся на новый порядок в России. — Я видела воочию наступление хаоса и разрухи — то, что он сам так часто предсказывал, и лишь отчасти могла разделить его уверенность. Только позднее я поняла, что событиям — как и тяжелой болезни — надо до последнего момента противопоставлять надежду на чудо. В этом скрыта целительная сила.

Брест-Литовский мир я пережила как страшное несчастье для будущего. "Если бы людям дали трехчленность, они поняли бы ее; у них есть для этого головы", — заявил доктор Штейнер. При этом он имел в виду руководство русской комиссией. Однако его попытки донести до авторитетных лиц свою идею нового социального устройства не удались.

Однажды в начале 1918 года я встретила его утром в столярной. "Вы читали сегодня в газете обращение Вильсона с 14 пунктами? Что Вы об этом думаете?" — "Да, господин доктор; я не нашла там ни одной новой мысли". — "Ни одной новой мысли! — подтвердил он, — ни одной. Но Вы увидите, весь мир теперь присягает этому". — Больше всего он страдал от пустословия, которым часто прикрывалась ужасающая лживость.